0+

Понедельник-пятница – с 9.00 до 19.00

Воскресенье – с 9.00 до 16.00

Суббота – выходной

Последний четверг месяца – санитарный день

 

 

head

 Акулинин Александр Михайлович

 Похороны Кузьмичихи

 Рассказ

Назад

 

Весна набирает силу. Свежая зелень не торчит уж теперь только на взлобках да пригревочках заплатками, а выравнивается в сплошную густую щетину.

Позеленели и канавы с дерновым, залитым светлой водой, дном. Травинки тоненько-тоненько прошили воду и, вырвавшись на поверхность, к солнцу, расстелили по воде широкие и длинные стебли, которые нет-нет да передергивались - это плотвички, бог весть откуда взявшиеся в непроточных лужах, канавах, толкали травинки. Рыбки сновали шустро, игриво, однако, глядя на них, сердце не радовалось: думалось об их печальной участи - что-то будет с ними, когда вода пересохнет.

Дядя Митрий ходит по лугу от лужи к луже и самодельным сачком неумело и долго вылавливает одиноких рыбок, с сердцем кидает в ведро и всякий раз хмуро приговаривает:

- Эх, неразумь, нет бы в пруду жисть свою обосновать, а они, ишь, индидуальность свою проявляють.

Заковыристое словцо прилипло к дяде Митрию, видимо, зимой. В прошлый-то отпуск я его не слышал.

Я тоже хожу по лугу, но сказать, что мы ходим с дядей Митрием, не скажешь. Получается - каждый по себе. Сосед мне ничего не доверил, даже ведро. Сказал, будто я не осторожен, «болтаю» воду по чем зря, рыбки, мол, могут «оглушиться». Верно из-за этого и разговор у нас не клеится, идет через пень-колоду.

За зиму дядя Митрий сильно сдал. В голове прибавилось седин, он заметно согнулся и как-то враз стал похож на старика. В разговоре слова потягивает, в голосе хрипотца появилась.

Я несколько раз пытался затеять длинную беседу, но не получалось. Ответит сосед односложно - да или нет - и больше ни слова, ни полслова.

Нескоро на уху наловишь... - Это моя очередная попытка начать разговор.

На этот раз дядя Митрий и полсловом не одарил, только глянул и стало понятно: опять мимо. Взгляд у дядьки не то чтоб сердитый, но укоряющий.

Походили молча. Мне бы к родительскому дому повернуть, да неловко как-то; и здесь оставаться - не мед. Оглядываюсь по сторонам - хорошо вокруг, свежо, чисто. В небе жаворонки рассыпаются. А небо- то!.. Гляди не наглядишься... Вспомнилось вдруг, как в детстве смотрел через цветное стеклышко и такое чудо вержилось сквозь него!.. А теперь вот без стеклышка, наяву увиделось не хуже. Возрадоваться бы душе, встряхнуться, но рядом сопит чем-то недовольный дядя Митрий и сердце маленько пощемливает.

Обижаешь ты меня, что сегодня, что вчера... неизвестно чем я тебе не угодил.

Неожиданно сказанные слова заставили остановиться.

Не изображай из себя невинную святость: скоро три десятка лет хряснет, вполне мущинскую сообразительность должон иметь...

Это было уже похоже на выговор, но я все не мог собраться с мыслями и как-то оборониться.

За кого ж ты меня примаешь, коль додумался до того, будто я этих селявок на уху выуживаю. Э-эх!

Сосед по-козлиному потряс головой, высморкался, стал закуривать. Теперь я, пожалуй, смог бы кое-что ответить, но внутренний голос подсказал мне: уж лучше помолчи. Сосед, между тем, продолжал:

Прудок наш деревенский рыбкой поскудел, городские рыбаки обегать стали, и поскучнело у нас. Бывало наедутся, выпьют, пошебуршат, пошумят - все какие ни есть звуки, все тиши поменьше. - Голос у соседа грустноватый, задумчивый. - Вот и полавливаю я селявок да в пруд пускаю. Пущай растут рыбакам на приманку.

Переезжай на центральную усадьбу колхоза: там тебе и шум, и веселье... - Сказал я и осекся. Зря ослушался своего внутреннего голоса. Дядя Митрий посмотрел на меня долгим взглядом и безразлично махнул рукой.

