0+

Понедельник-пятница – с 9.00 до 19.00

Воскресенье – с 9.00 до 16.00

Суббота – выходной

Последний четверг месяца – санитарный день

 

 

head

 Акулинин Александр Михайлович

 Крепость на Цне

  Роман

Назад

 

akulinin krepost


Глава первая

ЯРМАРКА

1

Ещё пошумливали ночами снега, ещё в своей силе были морозы, но в яркие солнечные дни лёгкий ветер тревожил душу еле улови­мыми запахами весны. Эти слабенькие веяния окрыляли Дорошку, делали его почти счастливым. Ему помнились и прошлые вёсны, и тогда он радовался их приходу, но не так. Нынешняя - и прибли­жалась, и наступала по-особому. Дорошка торопил её: скорее, ско­рее. Хотя не тепло весеннее заставляло волноваться сердце его, не воскресение природы окрепляло дух его. Он не столько саму весну ждал, сколько ярмарку весеннюю, на которой сговорились встре­титься с Алёнкой.

Ах, ярмарка! Дорошка закрывал глаза, и в мыслях, будто в див­ном сновидении, длилось то суматошное, весёлое, разухабистое, красочное действо. И во всём этом шумном, многоликом ералаше, будто солнышко в небе - лицо Алёнки.

Чего уж там говорить, почти год минул после той ярмарки и на­чали «стираться» краски, отходить в туман памяти какие-то подроб­ности, и только Алёнка не забывалась. Даже наоборот, теперь вдруг образ её прояснялся отчётливей. День ото дня время вроде бы от­даляло ту встречу, но она не отодвигалась дальше, не становилась прошлым.

2

В середине зимы прошлого года с отцом Дорошки Милованова случилось несчастье: напал на него в лесу медведь-шатун и поломал крепко. Отец Дорошкин - мужик в семь пудов, силушкой не оби­жен. На медведя с рогатиной хаживал в одиночку и брал без малей­шей ранки для себя, но тут виной всему неожиданность. Не было слышно в верхоценских лесах о шатуне. Видать, недавно сюда из кадомских лесов пожаловал.

Милованов-старший нанялся за копейку привезти из лесу дров дьячку Терёшке Савельеву. Абы кого Терёшка нанимать не станет, свою выгоду не упустит. Прознал он о том, что Милованов салаз­ки себе новые сделал - широкие, на длинных полозах. Ну, а про со­вестливость Милованова давно известно: так что копейка обещала хорошим возком дров обернуться. И Милованов радовался - две де­ньги на дороге не валяются, а нужда в них большая. По осени купил он у неверного - мордвина Учая Урязева, ухожай с двумя дюжинами бортных дерев, с лосиными стойлами, со свиными логовами. К ухожаю рыбная ловля примыкает с бобровыми вежами. Всё это - места недальние, и взял Учай не дорого - два рубля с тремя алтынами да денежку с полушкой. Оно и не с руки Урязеву дорожиться. Не по­ладил мордвин с попом местным, насел длинноволосый - крестись да крестись, в веру христианскую обращайся. Учай на своём стоит, родную веру не брошу, своим богам буду молиться. День ото дня, неделя от недели в противоборстве этом огня всё больше. И решил Учай на север края податься, там поглуше и живёт в основном мор­два языческая.

Вот и получилось, что купцу он был рад не меньше, чем купец покупке.

У Милованова набралось в наличии рубль с семью гривнами. Остальные пришлось одалживать. Спасибо Никифору Вольнову - выручил. Однако долг платежом красен, любой удобный момент использовал Милованов, чтоб копейку добыть, и сына Дорошку на то наставлял. Но в лес тогда почему-то не взял. Видно, быть тому.

Обстукивал валежины топором, сбивал с них лёд и снег, увлек­ся, а косолапый тут как тут. Навалился горой, норовил со лба и к затылку у мужика шкуру задрать. Но тот не промах, так долбанул обухом топора по лапе, что у самого в голове звон пошёл. Совсем рассерчал шатун - надавил, аж кости затрещали. Из последних сил маханул Милованов теперь уж остриём топора себе за голову и ли­шился чувств...

Только вечером Дорошка с мужиками нашёл отца - лежал он под мёртвым медведем. Во лбу у зверя топор застрял. Подминая под свою мохнатую тушу, лесной царь добавил человеку увечий, но и спас его: будто тулупом укрыл. Иначе не сдобровать бы Милованову-старшему: мороз в тот день был лютый.

Выжил отец, но силушку прежнюю не обрёл и всякие хвори до­нимать его стали. Дела свои почти целиком на сына взвалил, сам всё больше в помощниках. Вдвоём они с большим старанием выделали медвежью шкуру - отец по этой части мастер известный.

Именно эта шкура и привела Дорошку на ярмарку. В мартовские дни, когда весело заиграли солнечные лучи, отец, было, воспрянул духом:

Ничего, сынок, наша возьмёт, я ещё на ярмарке побываю! Шку­ру сторгую.

Однако тепло набирало силы, гнало светлыми ручьями снег из лесу, но отец вокруг своей избы без отдышки пройти не мог. Какая уж там ярмарка...

Дорошка, едва появились первые стежки, спарился с другом своим мордвином Виряской Видряпкиным и отправился ухожай оглядеть. Борты обстукать да послушать, подают ли голос пчелки, посчитать вежи бобровые, определить, где основные свиные лого­ва, чтоб летом, когда дикие хрюшки жир нагуляют, сподручней да верней короб-ловушку поставить.

Дорошка статью в отца удался: крепкий, ширококостный. В свои пятнадцать лет уже взрослым видится. Виряска, хотя и сверстник, но перед другом на мальчонку-малолетку смахивает.

Разговористый мордвин до страсти, секунду не помолчит. Строчит и строчит, строчит и строчит, и говору него ловкий не абы о чём, а всё по порядку и интересно. Любит сказывать про обычаи свои мордовские. Ещё у Виряски уйма планов всяких. И вот что забав­но: едва что-нибудь задумает, тут же толковать об этом начнёт как о свершённом, исполненном. Отец ему только пообещал, что пошлёт 'вместо себя на ярмарку - он уже распинается о ней, как про дело решённое. Уже прикинул, по чём товар свой продаст и какую покупку сделает. Дорошка заметил другу со смешком:

- Ну-ка на торжище не будет того, чего купить ты задумал? Видряпкин и на каплю не смутился.

- На ярмарке всё и всегда бывает.

Пуще рассмеялся Дорошка.

Виряска, ты же там никогда не был и видеть её не видел.

Дед мне рассказывал!

Теперь с Виряской спорить бесполезно. Дед для него авторитет непогрешимый: если он сказал, значит, так было. Хоть на телеге Видряпкина переехай, от дедовых слов не отклонится.

И вообще, мордвины пусть и нехристи в большинстве своём, но старших почитают, будто богов.

          Под россказни мордвина ребята шибко, но со вниманием обходили миловановские владения. Всё было в целости и сохранности. Лишь у одного бортногодерева узой насорено, видать, белки пытались медком поживиться, но не одолели пчелиный рой. Постукал Дорошка в дупло - оттуда сердитое гудение послышалось: живы медосборницы, подают голос.

Вернувшись домой, Дорошка не спеша обо всём поведал отцу. Тот остался доволен. Похлопал сына по плечу, привлёк к себе.

Теперь, сынка, это твои заботы, мне они неподсильны. Я, чую, свое отзаботился, отхлопотился.

Ну, что ты! - попробовал Дорошка утешить родителя. Отец от­странился, улыбнулся мягко.

Ничего, сынка, жить будем. Снаряжайся к ярмарке. Ты пой­дёшь.

С новостью такой Дорошка к Видряпкиным побежал. Нухтай, отец Виряски, сидел на полу на кабаньей шкуре, скрестив подсобой короткие крепкие ноги. Перед Нухтаем наковальня самодельная - сучкастый дубовый комелек, и в него острием вбит старый топор без ручки. На обушке мордвин аккуратным, не тяжёлым молоточ­ком наконечник медный для стрелы острит. Рядом кипа ровных, хорошо просушенных ореховых прутьев лежит. Тоже материал для стрел. В углу, около очага, два больших копья стоят. Черенки у них из мореного дуба, наконечники опять же медные. Посверкивают свежо, видно, недавно смастерил их Нухтай. Готовится Видряпкин к полевым работам, к весенней страде.

У Миловановых земли немного, она возле дома, а Видряпкины держат большое поле вёрст за двадцать, на юге края. И всякий раз, выезжая туда, приходится брать оружие с собой. Неспокойные, тре­вожные места, того и гляди нагрянут ногайцы.

Этих коварных, жёстких набежчиков окрестный народ прозвал «зипунными ворами» - «зипунниками»...

Виряска перехватил взгляд Дорошки, важно подошел к копьям, взял одно и пристукнул о земляной пол.

Это моё!

Старший мордвин промолчал, не подтвердил слова сына, но До­рошка и без того поверил другу. Не первый раз поедет Виряска в поле. Его обязанность - дозорным быть. Взрослые работают, а он на высоком дереве сидит и в степь вглядывается: не заклубится ли пыль вдалеке. Клубы пыли - признак верный, ногайская конница валит. Дорошка завидовал другу, но сейчас у него своя гордость.

И я на ярмарку иду! Шкуру медвежью торговать буду. На эти сло­ва Видряпкин-старший не смолчал, прищурился хитро и спросил:

А ещё кто на торги собрался?

Я, - молодым кочетком нахохлился Виряска.

Однако, вперед самого себя бежишь. - Сказал ему отец.

Ты же говорил...

Я ещё не говорил, однако, я только думал вслух.

Понурился Виряска, глаза от пола поднять стесняется.

И копье в руке ослабил, выскользнуло оно, об очаг стукнуло. Нух- тай и ухом не повел, взялся молоточком стучать. Дорошке и уйти бы, да как Виряску оставишь. Жалко друга и утешить не знаешь чем.

От нечего делать Дорошка по избе глазами стрижет. Небогатое жилье у Видряпкиных. Дверной проем узкий, низкий, шкурой за­вешивается. Всего два окна у жилья. Одно, что поменьше - дымное, почти у самого потолка. Давно уж его не обметали - сажа клочьями свисает, от дуновения ветра шевелится. Второе окно пониже и по­больше. Затянуто пузырем. Медвежьим. Дорошка удружил. В лютые морозы Нухтай маху дал, не озаботился об окне и голодные вороны расклевали бычий пузырь. Серед зимы скот не режут и новый не до­будешь. Случай подпал - Милованов с медведем не разошлись на лес­ной тропе. Полдня растирали Дорошка с Виряской медвежий пузырь в печной золе, потом до звона в ушах надували его попеременке. Ог­ромный шар получился. Чуть-чуть подсох он, задело Нухтай взялся: раскроил и натянул на световой проем. Наученный горьким опытом, навязал на бечевку куриных перьев да приторочил подле окна снару­жи. Мотаются от ветра перья, отпугивают нахальных птиц.

У Миловановых в избе печь обыкновенная, русская. Нухтай не признает ее. Считает, что от печи тепла меньше, чем от открытого глинобитного очага. Конечно, пока огонь горит, так оно и есть, но зато нагревшиеся кирпичи печные потом еще долго тепло отдают, а очаг греет, пока огонь в нем тлеет...

Однако, верно мне думалось. - От неожиданного голоса Нухтая Дорошка аж вздрогнул. - Весь резон тебе, сына, на торгу быть.

Виряска воспрянул. Показалось, будто в одно мгновение он под­рос заметно.

3

Шагают Дорошка с Виряской берегом Цны вниз по течению. У обо­их за плечами по котомке объёмистой. У Милованова - шкура медвежья, у Видряпкина - дюжина заячьих да бобровых пяток, да беличьих кипа.

Иногда по глади реки проплывают дощаники, груженные пухлы­ми кулями. Издали кажется, будто свиные туши наложены горкой. Когда подобный транспорт догонял друзей, они начинали кричать, просить, чтоб взяли их на борт. Иногда с дощаников в ответ неслось что-нибудь эдакое весёленькое, мол, по тверди идти легче и дорога прямее, но чаще с реки помалкивали, опасливо поглядывая на пар­ней. Мало ли кто шляется берегом, остановишься, подсадишь, а они же тебя и ограбят. Всяко бывало: места пустынные, леса тёмные.

По левому берегу реки густо стелется чёрный лес, так называе­мая «Ценская чернь». Тут вволюшку дров, лозы для корзин, деревьев дуплистых, бортных, для пчёл. Про ягодники и речь не заводи. В неурожайный год и то всех ягод не сберёшь, а при урожае и вов­се - не найдёшь силы такой, чтоб их вывезти. Медвежье мясо и то пахнет малиною - вот до чего заедаются косолапые лесным ла­комством...

По правому же берегу цнинскому - лес корабельный, хоромный, в нём и чисто, и светло. И звук раздаётся с эхом. Чтоб верхушку иной сосны увидать, надо шапку с головы сронить, а дубы такие, что и двоём не охватишь.

Дорошка с Виряской чистым лесом идут, здесь путь полегче - не приходится сквозь заросли да кусты продираться. До ярмарки то­пать да топать, но друзья про торги толкуют, будто места шацкие ярмарочные - вот-вот из-за сосен откроются. Мордвин с продажей давным-давно покончил, его теперь покупки заботят.

Перво-наперво, Дорошка, мы на целую полушку пряников ме­довых накупим.

Ого! Столько нам не съесть.

Я один могу целый пуд смолотить. Знаешь, как пряники медо­вые люблю!

Где ты их пробовал?

Не пробовал ещё... Дед про них рассказывал.

Дорошка за живот от смеха схватился. Котомка со шкурой заело­зила у него по загорбку и едва не свалила с ног.

Ох, Виряска, и потешен ты...

Мордвин губы надул, обиделся и замолчал. Дорошка и не рад весёлости своей. Идти молча тягостнее: дорога кажется длинней и места пустынней и дичей. Невольно к собственному шагу начина­ешь прислушиваться, к любому подозрительному кустику пригля­дываться.

А что ещё мы купим? Попробовал Дорошка покончить с мол­чанием.

Маку с таком, - сердито буркнул Видряпкин. Однако и ему, ви­дать, тишина ни к чему... - Хорошо бы слюды купить для окна. Дед видел в большом городу. Она, как пузырь, только твёрдая. И свет пропускает, и птицы её не клюют.