А! Что с тебя возмешь: зачерствел в своем городу, от родимой сторонки отмежевался. Будь не так, не стал бы ты душу мою рвать- бередить ни вчера, ни теперь вот...

И он с еще большим рвением продолжил свое занятие. Последние слова задели, меня обидели, но я не стал спорить с дядькой. Ни к чему. Сосед отходчивый, покипит, посморкается сердито и оттеплеет. На что уж вчера разошелся, думалось - все, и дружбе нашей конец, и чуть ли не прогнал меня из своего дома...

Началось вроде бы и ни с чего. Сидели мы, беседовали о том, о сем и как-то нечаянно «зацепили больной вопрос» дяди Митрия: завели речь о переселении на центральную усадьбу. До этого беседа шла у нас так это, с ленцой, но с первых же слов о переезде под соседа будто ведро раскаленных углей всыпали.

Не моги говорить при мне об этом. Не кровянь мое сердце! Это вы покинули землицу и душа у вас не голохнет, а я родился здесь и помру здеся,..

Мне бы вовремя опомниться, но я, как говорится, закусил удила: надоели чуть ли не каждодневные дядькины упреки. Я загорячился, запсиховал:

А мы что, в Америку уехали? За моря-океаны? На французских заводах работаем?

Ты заграницей не строчи, не строчи - охладил меня сосед. Ишь, взяли моду: чуть чего враз - про Америку. Про родительский бы дом так часто поминали...

И пошло, и поехало... Сосед «перемыл мне косточки» основательно, с расстановочкой. Старался поддеть побольнее...

Я тебя еще сызмальства заприметил, не нашенского ты потреба, не деревенского: и из носа у тебя текло нешибко, и глядел ты всегда куда-то неопределенно - все поверх земли. Без порток бегал, а уже умничал... Как же, как же - все помню: и на чужую бахчу ни разу не забрался, а как подрос, так не ахти-то за нашенскими, за деревенскими девками приударил, для городских себя сберегал...

Тут дядя Митрий встрепенулся и уставился на меня немигающими глазами. И вдруг зачастил, зачастил:

Все, все, все - я тебя понял, раскусил! Ты и Юльку-то не проворонил, а просто сбагрил белобрысому лейтенантику. Испугался, как бы она тебя в деревне не притормозила... То-то я гляжу страдания твои не дюжинские... Да я с тобой и разговаривать больше не желаю, и сидеть с тобой рядом душа не лежит...

Эти слова были до боли обидны и обидны вдвойне оттого, что я не мог «веско» возразить, отборониться. Я только сопел и мысленно проклинал тот вечер, когда отпустил Юльку к «летуну» - к лейтенанту.

Вид у меня, наверное, сделался совсем-совсем кислым. Дядя Митрий неожиданно смягчился.

Ты особо нос-то не вешай, встряхнись...

Он намеревался еще поутешать, но махнул рукой и умолк. Со смаком смолил самокрутку...

Прошедшую ночь спалось так себе: думалось нехорошо, обида на соседа не проходила. Но утром, выйдя на улицу, увидел приветливое солнышко, заслушался орущими от радости петухами и душа у меня отмякла, зарадовалась. Тут и вывернулся сосед с ведерком, я без приглашения увязался за ним. И ничего, что опять чуть-чуть повздорили, наладится...

Оно, конечно, хоть годков-то тебе и немало, вроде бы должон иметь свою философию, - ни с того, ни с сего заговорил сосед. И как заговорил! Это было что-то новое, для меня не знакомое совершенно. Где он успел понацеплять эдакое?

Но, с другой стороны, ежели подойти к твоей жизни критически, то получается - тебе не к тридцати, а так - примерно к восемнадцати. Выходит, ты еще есть дите, недоросток...

Дядькино рассуждение до меня не «доходило». Я непонимающе ус-тавился на соседа.

А что тут непонятного? - в свою очередь удивился он. - Вон, наш новый учитель Сергей Сергеевич как толкует - в городе одна философия, а в деревне, то есть у нас, иная...

Вот оказывается откуда и «индивидуальность», и «умные рассуждения» - новый учитель объявился.

То оно и получается: деревенскую философию ты до армии, то бишь восемнадцать лет осваивал, а городскую, стало быть, потомошние года. Хоть крути, хоть верти - нигде ты не успел: ни там и ни тут до корня не добрался - всего лишь верхи и углядел...

Много он понимает, твой учитель. Смотря какой город, а то почти наполовину - деревня.