Дорошка не может представить такое: чтоб и твёрдая, и свет про­пускала. Верить в подобное не хотелось, но ни спорить, ни, тем бо­лее, смеяться он не стал.

Вскоре друзьям повезло. Нагнал их гружёный доверху дощаник, а к нему гуськом две лодки, тоже с грузом, приторочены. Хозяина каравана не пришлось упрашивать, он с готовностью пристал к бе­регу. Нужда заставила: лодки шли без рулевого, рыскали, сбивали скорость.

И дощаник, и лодки грузли от мешков с зерном. Авсей Задохлов - так назвался неожиданный благодетель - шацкий купец, три недели назад явился сотоварищами в Кузьмину-Гать. Потряс, поз­венел мошной и потёк к нему хлебец потоком. Да неувязка вышла, раздор затеялся... Подкузьмил спутников своих маленько Авсей. Те платили кузьминским мужикам по две копейки с деньгой за пуд, а Авсей ещё деньгу накинул. Попутчики разобиделись и бросили Задохлова одного. Погрузиться он людей нанял, а в дорогу никто с ним поехать не отважился. Вторые сутки един мучается, в опослях, в заду остался. И радость от удачной покупки пропадать стала: нут- ко к ярмарке не поспеет... Какой уж тогда барыш - убытки сплош­ные. Так что ребята ему как манна небесная. Он не то согласился их подвезти, дак ещё и денежку за помощь вперёд отвалил. Виряска её за щеку сунул, там целее будет.

Взгромоздились дружки всяк в свою лодку, деревянную лопатку- руль в руки и потёк караван к Шацку...

4

Ярмарка!.. От несметного скопища людского в глазах зарябило. Дорошка вдруг почувствовал себя совсем-совсем маленьким, хи­лым, беспомощным, будто свалился в бурный поток половодья. И не было уверенности в том, что удастся выбраться отсюда - пос­частливится не утонуть, не потеряться.

А Виряске хоть бы хны: точно рыба в воде, вроде он здесь с дав-

них пор и всех, и вся знает. Дорошка про котомку и вспомнить не успел, а Видряпкин свои меха на лужайке раскинул, уже кричит, уже торгуется ожесточённо, с азартом. Схватился с мужичком небольшеньким при реденькой бородёнке, но, видать, таким же, как мор­двин, шумоватым.

Да ты погляди на зайца-то - это же не заяц, куница, а мех-то, мех, что твой рыбий жир, блестит, - горячится Виряска.

А может, ты и впрямь жирком осетровым сдобрил? - Кипятится мужичок.

Понюхай! Нос тебе зачем даден...

Дорошка нашёл подходящую лужайку неподалеку, шкуру раз­вернул. Надо бы покупателей зазывать, да как? Шум вокруг - гудом гудёт. На разные голоса, со всякими прибаутками. Разухабистый мужик, светлокудрый, горластый, не столько зазывал к себе, сколь­ко отпугивал голосищем:

Кому щетинки - за пуд две полтинки!

Кто-то невидимый готов был накормить всю ярмарку икрой осетровой.

Была икорка - хирел Егорка, пошла икорища -растолстел Его- рища...

Кто мошною богат - покупай конопный канат, кто беден - купи хоть бредень.

Коль ты босяк, то ни так и ни сяк, а в моих сапогах, враз ока­жешься на ногах...

Эх, и ловко же орут зазывалы! Дорошка лишь слушает, рот от­крыть стесняется. Торговля его совсем худо идёт. Всего один дед по­интересовался его товаром. Помял шкуру в руках, заметил прореху на лобовой части.

Топором? - спросил вкрадчиво.

Топором... - ответил Дорошка удивлённо.

Знатный удар, молодецкий! - Старик почмокал языком, поло­жил шкуру и пошёл своей дорогой, даже цены не спросил.

Солнце на макушку неба взобралось, распалилось во всю мочь. Дорошку жажда одолела. Теперь бы квасу с мятой из погреба! И, точно угадав это желание, налетел Виряска с кувшином морса клюквенного, с пряником розовым в руках. Глаза у мордвина, слов­но вишенки переспелые, поблескивают весело.

Я всё! - он похлопал по карману холстиновых порток, там звяк­нула мелочь. - Не как некоторые...

Подковырка задела до боляток, но что есть, то есть. Неумелым продавцом оказался Дорошка.

Видряпкин накинул край шкуры на себя со спины, при этом большая часть медвежьего одеяния осталась на лужайке, и затара­торил:

А посмотрите-ка, какая великая шкура! Из неё можно сшить шубу хозяину, шубейку жене его и ещё останутся окраюшки на шубочкудля чадушки!

Ну, Виряска, ну, проныра! Дорошка от удивления аж пряник же­вать позабыл. Сразу же круг образовался. Мужики похохатывают, пошучивают:

Этому нехристю да пару рожек на макушку и, ни дать ни взять, бесёнок образуется.

Виряске такие слова - вместо награды: вьюном вьётся, сорокой рассыпается.

В шубе из шкуры такой и зима летом покажется! Кому желается круглый год в лете жить - подходи, не дорого стоит, всего рублиш­ко...

Дорошка ещё больше удивился - он ведь за свой товар полтину просил, а тут вдруг цена вдвое выросла. Так и вообще можно всех покупателей распугать.

В круг решительно, как-то властно вошёл богатый купец. Что он богат, можно было определить и по одеянию его, и по двум крепким мужикам, сопровождавшим его, и уже с поклажей на плечах - зна­чит, носильщики наёмные, но главной же приметой служил таможник, который вынырнул бог весть откуда. У этого народца нюх на деньгу преострый, где намечается купля-продажа - не прозевают, сдерут пошлину: и с купца, и с продавца. И гот и другой гони с руб­ля гривну.

Купец, улыбаясь белозубо, Виряску пытает:

Чья шкура будет?

Вестимо, медвежья.

Смеется купец, доволен ответом. Видряпкину удержу нет, слова из него сыплются, точно горох из рваного мешка.

Десять шкур имелось, да девять разлетелось, забирай послед­нюю! Не жалей рупь серебра!

Рубль - удивился купец. - За такую цену я двадцать воловьих шкур куплю.

Не меньше, да ещё и с хвостами, - поддакнул Виряска.

Кожи на подмётки пойдут, а из хвостов жене шубу изладите...

В десяток глоток грянул хохот.

Ах, шельма иноверская!

Не гляди, в плечах узок, зато умом широк...

И купцу слова мордвина не обидны, гогочет вместе со всеми.

Но скажи, острослов, за что полтину лишнюю накинул? - Спро­сил сквозь смех.

А за прореху, смотри - прореха расчудесная...

И снова весёлое оживление. Дорошке показалось, будто купец норовит навострить стопы прочь от покупки.

Да будет тебе, - сказал он беззлобно Виряске. - Шкура полтину стоит, а прореху бесплатно берите...

Купец совсем обессилел от смеха, слёзы на глазах его выступи­ли. Всё ещё смеясь, он положил в руку Дорошке на рупь серебра, кинул гривну таможнику, тот подхватил её налету, один из но­сильщиков сгрёб шкуру, на том и кончился торг. Богатый купец, вроде спохватившись, зашагал своим путём. Таможник присту­пил к Дорошке.

Плати гривну за продажу.

Дорошка и готов был, да Виряска заспорил, и нешутейно, на полном серьёзе:

Не гривну, а три алтына.

Не встревай, - огрызнулся таможник, - пограмотней тебя. Мне с рубля две гривны иметь положено.

Дак ты с купца не добрал.

Это как же?

Да очень просто. Сколько купец денег из кармана выложил?

Таможник беззвучно зашептал губами, зашевелил пальцами.

Ну, рупь да гривну...

Сколько положено тебе с рубля да гривны?

Одиннадцать копеек, - растерялся таможник.

А если с нас ты гривну возьмёшь, то сколько останется?

Девять гривен...

Все верно, с девяти гривен три алтына продажных...

Правильно...

Верный счёт...

Это поддакивали мужики. Кое-кто из них еле сдерживал смех.

Таможник опять беззвучно губы свои заперекладывал и, нако­нец, согласился.

Твоя правда.

Спешно загрёб девять копеек и ринулся купца догонять, чтоб не­положенную копейку у него изъять. Дорошка с Виряской, под одоб­рительный шумок мужиков, в другую сторону стреканули. Лови их теперь! Скорее ветер шапкой поймаешь, чем ребят погоней.

Богатому копейка не в тягость, а бедняку она - большая радость. На копейку-то друзьям ярмаркой натешиться достанет. Радостно на душе у Дорошки. А как же, теперь и долг дядьке Никифору отда­дут, и оброчные подати заплатят. Тогда и бортное хозяйство, и ловля совсем уж собственностью Миловановых сделаются.

А что, Виряска, добрый дядька нам попался?

Ещё какой, денег, видать, в каждом кармане по целой горсти.

Не ведали дружки об истинной причине такой необыкновенной

щедрости заезжего богача.

Знатный купец московский Аким Журавлёв не налаживался на ближнюю ярмарку ехать. Был сговор у него с тремя другими купца­ми на Сибирь идти и там пушнину велико торговать. Да случилась промашка: трое сговоренщиков тайно без Журавлёва за барышом дальнестранным подались. Наверное, поразмыслив, не захотели делить будущий пушной куш на четверых: троим-то больше доста­нется.

Так что в «шацкие украины» Журавлёв не по охоте поехал, а ско­рее с горя большого. О прибытках и не помышлял. И, вдруг, пофар­тило. Здешние леса оказались богаты зверем; и пушным, и рыкучим. Немного надо прошагать по чащобам-зарослям: чтоб увидеть лого­во свиное или стойла козиные да лосиные. Бобры на воде премного расплодились и начали чинить вред промыслу рыбному. Про зайца и говорить нечего - он кишмя кишит...

Народец тутошний зело в охоте горазд: кинет на приманку всего один листок капустный - зайцев два куля наловит. Уж куда куница хитра, осторожна, но окажи она только след и пропала - не быть ей вместе со шкурой своей.

Положил Аким опытный глаз на ряды пушные, и сердце зашлось. Про Сибирь далекую думка выветрилась. Чё думать о заморской те­лушке, когда она и здесь ценой в полушку.

Полтыщи оставил Журавлёв на ярмарке, в обмен целый обоз пушной снарядил.

Шкур заячьих тринадцать тыщ, белок зелёных и белых всего лишь на тыщу меньше. Лисиц, горностаев, хорей чёрных по сту штук. А там шкуры волчьи да медвежьих чуток. От мерлушки белой, чёрной глаза разбегаются, бери не хочу - двадцать рублёв за тыщу...

Возликовала душа Акима Журавлёва, отмякла: что стоило ему от собственной радости огромной отщипнуть кроху да кинуть в виде полтинника лишнего двум смышлёным, остроязыким парням...

5

Дорошка с Виряской точно два стригунка, перемахнувшие через загородку и оказавшиеся на вольной волюшке. Везде им хотелось побывать, всё-то увидеть.

Командовал Видряпкин - как же иначе: дед до отказа натолкал его голову рассказами о делах ярмарочных. Теперь шла проверка, и даже не проверка, сличение пересказа с явью. Рассказы были за­манчивы - явь захватила дух.

Лицедейство возбранялось в государстве, скоморохов-лицедеев наказывали батогами... Но это там, в Московии, да неподалеку от неё, куда доглядывают глаза верных царевых доносчиков, где торчат длинные уши приказные. А здесь, поглуше, повольнее - и народ по­озорнее. Развесёлые разукрашенные скоморохи постоянно держат возле балагана своего толпу зевак. Загадки, прибаутки, частушки на любой вкус, на всякую потребу.

А ну, народ честной, отгадай, что за плод съестной:

Под дубком - под карандушком

Не то клубком, не то камушком...

И сразу тишь в толпе: думают, отгадывают. А скомороху ждать не терпится:

Эх, вы, тепы, аль не едали репы?

Вздох разочарования, и тут же смех и требования новых загадок.

А получай!

Стоит поп низок,

На нём сотня ризок...

Капуста!

Угадали. Ну-ко, слушай новенькую: два вола - четыре хвоста...

Молчание.

То-то же, Ивашки да Егорки, не смекнули про лапти да опорки...

Понравилась игра Дорошке, но Виряска дальше тянет, качели где-то узрел и опять же собирался мордвин пуд пряников медовых съесть. Пора к делу приступать... Но застряли дружки в рыбном ряду. Не розовые, слезящиеся жиром, ломти осетрины притомили их шаг, не бочонки с икрой приковали их взор - товар не дикованный - иное остановило Дорошку.

У дощаного прилавочка дородный, рыжий-рыжий мужик ик­рой торговал. Забавно цвет переливался: то ли от икры к бороде, то ли оклад розовил икру. Подле краснобородого уже покупатель вился - поглядывал на икру, точно в зеркало и всё принюхивался. Лица у того и другого предовольные, знать, торг обоим по сердцу. Рядом с ними, также по разные стороны прилавка ещё двое: возле продавца - девка-красная, может быть, дочь его, а напротив - сын покупателя. Тут гадать не надо: зародилась чадушка, что от пирога оладушка...

Сын с отцом и телом белы одинаково, и рыхлы под стать друг дружке, и носы кверху вздернуты на один манер, и губы пухлы и мясисты, и брови белесы...

Пока родитель к рыбному товару приценяется, чадо к девке прилип, а той не мил он, как паук мухе. Об этом Дорошка догадал­ся, когда перехватил взгляд её: уж столько скучищи в нём! И ещё Дорошке показалось, будто во взгляде том и призыв о помощи. Это и было то самое, которое заставило прервать путь.

Сперва Виряска недоумённо глядел на дружка, потом смекнул. Задумался. Чуть погодя, шлепнул себя по ногам и улыбнулся ехид­ненько.

Погоди, Дорошка, я придумал! Будь против меня... - С тем и нырнул в толпу.

Не успел Милованов как следует помозговать над сказанным, Видряпкин уже у прилавка вынырнул. Из-за пазухи деловито ложку новоструганную вытащил, украдкой дружку подмигнул.

Хороша ли, икра-то? - подступился к бочонку, - небось соли вбухал на одну икринку с фунт крупинку...

Сперва испробуй, потом кори, - осерчал рыжий, и борода его маленько встопорщилась.

Испробуем, испробуем. - Виряска ловко подцепил своей лож­кой несколько икринок, кинул в рот и сморщился. - Фи, да она у тебя с горчинкой.

Мужик аж лицом сменился, белками глаз задвигал, борода салаз­ками загнулась. Он не сказал, выдохнул:

Как?

А так! - Виряска уже совал в пасть порцию светлотелому, пух­логубому.

Тот и жевать икринки не стал: покатал по рту, покатал, да и вы­плюнул.

И продавец перестал для него существовать. Виданное ли дело, надуть хотел, горькой икоркой наделить. Да за такое... с ярмарки надо гнать!

Васятка? - позвал он сына. Тот нехотя, точно ленивый телок, оторванный от копны душистого сена, поплёлся следом. Видряпкин шмыганул, будто его и не было здесь.

Собравшиеся на происшествие зеваки на рыжебородого взгляды бросали недобрые. И бедный мужик растерялся. Бормотал что-то невнятно и щепоть за щепотью товар свой посасывал. Дорошке аж жаль его сделалось и совсем кстати намёк Виряски вспомнился.

Да не верьте вы мордвину. У него, видать, ложка горькая, из молодой осины резана...

Про тех, кто посмеяться горазд, в этот момент говорить нечего: тут и нелюбители веселья за животики схватились. У незадачливого торговца борода начала распрямляться. Оно, конечно, чувствитель­но его объегорили, на ровном месте заставили через яму прыгать, но честь не посрамлена! Мужик на радостях посунул жбанчик до края прилавка. Жест куда как понятен: мол, отведайте. Потянулись руки мозолистые, огрубелые к явству нежному, хрупкому.

Ты смотри-ко, правда не горькая...

Ядрёная икорка!

С пониманием сделана...

УДорошки откуда смелость взялась, к девчонке обратился, прав­да потихоньку, едва ли не шёпотом:

Тебе на качели не хочется?

Лицо у девочки зарумянилось. Опустив глаза, она в тон Дорош­ке, также тихонько, поинтересовалась:

А что?

Может, пойдём?

Дядька не отпустит.

А ты спроси.

Боязно.

Тогда я спрошу, - и вовсе осмелел Дорошка.

Ой, не надо, я сама...

Рыжий по всем статьям раздобрился. Племянница лишь заикну­лась - он угодливо руками замахал.

Иди, Алёна, развлекись...

Тебя, значит, Алёной прозывают? - уточнил Дорошка, когда они скрылись от дядькиных глаз.

Алёнкой...

А меня - Дорошкой.

Ой, смешно как - стёшка-дорошка... По тебе и ходить можно?

Пожелаешь - лягу, пожалуйста, иди по мне.

Им сделалось смешно. Смеялась Алёнка хорошо: заразительно, в её смех верилось - уж коль смеётся она, значит действительно смеш­но. Чуть погодя спросила:

Где же дружок твой, мордвин?

Дорошка так и опешил. От растерянности вид у него получился презабавный. Алёнка рассмеялась пуще.

Да я вас обоих издали заприметила, уж больно вы бойко о чём- то говорили.

О пряниках, Виряска собрался их целый пуд смолотить...

И смолочу! - Мордвин точно из-под земли вырос. Довольный, весёлый, лёгкий: думается, скажи ему - лети - и он вспорхнёт быс­трокрылой птицей. - А если вы подсобите, так и двух пудов будет мало.

И покатилось времячко, что сквозь редкий грохот льняное се- мячко.

Качели, лакомые ряды, скомороший балаган промелькнули, как во сне. Вечером на полянах жгли большие огни: сухие поленья ста­вили шалашом, обливали смолой и поджигали. Столб огня взвивал­ся высоко, но находились отчаянные головы и под визг девичий, под свист залихвастский прыгали сквозь ярило косматое. И Дорош­ка хотел было, но Алёнка вцепилась:

Дорошка, не надо, - а самою дрожь колотит, - боюсь я большого огня. Когда у нас на реке Челновой костры заводят, я не хожу туда - страх не пускает.

Ну что ты, - попробовал успокоить её Дорошка, - огонь наш брат, а вода сестрица.

Когда он маленький, когда умещается под горшком с похлёб­кой, тогда, может, и брат. А такой буйный, всесильный...

Следующий день был на ярмарке разъездной. Алёнкин дядька большими покупками обзавёлся, возок накручивал, увязывал да на племянницу покрикивал, чтоб помогала шибче. Дорошке не удава­лось и словом с ней перемолвиться, пришлось ненаёмным работ­ником сделаться, незваным помощником навялиться. Только так и удалось перекинуться несколькими словами.

Глава вторая

ЧЕЛОМ БИТЬ - НЕ ГОРОХ МОЛОТИТЬ

1

Священник Верхоценского мужского монастыря Прокофий Корнишилов писал царю Михаилу Фёдоровичу челобитную. Не сразу решился Прокофий на такой шаг. Терпел он довольно, брани снёс премногонько, да вышло терпение, обид выше головы нако­пилось.

Не на свою братию монастырскую изливал обиды Корнишилов. Хотя и здесь не всё было чисто: игумен злобствует, на монахов ры­чит, посохом намахивается. С казной, с припасами монастырскими обращается вольно, транжирит бессчётно, оброчные сборы не все в государеву казну переправляет. А слово супротив сказать не моги: скажешь - сразу же против тебя зло починится...

Зло, зло - кругом одно зло. И в этих-то вольготных краях! Где ле­сов человеком нехоженых, полей дикующих, вод безглазных - без­надзорных видимо-невидимо... Уж если есть здесь зло - это семя бесово, нечисть ногайская, азовская да крымская. Так эту нечисть бороть можно. Сплотиться надобно, соединиться воедино! И живи на радость себе, государству на пользу. Лесов, где едва не каждое дерево в облака упирается, не извести тут за годы многие, речки здешние, кажись, половину царства рыбой прокормят, о землице и говорить не стоит. Урони зёрнышко - оно тучным полем вздымет- ся - всколыхнётся...

Но не рассветает радость в окрестном крае, не счастится под здешним небом.

Склонил голову Прокофий почти до самой столешницы дубо­вой. Не слушалась рука с пером, ибо душа знала: челобитная, мо­жет, и принесёт успокоение малое, но счастья никакого. Не зря же в народе говорят: челом бить - не горох молотить. Горох-то отмоло­тил, провеял-просеял да вари горошницу на утеху себе, на сытость домочадцам своим. От челобития того и гляди сплошные уроны спочнутся. Царь далеко, а обидчик рядом. Пронюхает о жалобе, и ещё ухищрённее сделаются его козни...

И не писать нельзя: не только одного Корнишилова честь задета. Ве­рёвочка завилась длинная-тягучая, повязала узлами крепкими многих.

Сподвигивала к писанию и царева грамотка, в коей вроде бы властно и понятно толковалось:

«...И тем крестьянам, которые в том поле учнутжити, пашни па­хать и сено косить и быть во всяком бережении...»

«Учали» - и пашни пашут, и сено косят, да нет бережения, одни напасти. Не знаешь, с какой стороны куснут...

2

У богатого толстосумного верхоценского помещика Григория Белухина в середине лета случился гость важный. Аж сам воевода Лебедянский пожаловал! Оно пусть и богат Белухин, но честь ему такая не за мошну тяжёлую, не за житницы полные; не быстроногие скакуны белухинские приманили воеводу. Крепостной помещи­ка - Ивашка Скрылец, богомаз искусный - вот знатная приманка. Слава о мастерстве Ивашки до Лебедяни докатилась, и возжелалось воеводе иметь такого мастера подле себя. Тайно лелеял надежду на то, что богомаз вместо ликов божьих запечатлит на досках сосновых его, воеводино лико со домочадцами.

Гость речи вёл важные, всё на государственность нажимал, о за­ботах государевых ведал, о коих ему, воеводе, печься приходится. Думал, тем самым цену собьёт за крепостного рисовальщика. Но помещик только с виду рыхловат, уж коль до звонкой монеты до­шло, тут извиняйте. За копейку даст из собственной бороды клок выдрать, а за две, так хоть всю выщипи.

- Ах, мой господин, - рассыпался Белухин, и сквозь редкую по­росль на щеках проглядывали женственные ямочки, - смею уверить вас, сей изумруд, - ткнул пальцем в бок Ивану, находящемуся здесь же при торге, - стал мне денег немалых. В молодости недавней он, раззява, угодил с семьёй в полон к ногайцам. Пришлось потратить­ся, вызволять из рук поганых, а сами знаете, сколь нечестивцы те до монет золотых охочи.

При этих словах по лицу Ивана заходили желваки. Он ещё ниже нагнул голову.

Позвольте, позвольте, свет мой Григорий-батюшка, я готов со­гласиться со всякими вашими словами, окромя тех, которыми вы толкуете о молодости недавней мужика вашего, ибо сдаётся мне, молодость его давным-давненько минула.

Полноте! Взгляните в зубы ему, он же имя кисть щетинную без труда малого обкусывает. Да и прошу за него малую толику, всего-то два червонца, в другом бы месте с вас непременно все двадцать пять рублёв взяли.

«В другом месте, особо в моих землях, - подумал воевода, - я взял бы его бесплатно, ещё и в рыло отсдачил».

Покупатель злился, жалко было двух червонцев, но делать нече­го, пришлось раскошеливаться.

При отъезде заплакал, закручинился рисовальщик, чем немало и бывшего своего владельца порасстроил.

Ах, сердешный, - расчувствовался Белухин, - он скорбит от раз­луки со мной. И то, чем я ему не отец родной. Как бы не я...

Не ведал помещик об истинной причине слёз богомаза. Да и никто, кроме самого Ивашки Скрыльца, не знал, чего стоят слё­зы его...

Правду говорил Белухин: попал Иван с семьёй под ногайский набег, не успел в лесу укрыться. Многих селян тогда побили, многих в полон увели. И сделался Скрылец с женой Малашей, трёхгодо­валой дочкой да тёщей полонянином. И так жизнь была тяжкая: и в бедности, и в притеснениях, а без воли, без родимой сторонуш­ки и вовсе свет помрачнел. Вдобавок ко всему Малаша занемогла, хворь её какая-то внутренняя одолела. Ещё хозяина нового боялась до страсти. Чуть дверь сараюшки, в которой их поселили, скрип­нет, она дочку к себе жмёт и аж в лице сменится. Успела вызнать повадки ногайские - первыми детей пленных продают, чтоб не из­водить корм на них зря. Иван работал до изнеможения, зарабатывал добрый взгляд от хозяина - за дочурку боялся не меньше матери. Но не ломовой работой угодил ногайцу раскосому. Как-то в редкую свободную минуту, глядя на коня хозяйского, чиркал угольком на досточке, грубой, не струганной. Увлёкся милым делом, не почуял ногайчонка за спиной. Л ишь когда тот носом захлюпал, закуксился, вздрогнул от испуга. Оно хоть и соплюха, да дитя деспота, нут-ко обидел ненароком, обида десятикратно возвернётся. Тут и хозяин объявился. Взял доску с конём намалёванным, подивился, языком пощёлкал и отдал отпрыску. Тот угомонился, повеселел. У Ивана за короткие мгновения волосы от пота слиплись. Ногаец похлопал по плечу, опять языком пощелкал. Корош Иван! Иван корош!

Притащил охапку досок разных, к ногам бросил, мол, рисуй на здоровье.

И слегка улыбнулась жизнь пленников. Убавилось работы изну­ряющей. Иван всё больше рисованием тешился. Вблизи от улуса - селения ногайского - глину нашёл подходящую. Жёг её на костре, потом старательно, долго растирал камнями в порошок, в пыль, подмешивал масла варёного подсолнечного, немного желтка яич­ного, получалась краска сходная. Рисунками теперь не один только хозяин любовался, соседей к себе сзывал. И начиналось непонятное бормотание: не определишь - то ли хвалят, то ли ругают... На другой день добавлялись новые чистые доски - значит довольны.

И из трав делал краску художник, и уголья в дело шли. Тайком от ногайцев отрезал от ствола молоденькой берёзки два небольших кругляшка, высушил ихвтени,долгоокаменьтёр пока они не поде­лались гладкими, блескучими. На обоих нарисовал головку дочери. Проделал в кругляшках дырочки, продел нитку суровую - конопля­ную и повесил портретики на шею дочурке да жене. Обрадовал и ту, и другую.

Скоро и большая радость нагрянула: ногаец совсем раздобрел, оказывается, Белухин выкуп ему пообещал.

Родина, сторона сердцу милая, не чаялось свидеться, ан доведет­ся! От новости такой и Малаше полегчало, и тёща вроде бы распря­милась чуток, меньше горбиться стала...

Но недолгой радость была, скоро горем великим она обернулась. Одного богомаза выкупал прежний хозяин, на домочадцев его денег пожалел.

Вот уж скорбь навалилась беспросветная. Малаша себя не жале­ла, о дочери убивалась. После ухода отца не быть ей с матерью, про­дадут на чужбину. Была бы воля, Иван не стал возвращаться. Да нет её, воли-то. Сам не уйдёшь, в батоги возьмут - ползком уползёшь. Лишь тёща не отчаялась, думала, всё думала. За день до ухода Ивана дочурка пропала... Ногаец забеспокоился, белки глаз его налились злобой. Ходил, хрипел люто, глазами ненавистными зыркал.

За молодыми пленниками в улусе дозор был надёжный, не сбе­жишь. Старикам немногим да старухам хилым повольнее: беглецы- то из них известные. Тем и воспользовалась тёща Иванова. Улучила время тихое, неглядкое и увела внучку за околицу, на пути зятевом ухоронила в каменьях. Воды ей оставила, хлеба кус. Как Малаша узнала про то - ей совсем худо сделалось. Иван мужик и то душой дрогнул. Ночь надвигается, а этакая крохотулька одна-одиношень- ка во чистом поле за каменьями... И тёща, видно, уразумела, что содеяла - тоже слёзы льёт: вся семья убивается. То и спасло их от гнева ногайского. Сперва хозяин повинил их в пропаже девчонки, но, видя, как все они исстрадались, сменил подозрительность на со­чувствие и даже утешать пробовал.

Иван корош, ехай-ехай! Девка найдём. - У ногайца свой инте­рес - выкуп получить...