Меряй не меряй - все одно - город есть город, и философия в нем городская.

Теперь я сердился не на дядьку, а на учителя: какой чепухой забивает он голову мужикам. Об этом же высказался и соседу. Он похихикал, потом посерьезнел.

Оно, конечно, осуждать легче легкого и особо со стороны. А ты попробуй на его место встать, пожить в нашем умирающем сельце, где изба от избы - день езды, поскучать от недостаточности людской массы, вот тогда поглядим каким голосом запоешь и об чем.

Но кто в этом виноват? Мало того, что сами здесь мучаетесь, так еще и молодого учителя за компанию тираните. - Теперь я говорил о переселении не по забывчивости, не случайно.

Ах, какой ты умник, какой умник! - Дядя Митрий в сердцах кинул ведро наземь. Оно едва не опрокинулось, две плотвички, видно, самые шустрые серебристыми свечечками взвились из воды и затрепыхались на свежей луговой зелени. Сосед не обратил на них внимание.

Он «ел» меня глазами и торопливо сыпал, сыпал слова. Да так часто, что мне и вклиниться не удавалось. Я только набирал в грудь воздух, чтоб заговорить, но приходилось выпускать его неиспользованным.

Было удивительно: не такой уж и говорун мой сосед, но тут откуда что и бралось... И вдруг он замолчал, точно на невидимую преграду наткнулся, и смотрел куда-то мимо меня. Я слегка испугался и оглянулся. К нам спешила соседова жена. Маленькая, слегка сгорбленная, она более походила на девочку-подростка. Выдавали седые волосы, выбившиеся из-под темного, заношенного платка.

Чей-то стряслось. В другом-то разе она ко мне так не заспешит. - Сказал дядя Митрий дрогнувшим голосом.

Еще не дойдя до нас, она запаленно выговорила:

Кузьмичиха померла...

Не сговариваясь, мы оглянулись на избу с забитыми окнами - бывшее Кузьмичихино жилье. Сосед скинул картуз и молча перекрестился. Чуть погодя прошептал печально:

Так и не вернулась.

Как же! - Возразила жена, - нынче приедет... На наше кладбище хоронить привезут. Вот, в телеграмме девки ее велят избу открыть. Тебя просят.

Она сунула мужу листок голубоватой бумаги. Дядя Митрий растерялся, держал его, этот листок, еле-еле ущемив пальцами, и не знал куда деть. И понять растерянность было нетрудно - клочок бумаги, сам по себе легонький, почти невесомый, нес тяжкую весть, весть о смерти.

Помогнешь? - Глянул на меня дядька. Я кивнул. Он сунул телеграмму мне и, точно гору с плеч свалил, вздохнул облегченно.

Доски на окнах прибиты плохо, неумело. Отскакивали едва до них топором дотронешься. Дядя Митрий орудует сноровисто. Откидывает досточку за досточкой.

Забивал-то зять Кузьмичихин... Городской... Чего с него возьмешь... Инженер... Не по гвоздевой части...

Говорил сосед негромко, редко, точно с глубокими раздумьями.

Увозил и все трещал, трещал. Мол, теща от навоза да грязи в рай въедет, в отдельную комнату. В ванне может каждый день мыться. Кузьмичиха-то на эти слова вроде бы поулыбается, но окинет глазами свою избенку и зальется, зальется горючими... Кабы здоровьишко не подвело, не уехала бы она. Ноги отказывать стали, до колодца за водой с большим трудом доходила. Надеялась подлечиться в городе. Наказывала за избой приглядывать, подержать в сохранности, собиралась пожить еще в ней. Да не судьба...

За верхним наличником сенечной двери дядька нашарил ключ. Ве-ревочка, на которой он болтался не один год, теперь обветшала и враз порвалась, едва сосед натянул ее, да и сам ключ поржавел изрядно.

Хозяйка небось швыряла отмыкалку куда ни зря, а он блестел и шнурочку доставалось, а он целехонек был.

Мурчал дядя Митрий себе под нос, копаясь с амбарным замком.

В избе пахло плесенью, мышами. Углы запаутинели, обои пообвисли, кое-где объедены грызунами...

И все же среди заброшенности, запустения еще чувствовался «чело-веческий дух». Что-то придавало избе «жилой вид». Может, маленькая, потемневшая иконка в «переднем углу», может, угол с ухватами у печки, а может, что-то незримое, но более значимое, что навсегда остается в человеческом жилье.