Утром было прощание. У Малаши ни слёз, ни сил не осталось. Она одно лишь шептала:

Дочку, сиротинушку сбереги...

Четыре служилых казака на двух подводах приехали за выкуп­ленными. Улус опустел, насторожился. Каждый владелец пленны­ми, которых не выкупили, старался упрятать их подальше, дабы не смогли они сговориться, передать что.

Шёл Скрылец средь редких домов поселения ногайского, и по спине мурашки ёрзали, чудилось: вот-вот из-за какого-нибудь угла стрела вдогон вылетит. Велика ли защита - четыре казака с сабля­ми. Оно, конечно, ещё и «уговор чести» есть: выкупных по дороге в плен «не имать». Да какой чести ждать от этих басурманов... Вро­де бы, проводив за околицу, последний ногаец из виду исчез, но не верь глазам своим, непременно тайно кто-то зрит за уходящими. Об этом помнилось Ивану, и чём дальше уходили от улуса, чем бли­же подвигались к каменной гряде, тем больше копилось тревоги в душе. Тихонечко сказал о спрятанной дочери старшему казаку. Тот сперва осерчал:

Погубить нас всех задумал? Как доглядят иноверцы, не сдобро- вать, головы не сносить...

Три остальных служилых взялись урезонивать сотоварища, мол, по-христиански надоть... И он отмяк и даже прицыкнул на тех вы­купленных, которые вслед за ним тоже забоялись.

Казаки много повидали на своём веку: и опыта, и хитрости в заём им брать ни к чему. Каменный выступ, где, по приметам, дол­жен быть ухорон тёщин, подводы объехали с разных сторон, как бы пряча от глаза стороннего то, что меж телегами деется. Иван было вознамерился за дочкой кинуться, но старшой казак только глазами на него повёл, и Скрылец рукой за телегу схватился, как по уговору положено. Уговор строг, коль от повозки отцепился, да не дай бог в сторону шаг шагнул - с этого момента ты уже беглый, и «почести» тебе по заслугам.

К камням пошёл казак широкоплечий, рослый, с буйной боро­дой. Пошёл вразвалочку, вроде по нужде известной. Ворочался от­туда хитро. Иван близко был и то душой похолодел: не видать до­чурки. Лишь когда бородач вплотную к подводе придвинулся, за широким кафтаном ноша обозначилась.

От, деваха, - то ли восхищался, то ли жалковал казак, -и вся-то с козявку малую, а напасти сносит, быд-то старушка мудрая. Нив рев не ударилась, ни крик не подняла...

Очутившись на телеге, средь скарба немудрящего, девчушка го­ловкой закрутила, искала глазами кого-то. Отца увидела, повеселе­ла чуток, но искать не перестала. Знал Иван, кого ищет дочь. Нонет ни маманьки, ни бабаньки. И что тут поделаешь, и как ответишь на вопрос, застывший в детских глазах. Опустил взор к земле, шагал монотонно под тягучий скрип тележных колес.

На второй-третий день пути пленники смелеть стали, говор ве­дут не шёпотом, голосом - как же, степь ногайская к концу идёт, до родной земли рукой подать. Свобода скорая наружу радость гонит. Только Ивану радость не кажется.

Так случилось, что спутники его, товарищи по несчастью, из де­ревень и сёл вольных - из вотчины царской семьи. В таких селениях одно ярмо - оброк, а Верхоценское- собственность Белухина, и кто живёт в нём, тоже принадлежит помещику. Тут и оброк до порток и сам не свой...

Не личная судьбина вгоняла в кручину - дочушка, ягодка недоз­ревшая, сердце на части рвала. Выходит, везёт он её тайно из полону на прибыль помещику, на вечное её мучение. Тогда от чего же спаса­ет? И там не пряник, и здесь не мёд. Голова от раздумий кругом идёт, сердце от печали кровью обливается...

Заметил старший из казаков, как неможется возвращенцу одно­му. Поближе к нему старался идти, разговорами теребил, пытался от дум чёрных освободить. Скрылец недолго таил заботы свои. Уж так тяжело давили они, что, сказав про них, думалось, полегче ста­нется.

Доброй души казаки подобрались. К Ивану с участием отнес­лись. Вместе думать начали. Самое дельное старшой предложил:

Родня-то есть в вольных селениях?

Иван про сестру Малашину вспомнил, коя обреталась в сельце Лесовке, что на речке Челновой.

Вот и славно, вот и ладно. Снеси дочурку ей да пусть там и живёт-воспитывается. Всё одно тебе с дитём одному не управиться.

Дык ведь вам меня к Белухину доставить надобно. Его деньги выкупные.

Определишь дочку и самолично доставишься. Я вижу, мужик ты честный, не подведёшь, в бега не вдаришься.

Куда уж... - У Ивана голос перехватило. В кои-то веки и о нём заботу проявили. Всю-то жизнь только и надеялся на себя...

Едва начались леса цнинские, подхватил Скрылец дочу свою и будто на крыльях в Лесовку устремился.

Пелагея, сестра Малаши, племянницу приняла с желанием. Сес­тру младшую она любила и теперь жалела слёзно. Правда, муж Пе- лагеи понасупился, нуда не он в хозяйстве главный.

К вечеру того же дня Ивашка Скрылец у Белухина объявился. И потекла жизнь в трудах великих. Ночами часто снилась Малаша: молчаливая, печальная. Просыпался Иван в слезах. Он несколько раз становился на колени перед хозяином, просил денег на выкуп жены. Обещался работать и денно и нощно. Да непросто раскошелить Белухина. И остались у богомаза всего две утехи: свидания с дочкой, да святых женщин рисовать на иконах, ликам которых он старался придать похожесть на Малашу...

И так год пролетел, и другой прошмыгнул. Десятилетие минуло, другое распочалось. Отодвинулось, затуманилось лицо жены. Его место прочно заняло лицо дочерино. Ивану казалось, и порой даже не казалось, верилось, что дочь точная копия матери. Почему-то со­знание этого вызывало непонятную радость. Иногда Иван додумы­вался до того, что воспринимал дочь за самою Малашу; только эта была не простой женщиной, а навроде святой, не земной, богиней!

Свидания с семьёй, где воспитывалась дочь, и с ней самой Скры­лец устраивал часто. Обходилось без всяких подозрений со стороны Белухина. Рисовальщик работал много, красок требовалось изряд­но, а где их запасы пополнишь? Где ж ещё, кроме леса. Тут тебе и кора дуба, и наросты на цистах его, а там соки ягод иных, корешки, побеги... Отпросится по делам таким, а сам колесом, колесом да в Лесовку. Поговорит, поглядит всласть - она и радость на душе...

А теперь как же? Увезут в Лебедянь, край дальний: оттуда не колеснёшь. И дочку упредить не успел. Будет ждать отца, догадками мучиться. Эх, жизнь клятая...

И воевода Лебедянский вдушетоже нажизньобиды изливал: эко! Два червонца пришлось отвалить за такую худобину. Привезёшь для дела, а он, того и гляди, преставится. Покачивался в тарантасе вое­вода и сопел сердито. Верстах в десяти от белухинского имения дог­нали одинокого путника.

Белухин содержал для охраны поместья несколько служилых из вольных людей. Один-то из них и возвращался домой. С доро­ги свернул учтиво и поклон свершил достаточный. Однако воеводе он показался непочтительным и даже оскорбительно-незначитель­ным. Не чувствуя грузности своей, лебедянский гостек вымахнул из повозки и саблю наголо. Да плашмя по загорбку служилого и раз, и вдругорядь, и втретьерядь. Мужик от действий таких опешил до невозможного. Едва спросить решился:

За что, господин хороший?

Ах, ты ещё и не знаешь за что? А получай.

Но то ли металл оказался слабоватым, то ли у служилого загор­бок был чересчур дубленый - сабля дзинькнула жалобно и разлете­лась пополам. У воеводы глаза на лоб полезли, от возмущения дух перехватило.

Да как ты смеешь... Казённое имущество... Личное воеводское оружие в негодность приводить! Да я тебя за это...

Хвать мужика за шиворот и в тарантас да в обратную дорогу. Под­летели к Белухину с пылью. Мужика перед ним на колени.

Твой?

Мой, - с испугом помещик лепечет.

Плати пятнадцать рублёв за порчу казённого имущества.

Как не заплатишь? Он пусть и ненашенский, а воевода всё-таки. И сабля сломана. Кто её знает, что в дороге стряслось-проистекло.

Сгрёб гость деньги горстью и покатил восвояси маленько успо­коенный.

Немного погодя, и помещик оклемался, в себя пришёл. Подсту­пил к пострадавшему.

Вот что, я за тебя платить не обязан, пятнадцать рублёв из тво­его жалованья вычту.

Бедный охранник в ноги к барину:

Пощади, семья дома, исти-пити не на что, да и не виновен я.

Белухину объяснения, что ветер чистому полю - пролетели безвнимания. Осерчал служилый:

- Погоди, и на тебя управа найдётся...

Нелегко её искать управу-то. И где? Царь вон как высоко сидит, в Приказ писать - грамотея искать: дело непростое и дорогое, да и не всякий согласится. К дьяку приказному обратиться, дак и он не близко, в воеводском городу - в Шацке. Одна дорога - к подьячему Семёну Просфирьину. Он выслушает, он рассудит. Можно бы ещё к старосте челом ударить, да тот прихвостень белухинский.

Просфирьин - человек честный, за что потерь имел немало. У ко­го в нынешние времена честь в чести? У обиженных да униженных, а в таковых всё чаще голь перекатная обретается. За неё, за голь-то, заступаться всегда себе в убыток...

Семён выслушал побитого охранника белухинского, подумал, помароковал и обнадёжил. Правда должна твоей быть.

У служилого и побойные места болеть меньше стали, и на людей глядеть не стыдно. А то будто собака поганая, всеми битая, всеми охаянная...

Просфирьин «бумагой» уведомил Белухина о таком решении: «Жалование твоему служилому Яшке Хребту с тебя, помещика, имати, а пятнадцать рублёв, кои выданы тобой воеводе Лебедян­скому, по желанию своему с него же и взыщи...»

Подьячий для Белухина начальство не бог весть какое, и если б он только устно сказал о решении своём, можно бы и мимо ушей слова те пропустить. В случае чего, потом отказаться - раз плюнуть, мол, говорено не было и слухом не слыхано.

Но вот бумага! Белухин робел перед ней. Ни сам, ни домочадцы его грамоту не ведали и по сему знаки чернильные, буквы, являлись чем-то сверхъестественным, волшебным. Они во истину никакому чину не подвластны, никакой мошне не подкупны... По Белухину - что в бумаге написано, то исполнять должно. Пусть получает жало­ванье служилый, а вот с писакой-грамотеем разговор иной. Будет знать, какими знаками бумагу наделять.

«Разговор» с подъячим начался в рождественские праздники. Сын Просфирьина, Глеб, на рождество ходил по люду православ­ному Христа славил. Дело обычное. Ходят и служки монастыр­ские, и ребятня простолюдинская. Отпрыску подьячего от людей больше почестей, чем другим христославцам. Если тем подают кому блин, кому кусок пирога, то Глеб и не раз и не два домой на­ведается с мехарём под завязку. Тут тебе и курочка, и пирог цели­ком, а то и гуська. Кто побогаче, тот сынку подьячего и полушку не жалел.

К Белухиным Глеб заходить не собирался, знал про обиды поме­щика. Но сынок дворянский, Васятка, заманил лукаво.

Батька алтын тебе приготовил...

Семья подьячного не бедняцкая, но три копейки - деньга замет­ная, дюже соблазнительная...

Потом почти неделю Семён сына искал. И больше бы при­шлось - помог служилый, которого защитил Просфирьин. Тайно сообщил о местонахождении Глеба. Подьячий в свидетели священ­ника монастырского Прокофия Корнишилова уговорил. Явились они к Белухину и прямиком в подвал тёмный. Помещик заегозил, закрутился. Увидел Семён чадо своё и едва с ног не свалился. За­кованный в деревянные ручные и ножные колодки, исхудалый, с потрескавшимися от жажды губами, Глеб предстал видением дейст­вительно страшным.

За што? - выдавил из себя побледневший Просфирьин, - он го­тов был кулаки в дело пустить.

Уличён в воровстве, - не моргнув глазом, выпалил Белухин, но на всякий случай шажок назад сделал.

Побоись Бога, - вмешался Прокофий, - не лги, изверг. Глеб из семьи честной, всем известной.

А тебе пошто? - Огрызнулся помещик. - Не твоё дитятко зако- лоденное.

Сказано это было с тем намёком, мол, могём и до твоих чадушек добраться.

Сняли колодки с Глеба, а он на ноги встать не может. Пятки от­шиблены, палками по ним людишки белухинские проходились с усердием.

Просфирьин написал челобитную дьяку в Шацк. Тот откликнул­ся. И даже приехал. Но не к Семёну. Подьячий-то он подьячий, да душе милей тот, у кого сума богаче. У Белухина расквартировался дьяк. Своего подчинённого к себе призвал.

Экий ты, брат, ерошистый, непокладистый. Не умеешь с хоро­шими людьми в ладу жить. Я только приехал и твоё дело утряс.

Белухин вынул с сожалением из кармана пять рублей и положил на стол перед Просфирьиным.

Возьми, брат, - увещевал дьяк, - сыну твоему на поправку. - Голос был уже начальственный, с «громком». И Семён сник, взял деньги.

- Вот и ладненько, живите в мире...

Однако «мир» оборвался почти сразу же после отбытия дьяка.

По первотравке Белухин назвал гостей и устроил охоту на весен­него «зелёного» зайца: зелёным он считался из-за пищи травной, зеленей молодых.

Охотники вроде бы в азарте начисто вытоптали ржаное поле по­дьячего и изрядный клочок владения священника прихватили. Что за «азарт» вышел, и дураку понятно.

Семён снова за челобитную, но на этот раз канула она бесследно, безответно. Кто и узнал про неё, так это Григорий Белухин. Узнав, залютовал пуще... И начало село Верхоценское тайно, исподволь разделяться: кто за Белухина, кто за подьячего. Постепенно «деле­ние» и в монастырь заползло. Монахов сочувствующих помещик баловал подношениями: то мёду пришлёт сотового, то икры покуп­ной соблаговолит бочонок. И пошла в монастыре свара...