Сосед пообрывал вислые полосы шпалер, повздыхал кротко и стал снимать телогрейку, с которой, несмотря на теплую погоду, не спешил расстаться.

Правду люди говорят, мол, без хозяина - дом сирота. Давай напоследок похолим избушку. После смерти хозяйки и она не жилец.

Трудились мы молча. Только один раз сосед выронил непонятную фразу, это когда напихал два ведра разных пустых пузырьков, склянок, бутылочек и вообще каких-то чудных посудинок:

Вон ведь сколько напасила игрушек...

И понес весь этот хлам в канаву за огород.

Избу мы прибрали хорошо. Сосед сумел где-то в низинке, в мокровице нащипать немного уже подлинневшей травы и реденько раструсил на полу.

Соорудили широкую лавку - последнее ложе для хозяйки.

Слух о смерти Кузьмичихи расползся по деревне не сразу, но уже часа через два стали наведываться бабы. Кто с вопросом: «Когда же привезут-то?», кто с разными советами, подсказками. Дядя Митрий терпеливо встречал и тех, и других.

Пришла Юлька с ведром и половой тряпкой. И грусть моя от смерти Кузьмичихи - нет, не убавилась - как-то просветлилась.

Ну, вот, вы сами все вымыли, - засожалела Юлька. - Опоздала я.

А я доволен ее опозданием. Приди она раньше, мне бы, чего греха

таить, в этот скорбный час радостно стало. «Плохо-то» было бы не от самой радости, а оттого, что она показалась бы в такой момент украденной...

Кузьмичиху привезли после полудня. Грузовую машину с гробом эскортировали два личных «Москвича», из которых вылезли младшие Кузьмичихины дочери с зятьями, не очень-то заплаканные, не дюже- то огорченные. Третья дочь, старшая, сухая, длинная, неуклюже спустилась из кузова, где она сидела подле гроба.

У сбежавшихся баб - сплошной разрыв: эвон сколько глядельни, не знаешь куда глаза приставить, как бы не прозевать чего... Оно, ведь, и всплакнуть надобно, как-никак, а в гробу-то подруга успокоилась. Не один десяток лет рядом прожили, одну работу исполняли. И опять же, девок поглядеть охота, особо младших, редкие они были гости у матери во времена, когда она в деревне куковала. А теперь, гляди, с зятьями, вон какими тузами, прикатили да в своих машинах. А в них, в машинах-то, небось, по три колеса, не меньше, покойница вот этими, успокоенными руками добыла.

После всех пришел Егор Пантелев, самозванный то ли дьячок, то ли псаломщик. На селе-то его звали просто - монах. Он с грехом пополам умел читать псалтырь и по сему ни одни похороны без него не обходились. Его не звали, приходил сам: «в глаза» не лез, стоял в стороночке. Потихоньку-полегеньку возле него курогод старушек образовывался и оттуда все чаще, все слышнее выплывало его хриповатое, гнусавое, слегка печальное:

Госпомилуй, госпомилуй...

Если же монахов «госпомилуй» не доходил и приглашение принять участие в похоронах не поступало, к Егорову голосу подмешивалось два-три тонких пронзительных старушечьих голоска, начинал уже звучать целый хор. Когда не действовало и это, за дело бралась самая бойкая старушенция. Она начинала ходить по пятам за распорядителем церемонии или за ближайшим родственником покойного и в подходящий момент вставляла вкрадчиво:

Оно, Богу-то веруй-не веруй, а святое писание почитать над прахом не повредит...

И монаха приглашали. С этой минуты и распорядитель, и ближайшие родственники могли спокойно отдалиться от забот: Егор Пантелев все брал в свои руки.

Начинал с малого: просил маленько передвинуть лавку с «усопшим». Насколько я помню, ни одного покойника в нашей деревне не удалось положить правильно без него, без Егора Пантелева вмешательства. Потом небрежно возился в решете с пшеницей, приготовленной как подставка для свечей и сожалеюще причмокивал языком.

Темновато зернышко, сходили бы к... - Называл адрес, - заняли для такого случая пожелтее, поядреней.

Дальнейшие заботы перекладывал на старух из своего приближения. Они распоряжались и о стряпне, и о выпивке. Второму вопросу значения предавалось больше. Самое первое, молилки старались «потрафить» вкусу монаха и своему.