Люди забыли о враге своём клятом, о басурманах степных. До общей ли защиты, когда сосед под соседом яму роет.

Вражда, что чума, тихо, беззвучно расползается. Уже краем Новосёлки зацепила. Мордву крещёную на нехристей натрав­ливает. И всё это с коварством безжалостным да хитростью чёрной.

Поле Нухтая Видряпкина вблизи от поля подьячего. Кто-то но­чью, таясь, перенёс ржаные снопы с загонки мордвина к Просфи- рьину, видно, на зло рассчитывал. Да ошибся. Видряпкин спокоен, Семён рассудителен. Миром разошлись: вернулись снопы на пре­жнее место. Вот бы всегда так! Да мало спокойствия вокруг, ещё меньше рассудительности. Чуть что - за колья, маленько не так, того и гляди красный петух взовьётся.

В Новосёлках слыхом-то слыхивали про барина-боярина Белу­хина, а видом не видывали. Новосёлки и Верхоценское расположе­ны в противоположных краях от монастыря. Одно селение барское, другое вольное, что меж ними общего. А тут вдруг и оказалось оно, общее-то. То ли узнал от кого помещик, то ли во сне ему присни­лось, но предъявил он обители право: мол, ваши бобыли на моей земле обитают. Переселяйте их в Новосёлки. Новосёлковцы кошки-вдыбошки: они нам ни к чему...

Дворы бобыльские бедные, ветхие, чуть тронь, в труху обратят­ся. Чем и богаты бобыли, так это долгами оброчными. Царю долж­ны, монастырю должны, а теперь, выходит, и помещику помешали.

К чести игумена Нифонта, он на требование Белухина особо сло­весно не распространился.

Не замай! - сказал твёрдо. - Земли они занимают наши, монас­тырские, на то бумага есть.

Опять бумага... Она для владельца верхоценского, что вилы в бок. Отступился он, но зло покою не даёт, оно и в сына, в Васятку, вселилось. Подговорил отпрыск дружков-согуленщиков, и подня­лась пыль столбом в бобыльском поселении, тревожно всколыхнул­ся над окрестностью бабский визг.

Первым его Корнишилов услышал. Не раздумывая, побежал на шум. Белухин-младший с дружками разгулялся не на шутку. Каза­лось, не остановить их никакой силой, и потому Прокофий сразу же обратился к средству верному, не раз испытанному. Поднял фунто­вый серебряный крест над головой и крикнул:

Уймитесь, прокляну!

Голосом Бог священника не обидел, услышалась угроза и дей­ствие возымела. Но брани и угроз на голову святого отца пролилось вволюшку.

Спасённые от разбоя, бобыли угодливо, с благодарностью цело­вали потом руки Прокофию...

В челобитной своей Корнишилов пространнее всего то побоище описал и с мольбой слёзной просил у царя защиты от набегов детей дворянских и боярских.

Глава третья

ВИРЯСКА ВИДРЯПКИН

1

Нет, Дорошка, не буду я в вашу веру переходить. Не пришло время...

Как хочешь, - стараясь быть серьёзным, ответил Дорошка. Его донимал смех, потому что мордвин не в первый раз приходит с по­добной новостью.

То он согласен на крещение, то отказывался на прочь. Но не это смешило. Виряске нет шестнадцати, да и будь ему столько, всё рав­но у мордвинов решает глава семьи. Остальные подчиняются без ропота. И изменчивость Виряскина зависела вовсе не от его настро­ения. Скажет отец Нухтай:

Чего ждать-выжидать, всё одно крест на шею надевать. Будем веру менять.

Тут же Виряска находил Дорошку и важно, будто всё-всё зависе­ло только от него одного, изрекал:

На днях принимаю крещение! Будем с тобой единоверцами, в одной церкви молиться станем.

Однако стоило злым людям затеять нечистое дело со ржаными снопами, и Видряпкина-старшего обуяло сомнение.

Не-не-не, с крещением обождать надо. Вон какое зло сотворя- ется. Теперь со мной и Пакся-ате и Пакся-ава - отец и мать поля, помолюсь им, они выручат. У русских один бог, ему за всем не угля­деть. Кто мне тогда поможет?

Ну и у Видряпкина-младшего, конечно же, круто менялось мне­ние.

Нет, Дорошка, не буду я в вашу веру переходить. У вас всего один бог, и ему за всем не углядеть...

Вот и сегодняшние слова вряд ли Виряскины. Скорее всего, - опять он вторит за отцом.

Дорошка растягивал на правильной доске бобровую шкурку, за­нимался делом прилежно, не торопил дружка с объяснениями: вре­мя дойдёт, сам все выложит. Виряска помощником встрял - мездру дерёт, края потягивает, ворс правит.

Понимаешь, Дорошка, - заговорил рассудительно мордвин. - Нынче утром услышал я голос Тюштяня, поговорил он со мной неласково, с обидой. Верно, сердится за то, что я собираюсь своих богов позабыть...

Дорошка и про Тюштяня знал, и про того, кто чаще всех слышал голос его, тоже ведал.

Нухтай Видряпкин после трудов дневных и особо в ветреные дни любит посидеть возле очага. Смотрит в огонь затуманенным взором и, маленько покачиваясь взад-вперёд, мурчит себе под нос одному ему понятную мелодию, подлаживаясь под завывание ветра в дым­ном окне. Виряска, как старший сын, рядом пристраивается, но не покачивается и голос не подаёт. Он следит за младшими братьями и сёстрами, чтоб слишком шумную свару не затевали. Успокаивает их незаметно для отца разными знаками: кому тайком кулак покажет, на кого взгляд кинет сердитый. Да такими действиями долго детво­ру не удержишь. И шум, и гам поднимается изрядный. Тогда взгляд Нухтая проясняется, и он с тоской и печалью говорит:

- Ушёл Тюштянь, ушёл... А хотел слово сказать. Доброе слово. Может, и живое!..

«Живое слово Тюштяня» для любого мордвина, что глоток воды родниковой в жажду великую. Иной всю жизнь ждёт его, да так и умирает, не услышав. Зато счастливчик весь свой век, что отпущен ему на земле, не живёт - птицей летит.

Тюштянь - почти бог. В какие времена жил этот мордовский князь, никто не знает, никто не скажет. Зато путь его земной любо­му мальцу ведом. Справедливость князя не имела пределов. Правда его - будто лес вечный. Однажды в небольшой краже был уличён сын его меньшой, любимый. А воров и других людей с душой черво­точной Тюштянь терпеть не мог и велел казнить казнью беспощад­ной, чтоб зараза от них не ползла тенью чёрной по земле светлой. Узнав о проступке любимца, потемнел взором Тюштянь... и отдал приказ на казнь.

Народ взмолился, на колени пал перед повелителем своим. «Мы знаем справедливость твою, мы верим и будем верить в неё, но сме­ни гнев на милость, сделай исключение, пощади сына своего».

«Нет, - сказал Тюштянь, - справедливость одна на земле, и для всех она едина...»

Отрубили правую руку любимому сыну князя, как всякому ули­чённому в воровстве.

Долго жил этот большой человек на земле верхоценской, много добрых дел совершил, но пришла смерть и к нему. И тогда призвал он народ к себе и спросил: «При вас ли умирать мне, люди, или уйти куда?»

И люди, плача, сказали: «Лучше уйди. Так нам легче будет. Если умрёшь при нас, то в смерть твою нельзя не поверить, а уйдёшь, мы кончины твоей не увидим. Будем надеяться, будем ждать твоего возвращения...»

И с тех пор витает глас Тюштяня над окрестным краем. То пос­лышится в вое ветра, то прогремит вместе с громом небесным.

Тюштяню, как самому почётному гостю, чаще всего достаётся «серебристая коврига» от праздника полевых богов.

Земля для мордвы - само богатство. Если у кого есть клочок ро­дящей пашни, то этому полю воздаются почести как живому, рани­мому существу.

После уборочной справляют праздник полевых богов. Гуляют в поле, песни поют, едят праздничные яства. То и дело взбулькивает вода в пекарь-тамба (костяном омуте), в него по обычаю бросают обглоданные косточки: сомам зубы точить.

Для праздника пекут высокую ковригу из жидкого теста. Её креп­ко поджаривают: корочка получается твёрдой, а под ней пустота. Сверху проделывают щель и бросают в ковригу серебряные монеты. После праздника ковригу дарят самому уважаемому гостю. А чаще всего взгромождают на высокий дуб для Тюштяня.

Однажды, когда только-только началось крещение здешней мордвы, приехал из Москвы чиновник. По всем видам из тех, кто привык брать больше того, сколь донести способен. Тогда аккурат праздник полевых богов справляли. Позарился гость на ковригу с серебром, не стал ждать одарения, взял самовольно. И почали тво­риться с ним дела странные. То вдруг конь засекаться начал, то на охранников сонливость напала, а тут и с самим чиновником беда стряслась: животом замаялся.

Сдался гость московский, вернул ковригу и вдобавок из своей казны щепоть серебра опустил в хлебную щель. И прекратились на­пасти.

Мордва - народ добрый, доверчивый. Взрослые дюже на детей смахивают, а детям мордовским по этой причине легко взрослыми казаться.

Виряске ничего не стоит, например, однажды сказать с откро­венностью взрослого:

На днях жениться буду.

Да зачем тебе? - удивился Дорошка.

Выгода большая. Окрещусь не женатым, получу всего полтину. А женатому - рупь полагается, да ещё жене его половину...

2

Дорошка, мы лошадь покупаем, белую-белую! - Лицо Виряски сияет солнышком весенним.

Набрали? - спросил Дорошка с удивлением.

Ещё несколько дней назад дядька Нухтай сожалеючи причмоки­вал языком и говорил, что опять на чужой лошади придётся землю обрабатывать, на свою денег не хватает...

Монастырь все наши шкурки купил!

Дорошка посожалел в душе: выходит, прозевал, мог бы свои меха продать без хлопот. Хотя, по правде-то сказать, может и к лучшему. Монастырскую братью не проманешь. Они нарочно момент выжи­дают, когда в округе в большинстве мордва по домам, а русичи в от­лучке по делам.

С мордвой договориться легче, а чуть что и поприжать негрешно: чего с ними, нехристями, чичкаться.

Чаще всего торг бывает коротким, в один день управляются. Медлительные, привыкшие к размеренной жизни, монахи в этот день преображаются. Делаются резвыми на ноги, скорыми на счёт, выносливыми на тяжести. Они знают, от их труда, от старания в этот день зависит, как будут жить в году грядущем: сытно с винцом или скудно с кваском...

Скорая скупка пушнины проводится монастырём незадолго до отправки оброчных сборов в государеву казну. Чего греха таить, часть оброчного серебра уже проедена, оно и на будущее понадо­бится. Вот и выкручиваются монастырские жители: скупают пуш­нину у мордвы по дешёвке, а отчитываются по цене полной, они и набегают средства, и немалые. Всё зависит на сколько удастся объегорить доверчивых охотников. По причине эдакой и обегают монахи торги с русичами.

Однако, как бы там ни было, продавцы тоже рады. У них свой счёт. На большом торге, на ярмарке, не всякую шкурку продашь. То не в сезон забит зверь, то ворс «перекручен», да мало ли какие изъяны найдёт придирчивый ярмарочный покупатель. Монастырь скупает вязанками, лишь бы штуки сочтены. Он и сам отчитывается перед казной таким же манером.

Радость Виряскина никак в нём не держится, так и рвётся на­ружу:

Ох, какой конь! Силы в нём - в две сохи впрягай - увезёт. Пос­качет, что птица полетит: без крыл, но над землёй.

Где присмотрели диковину? Я что-то не видел такого в округе.

Здесь подобного красавца не сыскать, мы за ним в Лебедянь едем. Берём из табуна аж самого воеводы.

Когда Веряска завёл речь о воеводском табуне, Дорошка пере­стал верить словам дружка. Видать, снова мордвина заносит востор­женность.

Однако на другой день Виряска с отцом, одолжив у соседей уп­ряжку, и впрямь отправились в дальнюю дорогу...

Возвратились дней через пять, поздней ночью. И уже ранним утром Виряска наведался к другу. Дорошка ждал восторгов от по­купки, но мордвин, в который раз, поделился своим «твёрдым» ре­шением:

Нет, Дорошка, не буду я переходить в вашу веру. Обману много...

Не сразу, может, неделей позже, стала известна новосёлковцам

история этой покупки.

О белом коне из воеводского табуна нажужжал Видряпкиным в уши их знакомый мордвин. Тот, приняв веру православную, поехал за иконой «святой». Таковую, по слухам, может намалевать один Ле­бедянский богомаз, что у воеводы живёт.

В Лебедянь только заявись, сразу про все новости узнаешь. Кре- постешка ими напихана, как паршивый пёс блохами. И что ни но­вость, что ни рассказ - всё про воеводу свойского. Знаменит воевода лебедянский.

В прошлую осень случилось ему на берег Дона заглянуть, в ак­курат туда, где пристань вонючая. Там мужики богатенькие, купцы хлебные надошаники зерно грузят. Воевода, не долго думая, указал на две груженые посудины перстом и не изрёк, приказал:

Моё!

Мужики на колени бухнулись, мол, господин ты наш хороший...

Моё. - Уж не глас, рычание вытекло...

Мужики, видать, совсем ума лишились, кафтан воеводский за­целовали... Да всё зря...

Моё!

Уплыли дошаники к воеводским лабазам'. А то ещё случай. Взду­мали здешние коноводы табунами хвастаться, дескать, мой лучше твоего, а у энтого и вовсе хуже всех. У воеводы тоже интерес к смот­ринам проявился. И даже очень большой интерес. Отобрал сто луч­ших коней у похвальбишек да шуганул в свой табун.

Моё!

Незадачливые конезаводчики взржали кобылицами, у которых жеребят отняли. Да ржание, как известно, по-над лугом плывёт, ни к чему не пристаёт...

Надо ведь учесть и то, что властелин лебедянский интерес прояв­ляет и к мелочам всяким: к гусям там, к стадам бараньим...

Терпел, терпел местный люд интерес воеводский, да и состря­пали общую челобитную. И не в Приказ, а самому царю-батюшке. Ждать стали, вот-вот извергу нахлобучка будет. Дождались... Пох­ватали мужиков поговорливей да поголосистей и в кутузку. И день держат, и другой не отпускают: неделя минула. Бабы вой подняли. Выпустили сердешных: они, как мухи зелёные, от ветра шатаются...

Конечно же, Видряпкины не то воеводу, край кафтана его не увидели. Подумаешь, табун приехали покупать. Может быть, с ка- ким-нибудь десятым конюхом дело имели. И то, деньги брал один, Виряска ему наказывал, чтоб белого коня дали.

Будет белый, - заверил надёжно.

Да товар-то не он отпускал. Горбоносый, страшноватого вида не­христь привёл мохнатенькую кобылицу. Бэри, корош конь.

Виряска аж глаза зажмурил, Нухтай назад было попятился. В зу­бы хочэшь? - спросил тогда горбоносый.

Возненавидел Виряска его. Весь обратный путь проклинал, вы­зывал на голову его все кары небесные, просил о том сразу у всех своих богов...

А кобылёнка оказалась ничего, сносной: работящая, сообра­зительная. Но Виряска не замечал этих достоинств, по ночам ему снился белый длинногривый конь...

3

Наш Кривоногов сегодня ночью опять плакал. - Сказал Виряс­ка грустно...

В конце февраля Нухтай надолго в лес пошёл. С салазками, с припасом, с одеждой ночной. Ночная одежда - полог сшитый из не­скольких лосиных шкур. Увернувшись в него, можно на снегу спать, никакой мороз не страшен.

В лесу у Нухтая большие дела накопились: давно ловушки, кап­каны, силки не смотрел. А пришло время одни совсем снимать - се­зон на зверя отходит, иные на другое место, на новые тропы пере­ставлять, да и дичь, улов, так сказать, собирать пора.

Но всем этим Нухтаю пришлось заняться не в этот раз. Прове­рив несколько силков, вынув из них пару задубелых зайцев-беляков, наткнулся Видряпкин на тело человеческое. Вроде бы безды­ханное, уже снежком припорошенное, лишь над головой лёгкий парок чуть заметный вьётся. Парило дыхание слабое. Раскинул Нухтай по салазкам полог свой меховой, увернул полутруп, кинул сверху двух добытых зайцев и торопким шагом восвояси. Не раз­глядывал - кто там и что там. Одно подгоняло - человек в беде, помочь шибко надо. Какой человек: добрый ли, злой - потом оп­ределится. Такова природа мордвинская. Уж сколько случаев было престранных. Беглый лихоимец нападёт с разбоем, со злым умыс­лом, норовит жизни лишить. Да либо неловким окажется или сла­босильным - накостыляет мордвин налётчику. И нет бы бросить его, мол, догнивай подлюга, наваливает на плечи, домой волокёт. Лечить надо! Вылечит. Тот перед тем, как деру дать, ещё и умык­нёт, что плохо лежит у спасителя своего. А мордвин всё одно, без обиды.

Целовек, однако, взял - надо знацить... Разглядели находку Нухтаеву - ногаец, как есть. Староста завопил:

Ты кого приволок, рожа твоя некрещёная?

Зачем браница: человек раненый, помогать надо, лечить - вы­хаживать.

Вылечишь на свою голову; понаведёт племя своё басурман­ское, злое, крикливое, оставят от нас головешки горелые да поле пустое...

Никто не знает, что потом будет. Сейчас, видишь, плохо ему, изранен весь.

Что верно, то верно, скорее всего, незнакомец в лапы медвежьи угодил. Уж распотешился косолапый. Живого места не оставил. И как только человек жив ещё, в чём душа теплится.

Тётка Павай, мать Виряски, почитай половину чердака ободрала: там у неё запасы травные-лечебные. По этому делу Павай знатьица великая. Какие-то стебельки оттопила, листики отпарила, цветочки в тёплом духу подержала. Отваром тело страдальца вытерла, какие ранки листиками понакрыла, другие соцветьями присыпала. Гло­ток-другой настоя тёмного влили в рот полумертвецу. В довершение всего завернули тело в голиковую мягкую кожу козиную и поближе к очагу устроили.

Всё, что могли, что умели, сделали. Теперь судьбе властвовать. Написано на роду жить - выживешь, а коль смерти пора пришла, так и быть тому...

Нухтай со спокойной душой пошёл в лес свои многие дела доде­лывать.

Первые дни болезный лежал тихо, потом постанывать начал. Па­вай примочки, прикладки, присыпки сменила. На ранках «прыга- рочки»-затяжки стали образовываться, на лице румянец протянул­ся. А тут и голос из козиной увёртки услышали. Во сне ли, в бреду ли прогорготал пришелец что-то по-своему. Павай улыбнулась и стала мазь гондобить. Ту самую, какой живых и могущих жить пользова­ла.

Однажды выздоравливающий открыл глаза. Долго смотрел на Павай, хлопотавшую подле него, на детвору чумазую и вдруг, точ­но вспомнив что-то, заплакал. Это было в первый и последний раз. Больше никто и никогда не видел его слёз. Сжимал зубы до скрипа и молчал. Лишь во сне не мог собой властвовать - иногда всхлипы­вал, плакал.

Когда поправился настолько, что его можно было освободить из пелёнки из козиной кожи, Виряска спросил: «Ты кто?»

Вместо ответа - долгий затаённый взгляд. Вдругорядь Виряска не пытал расспросом.

Сложное чувство жило в молодом мордвине по отношению к незнакомцу. Мужество, терпение к болям вызывало восхищение; таинственность, замкнутость настораживали. И если бы не природ­ная мордвинская доброта, доверчивость, кто знает, как бы вёл себя Виряска.

Пришёл день, и медвежий крестник с горем пополам поднялся от пола, и его разглядели «всего». Высокий, жилистый, крепконо­гий... Но это было, теперь одна нога скрючилась, срослась коленом намертво - за что и был наречён: Кривоногое.

Виряска вырезал ему надёжную ореховую трость, которая была принята с молчаливой благодарностью. Когда Кривоногое решился впервые глотнуть свежего с весенним морозцем возду­ха, он опёрся на плечо Виряски. Хотя рядом были и его прямые спасители: Нухтай и Павай. У Виряски в душе гордость крече­том заклекотала. Ещё бы, выходит, его плечо самое надёжное во всём доме.

У Кривоногова руки оказались золотыми, особо по делу шорно­му. Из отдельных ремёшек, из обрывков мог сбрую изготовить на загляденье.

По-русски говорил плохо, по-мордовски понимал редкие слова. О себе рассказ так и не заводил. Да его и не понуждали к тому.

Староста, явившись однажды и взглянув на обезображенное руб­цами и шрамами лицо, махнул рукой.

А пёс с ним живёт. Куда его эдакого. Выгонишь на свою шею: всё зверьё в округе распугает.

Глава четвёртая

КРЕПОСТЬ НА ЦНЕ

1

Наконец-то выпросился Дорошка у отца ухожай оглядеть. Ви­ряска на этот раз идти отказался.

Кривоногова с кем оставить? Его на улицу выводить надо, на солнце смотреть. Он только на меня и надеется.

Уж какой Видряпкин важнецкий сделался, просто глазам не верится. Заикнулся Дорошка о ярмарке, у Виряски сразу весь лоб морщинами подёрнулся.

Прямо разрыв получается, - стал рассуждать степенно - и дома мне быть надо, и на торжище дела приспели: медь нужна, стрелы делать...

Куда девалась прежняя неуёмная мечтательность? Будто Виряска с прошлой ярмарки не год прожил, а раза в два, три больше.

Одному в лесу скучно, но не страшно. С харчным туеском да добрым топором за пояском - чего страшиться. Зима прошла хоть и холодно, да неголодно. Ветры особо не озоровали. Шишки, плоды рябины всё ещё торчат на деревьях. И посему лесной живности, зи­мующей в здешних краях, жилось в достатке и к разбою, к нападе­нию на пчёл, на их медовый запас понуждения не было.

Когда Дорошка половину бортов обстукал, послушал голос пче­линых семей, заметил крадущегося человека. От дерева к дереву, то за кустиками, он осторожно приближался. Милованов, не подавая вида, что обнаружил крадущегося, и, вроде бы продолжая занимать­ся нужным делом, решил похитрить. Скрываясь за толстыми вет­вистыми осинами, помаленьку-полегоньку стал заходить за спину неизвестному. Тот потерял Дорошку из виду, присел за ореховыми кустами. Искусно подражая, взвыл волком. Пока он это проделы­вал, Дорошка подкрался и угадал своего односельца, Бухана. Смеш­но наблюдать за ним: опустившись коленями на прошлогоднюю листву, он не только голосом, но и повадками старался походить на зверя. Тянул шею и завывание трапил в небо.

Дорошка, не долго думая, нашарил подле старой, царствующей средь осинника сосны увесистую шишку и со всей силой запустил в воющего. Шишка в аккурат угодила Бухану по беличьей шапке.

Она легко, будто живая белка, спорхнула с головы, ещё проворнее подскочил с колен сам Бухан и завопил на весь лес:

Доронька, Доронька, не пугайся, это я, Бухан. Шуткую с то­бой!

Дорошка так и повалился от смеха.

А, этты! Как тут? - удивился Бухан. - Ты должон тама находить­ся... Видал его, с ним шуткуешь, а он по-серьёзному.

Дорошка не любил Бухана да и многие в Новосёлках особо не жаловали этого мужичонку.

Он по всем статьям неказист: и ростом, и статью, и характером, и поведением. Себя считает хитрым, расчётливым. Но хитрость его граничит с бессовестностью, расчётливость с откровенным жульни­чеством...

Милованов смеялся недолго. Отряхнулся от налипших листьев, сбившуюся одёжку поправил и собрался продолжить свои занятия.

Эт ты никак борты проверяешь? - Остановил Бухан разгово­ром.

Разве не видно?

Видно-то оно видно, да бывает и обидно. Односельчане, можно сказать, почти соседи, а ты, значица, по черепку шишкой лупцанул.

Сам-то чего затевал?

Я шутю.

Ну и я.

Видал его, шутильшик, чуть башку не снёс.

Не рассчитал.

А надо бы... Жевнуть ничего не найдётся? От твоей шуточки в голове кружение.

Делать нечего, Бухан личность известная, на что намекнул, того добьётся.

Дорошка вынул из туеска пирог, начинённый жирной бочиной леща. Отломил половину.

Знатно! - восхитился Бухан. - Большая мастерица мать твоя. Не то, что моя - полторы коровы.

Полторы коровы - так величает Бухан жену свою, тётку Палагу. Женщину дородную, медлительную, крепкую, на слово скорую.

Ест Бухан с торопливостью, громко: и сопит, и чавкает. Управив­шись с пирогом, выжидающе посмотрел на Дорошку. Тот взгляда вроде бы и не заметил.

В туесе, небось, и ещё пирог лежит?

Припасён.

Дак съедим давай, потом я тебе в деле помогу. Всё обстряпаем и домой...

Дорошке не жалко пирога, но как представился путь до Ново­сёлок с Буханом... Ох, и длинна же покажется дорога! Под непре­рывное бубнение, под всяцкие рассказы-небылицы о подвигах их сочинителя.

Я с двумя ночёвками, - соврал Дорошка. - В дальний угол пой­ду, там заночую.

Вообще-то Милованов не собирался и ночи ночевать, да уж луч­ше две в сторожке проваляться.

И на этом ухожае нелады, - продолжил прибавлять себе дела, - два дерева кору роняют, заслонились летные отверстия. Придётся лезть.

Древолазные путы-то есть?

С собой.

А то возьми мои. Знатные, надёжные. Парень ты веский, на своих-то не оборвёшься?

Наши не хуже.

Ну, как хошь.

Бухан ещё повздыхал, уверившись, что пирога больше не пере­падёт, на путь натрапился.

А здорово ты струхнул, когда я волком взвыл. Аж до бледно­сти.

Дорошка так и опешил.

Ты же меня не видел. Сам больше испугался, когда я у тебя за спиной вышел.

Бухан будто и не слышал этих слов.

Я кого хошь могу насмерть перепугать. - Со словами этими и затопал своей дорогой.

Тут весь Бухан. В уме он уже сочинил свою небылицу о смертель­ном страхе Дорошки. Теперь понёс её со спешностью в Новосёлки.

«Чтоб тебя медведь-шатун заломал», - мысленно пожелал ему Дорошка вдогон.

Бухан - прозвище. Про имя его, Овсей, почти забыли. И взрос­лые, и дети обходятся прозвищем. Его, можно сказать, Бухан сам себе дал. Это уж после женитьбы, году на третьем или на четвёртом. Овсей, он что сейчас, что в молодости - всегда трепатливый. Отчего, почему Палага, крепкая, видная деваха, за недомерка плюгавенько­го замуж пошла, до сих пор загадка. Сказать бы, мол, за богатством погналась, да не было приманки такой: лошадь, корова, овец пяток, вот и всё. Находились женихи и посправнее во всех статьях, но, как говорят, от судьбы, что от сумы, никуда не денешься.

Мужики, хитро щуря глаза, подтрунивали над молодожёнами:

Ну что, Овсюшка, жена-то у тебя гром небесный, авось ухватит за химок, как шелудивого кутёнка, так ты и завьёшься подле неё на полусогнутых ножках?

Кто, я? - хорохорился Овсей. - Да я как бухану по её телесам...

Раз «бухану» да два... и добуханился - на всю жизнь Буханом сде­лался. Сперва злился, по злобе, вероятно, супруге своей придумал прозвище пообидней: «Полторы коровы». Однако не привилось оно, лишь автор самолично им пользовался.

От отца Овсею ухожай достался, подальше миловановского. За­пустил его хозяин до ручки. Однова двадцать батогов от властей схлопотал. А всё из-за лени своей. В медосборную пору не захоте­лось ему лазить по деревьям, к пчелиным семьям за взятком. А медку-то добыть охота. Решил управиться попроще - стал подрубать борты и уж на земле с дымком, водицей против медосборниц вое­вать. После таких действ рой можно минусовать из хозяйства, а за это наказывают строго... Если б не остановили тогда Бухана вовре­мя, ополовинил бы он свои владения...

Нелёгкое дело - бортничество, но выгодное. Иной год из каждого дупла пуд мёда янтарного добыть можно. А с медком - ты хозяин...