На сей раз «ломать комедию» не пришлось. Старшая Кузьмичихина дочь увидела монаха скоро и тут же в избу увела. И все закрутилось. Конечно же, лавка под фоб стояла не на своем месте, пшеница из ларя дяди Митрия не годилась. Незаметно мы с соседом оказались на побегушках...

С покорностью «понесли свой крест», более-то было и некому.

В душе зрело какое-то непонятное щемление: порой хотелось «ог-рызнуться», мол, что мне больше всех надо...

Однако хлопоты не были бесконечными: и городские продукты по распоряжению старушек распределили по стряпухам, и заказ молилок на то, что готовить для завтрашних поминок обговорили, и за винцом в «сельмажек» сходили, и даже успели «сагитировать» троих городских ребят, отдыхающих у нас в деревне, чтоб завтра помогли нам могилу вырыть... И вот, вроде бы заботы «свалились», но на душе легче не сделалось. По честному сказать, пожалуй, и муторнее стало. За делами, за хлопотами мысль отвлекалась, а теперь некуда ей деваться. Теперь «пришло ее время». И она опять, в который раз за последние дни, «потащила» в прошлое. Зачем-то вспомнился день, когда «валили» дубы на огороде бабки Сони. Я всех видел в том дне, всех, кроме самого себя. А хотелось бы поглядеть. И увидеть не ради праздного любопытства; тогда бы, подумалось мне, я смог понять, зачем вспомнился этот эпизод из детства. Но сколько не напрягал мысль, «соединение не происходило»...

Хоронили Кузьмичиху на другой день. Было солнечно, тихо и про-зрачно. Сельская улица еще не «наладилась» - едва-едва обозначились стежки - и по этой причине немноголюдная похоронная процессия растянулась длинно. Шли в «затылок» и только подле «монаха» ковыляли три-четыре самые преданные его молилки.

Покойницу пришлось нести четверым, еще пары мужиков в «силах» не подыскалось: начался сев и большинство мужчин - механизаторов, что называется, дневали и ночевали на полевом стане. Хорошо хоть удалось уговорить одного отпускника из вчерашних помочь. Пыхтит он теперь в «ногах» в паре с дядькой Меркияном, а мы с соседом за ними.

Мыслилось-то иначе: мне с «горожанином» предназначалось идти где потяжелее - в «головах», но деревенский гость заартачился, сказал, что не может смотреть в лицо покойнику, и дядя Митрий махнул рукой.

- Авось, выдюжу.

И ничего, дюжит. Еще норовит мне подсоблять: шлепает в кирзах сбоч тропки, уступая ее мне, боится, видно, как бы я не замарал свои «штиблеты».

Старинный домотканный холст все глубже врезается в плечи, все заметнее трет шею. А до кладбища топать да топать. Вдобавок, старушки сзади в перерыве между молитвами шипят: «Не бежите, не на свадебные погляделки». И солнечность уже не мягчит душу, вон как распек- лось, пот ручьями выжимает. Монах гнусит надоедливо, до смешного коверкая слова в молитвах. Старушенции, притулившиеся около него, совершенно безголосые, пение у них не ладится. И опять всплыли в памяти поверженные дубы...

Очнулся, когда вышли на широкий подсохший луг перед кладбищем. В чувство привел окрепший старушечий хор. Слова религиозных стихов молилки, видимо, помнили с пятое на десятое и там, где не знали текста, попросту мычали что-нибудь невнятное или гундосо тянули невпопад какую-то страшно далекую от музыкальности ноту. Когда же в стихах начинались общеизвестные строчки, хор начинал звучать прилично, а при многократном повторении: «Смертью смерть поправ» голоса сливались в единую стройную мелодию. И может от этой стройности, или от мысли, содержащейся в вещих словах, по телу выступали мурашки и в груди холодело.

Мне стало казаться, будто мы с дядей Митрием тащим гроб с по-койницей давным-давно и нести нам еще долго-долго. Я посмотрел на своего напарника, хотелось узнать, какие мысли одолевают его в настоящий момент, однако лицо дядьки, пожалуй, было бесстрастным. Взмокшие от пота волосы слиплись клоками. Сделалось маленько боязно за него: вдруг-то он на последних силах. Но он, точно почуяв мои сомнения, вдруг подал голос - начал тихонько подпевать старушкам. Пел он, правда, еле слышно, лишь в те моменты, когда хор звучал во всю громкость, давал слегка повольничать своему голосу. «Смертью смерть поправ» - вырывалось из его уст насыщенное каким-то новым, пока мне непонятным смыслом...

Кладбище густо пахло распускающейся сиренью. На одинокой клад-бищенской груше ни с того ни с сего защелкал соловей. И мы все как- то притихли, даже монах пригасил свое гнусение. Затишье длилось скорее всего несколько секунд, мне же оно повержилось долгим. И, видно, по этой причине горсти земли, брошенные на фоб, отозвались в моей душе чересчур гулко, точно воскресили давние удары топоров по комлям дубов.

Нечаянно взглянул я на Кузьмичихиных дочерей. Они, уже взрослые тетки, теперь стояли, прижавшись друг к дружке, и были похожи на малолетних сирот. И стало понятно, почему одолевало воспоминание из детства. Неприкаянно, осиротело торчали тогда на огороде обрубленные сучья. Сейчас вот получалось тоже что-то похожее.

Срубили дерева - поникли их ветви, сгнили корни; осталась только память - скудная, жиденькая; Кузьмичихины дочери не ветки, не увянут, но для нашей деревни они, что сучья без дубов, исчезнут. Не приедут больше сюда, не к кому да и незачем - и о них, и о самой Кузьмичихе останется лишь память. Но ей, памяти-то, не за что держаться; как сгнившие корни не напоминают о дубах, так и разлетевшиеся по городам и весям дочери не станут освежать, понуждать воспоминания.

И еще одна жизнь, вернее целый людской корень, сотрется с лица деревни, и еще на немножечко победнеет она...

И уж было стали собираться в голове гневные, обличительные мысли в адрес Кузьмичихиных дочерей. Вот, мол, летаете, ищите, а родимый край обезлюживается. Но вдруг!... «А сам-то?» Я боязно заоглядывался, искал кто же это меня спросил. Сразу-то и не догадался, что «голос» прозвучал во мне. Отыскал глазами мать. Она стояла заплаканная, сухонькая, смиренно скрестив на груди руки... Не сказав никому ни слова, пошел я с кладбища вон. Не стало сил находиться рядом с плачущими и просто печалящимися. Их слезы, их печаль чисты, святы, они не чета моим, так сказать, случайным, одноразовым. Приобщиться же к ним у меня, кинувшего отчий дом, кровную землю, не было права...

Я и на поминки не пошел. Валялся на кровати, уткнувши нос в подушку.

Перед заходом солнца пришел дядя Митрий и стал опоражнивать карманы. Достал пару котлеток, куриную ногу, расчатую зеленую бутылку, приткнутую пробкой из газетной бумаги.

Чего не пришел-то? Не живот ли надорвал? А то и немудрено.

Я отрицательно помотал головой.

Помяни, Кузьмичиху-то. Девки ее прислали.

Налил мне «пятаковый» стаканчик, выгадав малость и себе. Я потянулся «чокнуться».

При поминках не чокаются. Ну, место ей покойное. Неплохая баба была!

Мы выпили, пожевали.

Давеча я все наблюдал за тобой! Горестливо тебе было. Видать, душа твоя мягкая, отзывчивая...

Голос соседа звучал участливо, сочувственно. Прильнуть бы к дядькиной груди и поплакать, как плакал много лет назад, в тот печальный день, когда ходил с Виталькой Торцовым охотиться на дрофу. Но, что можно в детстве, запретно в зрелости. Да и дядя Митрий неожиданно переменил тему разговора, заставив насторожиться.

Выходит, твоя взяла. - Посидел, подумал. - Как есть, ты прав... Чуешь, о чем толкую?

Я не «чуял».

А то ненароком помрешь зимой и до весны нехороненым пролежишь. Зимой-то вы, отпускники, особо деревеньку не жалуете...

Теперь я понял. О переселении сосед толкует. Вчера или и утром даже такой поворот обрадовал бы, но сейчас мучило уже иное - тот короткий вопрос: «А сам-то?»...

Назад



Принять Мы используем файлы cookie, чтобы обеспечить вам наиболее полные возможности взаимодействия с нашим веб-сайтом. Узнать больше о файлах cookie можно здесь. Продолжая использовать наш сайт, вы даёте согласие на использование файлов cookie на вашем устройстве