Ходит Дорошка от одного дупл истого дерева к другому, послуша­ет недовольное гудение роя и в душе теплеет.

Мечтается об удачном годе: богатом на луговое разноцветье, на буйное липовое цветение.

Лес шумит растревоженно, по-весеннему. Дорошка готов кла­няться всякому дереву. Лес ему видится не мёртвым, не деревян­ным, а живым, телесно-тёплым, добрым чудищем, готовым прийти на помощь всякому обиженному и притеснённому. Сколько раз вы­ручал он людей, спасал от бедствий жестоких.

Удачливым считается селение, если у реки расположено, вдвойне удачливым, коль и лес рядом. Он накормит и оденет, жилище даст и его обогреет, и, что всего дороже, укроет от ворога лютого. Зипунники степные, ордынцы раскосые, леса боятся больше стрелы каленой. Кони под ними от каждого куста шарахаются, на могучие деревья белками глаз ворочают. В лесу не расскачешься, не разги- каешься: из-за дерева каждого, из-за куста тёмного можно смерть получить...

2

Пока Дорошка колесил по лесу, в Новосёлках развернулись бур­ные события.

В день, когда он покинул сельцо, объявился в нём глашатай - длинногривый тощий монах. И уже через час возле избы старосты загомонил народ. Новость пришла необычная: по указу самого царя в недальних окрестностях крепость начинают строить. Для дела та­кого сзывался работный люд: с пяти дворов - один человек, от деся- тидворки -лошадь с повозкой и сбруей.

Всяко отозвалась весть: большинство приняли её, как благо. С кре­постью жизнь в окрестных краях поспокойней наладится. Где град, там и воевода - власть авторитетная, прямо царская, не иначе. Воево­да царём-батюшкой на место сие водворяется. Это тебе не староста, который не защитит от самодура-помещика, от боярина захудалого.

Были и недовольные. Больше всех шумел-звенел возвративший­ся к вечеру Бухан.

Выбрали время: на носу работы полевые, хлеб сеять пора... Лес­ные заботы, речные...

Мужики смеялись в ответ, ибо то был звон посудины пустой. Бу­хан - работник известный. Малый клочок земли, что принадлежал ему, все годы Палага обихаживает - и засевает, и убирает. И рыбная ловля за ней. Одного она не касается - пчёл. Шутит сама над собой:

Какое дерево меня выдержит...

Имелись противники и посерьёзней Бухана. У тех доводы едкие, заставляющие задумываться и ярых сторонников строительства. По их рассуждению получалось, будто возведение крепости есть зло великое. Навлечёт на жителей здешних мест кары бесчисленные. Будто бы, прознав про крепость новую, степняки ногайские обоз­лятся пуше и повалят стеной. За крепостными стенами не для всех ухорон: туда призовут дворян да бояр, да купцов толстосумных со чадами. А голь перекатная, босота холстинная - примай огонь-по­лымя вперворядь...

Слушали новосёлковцы речи разные: и под добрые, и недобрые собирались в путь, кому черёд выпал.

Бухану досталось дома сидеть. По словам-то его о заботах хозяй­ских он обрадоваться жребию должен. Да как бы не так. Завопил с обидой, с жалобами:

Што я, в поле обсевок? Не достоин в общелюдном потоке ид- тить? - и всё в таком духе.

Старосте такие речи - подай господи - тут же отстранил от по­винности родственника своего, Буханом заменил...

Когда Дорошка из лесу воротился, первая партия мужиков, с ними и Виряска, уже отправились к устью Студенца.

Перед отправкой мордвин забежал к Миловановым и оставил для друга пряжку медную, которую специально сам отковал.

Милованов-младший сперва равнодушно принял новость. По­том вдруг им непонятная радость овладела. Ему хотелось бежать вдогонку за первой партией. Отец еле уговорил, да и собраться надо было.

Всё же нетерпение не давало покоя, он несколько раз к дядьке Никифору Вольнову наведался. Расспрашивал, разузнавал о поезд­ке завтрашней: чем в конце концов рассердил степенного дядьку:

Иди, непоседа, ложись спать пораньше, иначе проспишь завтра...

3

Мать едва коснулась его волос, он тут же очнулся ото сна. Да и спал ли он! Казалось, просто лежал в забытьи, ожидаючи вот этого момента.

Сынок, - позвала родительница шёпотом, - у Бухана во дворе поскрипывают, поговаривают: видать, собираются.

Слова ещё и до конца не досказаны, а Дорошка уже на ногах. Туго подпоясал сыромятным ремешком рубаху холщовую, крашен­ную в густом настое дубовой коры, погладил шершавыми пальцами пряжку медную. Жаль, что не развидняло и нельзя полюбоваться блеском её. Отличную пряжечку отковал Виряска Видряпкин. Ни у кого такой нет.

Покряхтывая, поднялся с постели отец. Обнял сына. Дорошка почувствовал худобу его, лёгкость, изношенность тела. Сердце за­щемило.

Собираешься, сынка? - Вздохнул, потеребил волосы сына. - Иди, приложи руки свои к делу с порядком и совестью. Но дуром не ломись, про нас с матерью помни, ты одна наша надежда, един­ственная опора хозяйству. Мне, чую, уже не вернуть силёнку.

Что ты, отец! - Голос у Дорошки дрогнул. - Скоро рыба большая пойдёт, мёд весенний: будет силам прибава.

Ну-ну, - вроде бы успокоил родитель. - Иди, сынка, иди послу­жи на пользу... Мне бы вместо тебя, да...

Котомку Дорошка ещё с вечера увязал. Теперь не без труда взва­лил на плечи, прикрякнул. А как же иначе - увесистая получилась: не на один день отлучается малой из дому, припасов всяцких пот­ребно немало. Одёжку тёплую, оно хоть и апрель на дворе, и зелень уже в рост подалась, да морозцы по утрам ещё пощипать могут знат­но, там пшеница для супца да каши, кто знает, каков он будет на первых порах казённый харч. И опять же, посудки какой ни на есть прихватил: кружку, ложку, котелок медный, кованый. А обуток - лаптей из коры липовой - так тех аж двое припас; дорог, по всем видам, немало исходить понадобится.

Утро ещё и не обозначилось. Молодой месяц, светивший с вече­ра, гулял теперь за лесами, за долами - опустил Новосёлки во тьму.

Дорошка чутьём определял стёжку. Кругом темнилась тишь.

Но она не была мёртвой, сторожкое ухо улавливало леневатый, вроде бы полусонный, зябкий говор. Неразборчивый, эдакое бу-бу-бу... На бунение и правил свои стопы Дорошка. Ему казалось, что идти ещё порядочно, но приглушённый бас Никифора Вольнова гуднул рядом. Притехал, работничек?

Дорошка аж вздрогнул, спину холодком испуга опалило.

Аха, пришёл, - ответил он почему-то шёпотом. Пришёл, так не стой, - взвизгнул Бухан, - слуг боярских покамест не удостоился, сам потрудись. - Сунул Дорошке в руки тяжёлый моток верёвки, плетённой из остригов конских хвостов и гривы. - Увязывай возок.

Дорошка повиновался и тут же удивился: возок понакручен знатный... Кроме корма для лошадей, мехарей с провизией, здесь лежал большой котёл из меди, топоры и, что больше всего уди­вило - десятисаженный бредень мордвина, новокрещёна Данил- ки Максюты. Данилка ещё месяц назад звался Бокаем, теперь перешёл в православную веру, и священник дал ему имя русское - Данила. Новосёлковские мужики прозвали вроде бы и помягче - Данилкой, но звучит в имени для многодетного мордвина некая пренебрежительная нотка. Да ничего: Данилка не гордый. За пе­реход в новую веру рупь серебром отхватил. С прибытку полведра водки мирянам поставил, да для «опчества» бредень купил. Авось и подобреют земляки, теперь единоверцы. Именно этот бредень и смущал Дорошку - уж не затеяли мужики обман какой иль шутку злую? Исполняя своё дело, улучил минутку и с почтением, шепот­ком на ухо Данилке:

Дядя Данила, бредень-то зачем, не рыбалить ведь едем, кре­пость городить.

Уж если к Данилке с уважительностью, то и он ктебе, пожалуйста, со всей мудростью. А её у Данилки, как сам он считает, ой как мно­го! Столько, сколько можно набрать у самого Бухана да у его пегой кобылы, да у комолой коровы, да у вислоухого кобеля Поражайки и даже тогда ещё немного мудрости осталось бы у Данилки. Навер­ное, как раз столько, сколько её у жены Бухана, Палаги. Однако тут сомненье большое. Палага - баба огромная, толстая, в дверь бочком проходит. Кто знает, а вдруг в такой обширности, в каком-нибудь потайном закутке да такая же обширная мудрость кроется?

Эх, Дорошка! Большой, красивый ты, а мудрости едва на де­нежку, - зашептал мордвин. - Работать едем, много работать. Много работать - много кушать надо.

Глашатай обещал казённый харч, царев, воеводин.

Совсем глупый Дорошка. Царев харч - суп жидкий, его своей кашкой заедать надо... Бредешком рыбку ловить будем, из рыбки похлёбку варить...

Улыбнулся Данилка, ах, какой он мудрый! Нет, всё-таки мудрос­ти в нём, видать, столько же, сколько в Бухане со всей его живно­стью и женой Палагой в придачу.

Новосёлки едва начали просыпаться в праздничном, пасхальном дне, когда «пятидворцы» на нескольких подводах выехали за околи­цу. Сытые, отдохнувшие с вечера лошади одолевали дорогу споро. А Дорошке не терпелось: всё казалось, медленно едут. И чего добро­го, опоздают к закладке крепости, к первому колышку.

Дядя Данила, не опоздаем?

Данилка спокойно потянул разок-другой терпкий свежий воз­дух, посмотрел на светлеющее небо, подумал важнецки, как поло­жено думать большому мудрецу, и изрёк кратко и значительно.

Не опоздаем!

Дорошке такой ответ, что перо от птицы вместо неё самой. И Да­нилка это понял.

Успеем, - добавил чуть погодя. - Нынче у вас Пасха, - и спохва­тился, - нынче у на-а-ас Пасха: все дела пойдут после разговления, а до той поры лошадки добегут к устью Студёнки.

Данилка назвал Студенец по своему, по-мордовски, ласково и не стал поправляться. Понятно, небось. И кроме того, огорчился он своими последними словами: мало в них мудрости да ещё и про­машку с праздником дал.

Долго придётся привыкать к русскому богу, не скоро уйдут из па­мяти свои, мордовские. Варде-шкай - главный, большой бог. Он так велик, что ему мордвины редко молятся; так он высок, такими боль­шими делами занят, что не беспокоят его верующие по мелочам. За всю свою жизнь Максюта ни разу и ничего не просил у Варде-шкая. Он молился богам помельче, которые ближе.

Когда земля была к нему не милостива, он обращался к Мастор- ате и Мастор-аве - отцу и матери земли. Мало рыбы давала река, он просил о прибавке у Ведь-ати и Ведь-авы - отца и матери воды. Вы­езжая в поле, он не забывал о Паксе-ате и Паксе-аве - отце и матери поля. Калдас-ата и Калдас-ава - отец и мать двора - хранили его хо­зяйство. Куд-ата и Куд-ава - отец и мать дома. Вот его боги. Он часто с ними общался в разговорах, в мыслях. Когда жена Мази, теперь после крещения Мария, собиралась рожать, обращался к отцу и ма­тери дома, и боги помогали - рожала жена легко и благополучно...

Взгрустнул Данилка, нынче перед важной дорогой он не гово­рил с богом. Свои - Мастор-ата и Мастор-ава теперь далеко от него. Может, отвернулись разобиженные. А новый бог, русский, небось, не успел ещё присмотреться к Данилке. Сейчас-то ему, Богу-Христу и вовсе ни до кого - своё воскрешение празднует... Так думается Да­нилке. И огорчение его оказывается кратким. Бог-то бог, да и сам не будь плох. Данилка хороший, мудрый.

- Ты, Дорошка, чтоб путь короче был, думай о чём-нибудь ра­достном.

Данилка умолк, он сказал мудрость. Она и ему самому полезна. Думает о жене, красивая она у него. Не зря дали ей имя после свадь­бы - Мази, что означает — красивая: о детишках - дочерях, сыновь­ях; о лошади, которую собирается купить...

И Дорошке совет пришёлся к душе. Сразу же в памяти загомо­нила, зашумела ярмарка. И будто наяву увиделась Алёнка - весёлая, розовощёкая, с лучистыми глазами. И точно не телегу кидает из стороны в сторону по ухабам да корневищам, а плавно вздымаются качели: вверх-вниз, вверх-вниз. Звенит, рассыпается Алёнкин смех.

Хорошо помечталось Дорошке, а хорошая мечта породила ещё луч­шую мысль:

Дядя Данила, ты как думаешь, с Челновой на крепость тоже людей призовут?

Со всей округи, Дорошка. Со всех сторон. Много рук надо...

Дорошка договорить не дал.

А баб, а девок?

Задумался Данилка: не дать бы маху.

Бабов и девок не призовут! Силы в них мало, а шуму много. Большое дело надо тихо вести, без шуму лишнего.

Кто жстряпнёй заниматься будет? - разочаровался Дорошка.

Он ведь помыслил о нежданной, негаданной встрече с Алёнкой.

Приедет он к устью Студенца, а Алёнка уже там кашеварит!

Огорчил, обрезал крылья Дорошкиной мечте мордвин:

Приезжие, шацкие бабы стряпнёй ведать будут. Крикун, - так Данилка назвал глашатая, - он кричал, что много народу с воеводой шацким прибудут. И все семейные на долгое житьё...

Не всё-то радостна Данилкина мудрость. Он, Дорошка, сам уже додумался: какой же хозяин жену свою или дочь в сторону, к чужому мужичью отправит? Крепость городить - это не праздник ярмароч­ный, не свет блесткий, мимолётный. И всё-таки волнительно До­рошке, и всё-таки радостно. Доброе предчувствие не покидает.

Не хотелось тишины. Ее вроде бы и не было: скрипят колёса, ло­шади фыркают, но не такие звуки душе желались. Голос бы челове­ческий, живой, понятный...

И вдруг Данилка запел. Никто не удивился песне, не возмутился. Даже Бухан вслушивается молча, без привычного своего брюзжа­ния. Наверное, не только Дорошку тяготило безгласие.

О грустной истории песня Максюты, о доле незавидной и тяжё­лой...

И сегодня Байка Ушман на охоту,

И завтра Байка Ушман на охоту.

Оседлал он серо-бурого конька

И позвал вислоухих псов своих.

Задумал Байка ехать в Ногайское поле.

И загнал он там белого зайца...

Но поймал Байку старый ногаец:

Заставил ногайчонка качать.

Баюшки-баю, ногайское дитя,

Ногайское проклятое...

Зачем, мордвинский сын, ругаешься?

Отвечал мордвин:

Вы взяли в полон сестру мою,

Словили потом и меня самого.

Скажи мне, мордвинский сын, откуда ты ?

Так спросила его жена ногайская.

Большого села, села Ачадова я.

Из Ачадова! Чей ты сын?

А сын я Ушмая-старика...

Сама я, братец, сама я, матушка,

Ушмая-старика дочка родная.

Не тужи, не печалься, брат —

Старик ногаец отпустил тебя...

Убежим, сестра, убежим, моя матушка...

Не пойду я, братец мой,

Сыновей своих не покину я...

Медленно, негромко поёт Данилка, заунывно. Слова далеко не плывут, оседают рядом...

Стало светать. Посвежело. Запорхали птицы лесные, пока ещё редко, беззвучно, испуганно. «Свой» лес путники минули давно. Дорога стелилась шире, утоптанней. Вскоре она слилась с больша­ком, идущим от Кузьминой Гати, и сделалось шумно. Подводы тя­нулись почти сплошным обозом, вереницей.

Ужаснулся Дорошка: неужто вся эта силища на строительство крепости прёт? Что ж там будет? Какое-то неистовство.

Небывалое возбуждение одолевало Дорошку. Ему больше не си­делось спокойно и молча, его обуяло такое же чувство, что и при виде многолюдия ярмарки.

Дядя Данила, - едва не закричал он, - дядя Данила, посмотри, как нас много, сколько в нас силы!

- Э, Дорошка, тут малая сила, большая будет там. - Он кивнул вперёд по движению. - Это пока ручейки малые стекаются. Река, огромная, буйная, там разольётся...

4

И она разлилась! Эта могучая людская река. Теперь Дорошка в испуге. Он не видел «разума» в огромном скопище людей, пово­зок, лошадей. Ему казалось - от этой стихийной толпы невозможно извлечь хоть какую-то пользу. Он не обратил внимание на мелька­ющих тут и там мужиков в ярких красных кафтанах. Но вот один из краснокафтанников налетел ястребом голодным. Упитанный, краснощёкий: приосанивался, хотел выглядеть солиднее, взрослее своих лет. Дорошка угадал в нём того, белобрысого, что приставал к Алёнке на ярмарке...

Откуда? - не спросил, скорее выдохнул.

Уж на что дядька Никифор - смелый из смелых, но и он от стре­мительного наскока сробел: ответил лепетом.

Из Новосёлок мы... Вот приехали...

Вижу, что приехали. - Оборвал красный кафтан, ткнул в грудь Никифора согнутым указательным пальцем. - Как прозываешься?

Никифор Вольнов мы...

Будешь старшим, Вольнов, среди своих. Теперь двигайте за мной и пошибче. - Сказал и быстро, по-птичьи сорвался с места.

Новосёлковцы всем обозом поспешили следом. Было тесно, то и дело задевали чужие телеги, их хозяева громко бранились, но без зла, больше шутейно.

Дядька Никифор, то ли от суматошной, неловкой езды, то ли от неожиданно свалившегося начальствования, вспотел. Крупные капли заблестели на его высоком лбу.

Наконец добрались до свободной, ещё не очень затопленной по­лянке на берегу Студенца. На ней уже расположились табором те, кто уехал вчера.

Здесь будет ваша стоянка. Я поставлен над вами и быть вам пос­лушными моим приказам. Величать меня Василием Белухиным, а сын я Григория Белухина - помещика почтенного, теперь обретаю­щегося подле самого воеводы шацкого Романа Фёдоровича Боборыкина!

Голос Белухина звенел надменно, заносчиво. Едва сказав, упор­хнул к соседней стоянке, над которой, по всем видам, тоже главен­ствовал.

После его ухода из-за повозки, навьюченной прошлогодним се­ном, вышел Виряска и обрадованно к Дорошке.

Узнал белобрысого?

Ещё бы... Где другого такого сыщешь.

Он на меня вчера долго-долго глядел. Наверное, тоже опознал. Я теперь прячусь от него.

А зачем?

Вдруг он проведал про уловку с икрой.

Они же тогда ушли.

Мало ли...

Э, молодцы-огольцы! Не для беседушки сюда прибыли. Делом займитесь.

Дядька Никифор вошёл в роль начальственную. Командует на­пропалую и больше на Бухана нажимает. Атому нож острый, само­му бы командовать, лишь бы меньше работать: огрызается, недо­вольно фыркает.

Дорошка распоряжения Вольнова в полуха слушает, на занятия односельчан в полглаза смотрит - все его внимание и слух, и зре­ние - на сторону. Боится Дорошка прозевать что-то значительное, может, самое главное.

Ему, ведь, как представлялось. Приедут они, тут тебе здравствуй и пожалуйста, дорогой Дорошка Милованов, приступай, городи крепость. Мы тебя только и дожидалися. А получается-то вон как. Дорошка, что песчинка крохотная, затерялась в пригоршне подоб­ных же. Влез он на телегу, оглобли привязать на «попа», так легче их уберечь, и обомлел. Неподалеку обозрел огромную поляну, уже освобождённую от деревьев, заботливо выровненную. Она углом вдавалась к плесу, образованного при слиянии Студенца и Цны. У Дорошки заныло сердце: как же так, выходит, свершилось что-то очень важное и без него...

Мрачные мысли оборвало всеобщее оживление. Загомонил на­род, засуетились краснокафтанники. Белухин примчался.

Идите к площади! - скомандовал впопыхах. - Да чтоб без шапок, да дежурного не забудьте оставить...

«Вот оно, началось! - возликовала душа Дорошкина. - Двину­лось!..»

-Дорошка, идём, - заторопил Виряска.

Но Никифор Вольнов будто ушат холодной воды выплеснул:

-Дорошка, за дежурного: лошадей караулить. Пошли, мужики.

Дядька Никифор, - не сдерживая себя, завопил Дорошка. - Я с вами! Не хочу к лошадям... Ваши лошади, сами их и караульте...

Никифор - мужик спокойный, покладистый, однако слова зря не выронит: коль сказал, то будь добр... Дорошке про то знамо, и потому отчаяние, едва не до слёз, навалилось на Милованова. И что делать, неизвестно...

Выручил тихий, незаметный Данилка-мордвин:

Зачем спорить, зачем кричать? Я за всем пригляжу. Ступай,

Дорошка, заводи крепость. Твои руки проворней моих и покрепче, понадёжней.

Водьнов недовольно мотнул головой, но «скостил»:

Будь по сему...

Перед входом на пустующую просторную площадь устроено воз­вышение: просто, но хитро и прочно...

Четыре сосны, росшие квадратом, спилили не у корня, на уровне человеческого роста, обшили свежепиленными досками. И периль­ца сделали еловые, ишь как розовеют под утренним солнышком.

Чем ближе люди подходили к помосту, тем делались собраннее, серьёзнее. Стихал говор. Дорошка сравнил скопище людское с се­мьёй пчелиной. И там пчёлы в отдалении сердито жужжат, повива­ются суетно. Но вот в гнезде у дела, где сотворяется мёд, там тихо, даже как-то мудро...

Шестеро в красных кафтанах, среди них и Белухин, вынесли из богатого шатра свиток большого ковра, распахнули на помосте. И заиграли краски! И помост уже не по мост, а торжественное трон­ное место. Мужики, что постарше, зашептали почтенно:

А персидскай ковер-то! Иван Чичерин пожаловал для та­кого дела. Не пожалел! Достал из хоромин и гордость свою, и бесчестье...

В 1619 году верхоценский дворянин, вотчинник Иван Чичерин по приказу царя Михаила Фёдоровича, первого из династии Рома­новых, отправился в Персию к шаху Аббасу «ради прошения казны взаим». Отощала казна Московского царя, потребовала поклона перед богатыми соседями. А где найдёшь взаимодавца богаче, чем правитель Персидскай? Уж если его улестить, уж если его убла­жить - потяжелеет мошна.

Иван Чичерин слыл велеречивым. Бородёнку носил скудную, но лоб имел высокий. С надеждой великой посылал его Михаил Фёдо­рович. Чичерин к своей велеречивости присовокупил шкурок собо­льих да песцовых, да куньих, да беличьих два куля. Оделил близких родственников Аббаса, удоволил и жён его любимых.

Со песцами да соболями и речи вел мягкие, усладные. Всё о бо­гатстве Персии, о щедрой душе правителя её. И шаха персидского тронули речи елейные, проникся он уважением к послу царя север­ного. Но только к послу, а не к повелителю его. Имел Аббас обиду на русского царя из-за донцов, за набеги их отчаянные, дюже убы­точные для селения персидского. Московский царь отнекивался, отдонцов отмахивался. Мол, людишки те к Московии не подвластны, оне, де, сами по себе...

И в этих словах правды было немало. Ибо гуляла донская кон­ница - куда ветер подует, туда она и валом валит. А ветры в ту пору, видать, все больше к югу шли. Не верил надменный, властитель­ный шах стенаниям далёкого северного царя. Непознаваемо было для него, как живёт государство, постоянно терзаемое набегами орд крымских и ногайских, астраханских и иже с ними... И потому не с руки русскому царю увещевать донцов, лишь бы его не трогали: беспокойством не докучали, разорение не чинили.

Нет, непонятны были правителю Персии заботы самодержца «всея Руси», и обиду продолжал таить, и денег взаймы не дал. Зато посланника царева за его речи, сердцу милые, за меха воздушно-лёгкие вознаградил с восточной щедростью, по-шахски.

Кубков серебряных, кинжалов булатных в дорогих ножнах пода­рено было по дюжине. Сладостей диковинных целый воз навьючи­ли. В довершение всего шах приказал приближённым вытащить из его трона коврового четвёртый ковёр сверху и поднести русскому посланнику Ивану Чичерину.

Не многих так чествовал Аббас. Возрадовался Чичерин чести такой. И радости хватило до Москвы самой. Только перед вратами кремлёвскими сник вотчинник верхоценский - не с чем пред царём предстать. Не оправдал надежд и чаяний великого самодержца.

Михаил Фёдорович, с припухлым от болезненности лицом, ещё особо не тронутый «нервическими потрясениями», бегал подле Чи­черина и вопрошал громко, почти визгливо:

- Ну, что мне с тобой делать? Какой карой покарать тебя?

И больно впивался в неказистую бородёнку незадачливого пос­ланника.

Чичерин стоически переносил царево рукоприкладство. Пос­тепенно царь угомонился, устал. Сел удручённый, потерянный. Не спала гора с его плеч, не пополнилась казна. Опять душу тер­зают заботы о средствах. Выпал из его сознания Иван Чичерин. Выпроводили царевы слуги верхоценского дворянина из покоев, однако подарков лишить не посмели. Охаянный вотчинник безу­частно сел в возок на свёрнутый ковёр, подарок шаха персидско­го, так и доехал до имения своего, ко всему равнодушный. Даже любимой, близкой сердцу речке, шаловливой красавице Цне не порадовался.

По дороге всякий народец шнырливый да нечестивый повытя- нул из возка кубки серебряные, кинжалы булатные... И остался от поездки в страну персидскую многоцветный красавец. Но не похва­лишься им, не полюбуешься, уж больно памятью ранит он жестоко. Лежал коврище в ухороне дальнем, лишь молва о нём шла...

Не вспомнил царь больше о хозяине его - велеречивом Иване Чичерине. И когда пришла нужда в 1634 году ехать с поручением царским к турецкому Мурат-Султану, то призвали для дела такого другого дворянина верхоценского Ивана Коробьина.

Нечем было похвастаться и этому послу. Даже ковра и того не обрёл. Тут, изрядно постаревший, Чичерин немного воспрянул. И ковёр, свою гордость и бесчестье, решился на свет божий вы­ставить. И видно, быть тому, случай подпал куда как подходящий. Перед многими взорами засиял драгоценный. Событию, и без того значительному, добавил торжественности.

Русоволосые бородачи щурятся на заморскую диковину и пошу­чивают шепотком:

- Царь персидскай своим задом ковёр ласкал, а воевода шацкий - сапогами мять зачнёт...

Точно услышав эти слова, из шатра богатого, в окружении слу­жителей христовых, разодетых в ризы золочёные, вышел сам столь­ник Роман Фёдорович Боборыкин и решительно взошёл на помост. И будто по чьей-то невидимой команде или, подчиняясь какой-то непознанной силе, над лесом, над речками, пугая птиц и зверьё, взнялось и грозно покатилось громовое ликующее «ура». Оно обра­довало стольника и захватило. Распахнул он синий, заморской шер­сти кафтан, глубоко вздохнул, аж пуговки на рубахе поотскакивали, и грянул вместе со всеми могучее русское слово.

Дремучий лес, чистоводные речки не слыхивали до селе такого переполоха.

Дорошка до звона в ушах напрягал свой голос, но не слышал самого себя. Сплошное «а-а-а-а» вбирало его голос, как вбирает огромный бурный поток в свою стремнину воды хилого маленько­го ручейка. И открылась истина Дорошке: не похоже это скопище людское на ярмарку. Там лёгкость, веселье, праздничность, а здесь сила! Неукротимая, необоримая!..

Роман Фёдорович воздел обе руки к небу, и клич оборвался. Сде­лалось тихо. Лишь дальнее эхо носило слабеющий гул по глухим урёмным закоулкам.

Ну, вот, теперь мы вместе, - сказал Боборыкин простецкой ре­чью, будто не с красного места, а на сельских посиделках.

И люди поверили его словам. До этого они были рядом, близко друг от друга, но не вместе. А теперь они одно - единое, целое. И он, воевода, стольник, с ними!

- Ура воеводе! Ура-а-а!..

Лес зашелестел молоденькими, ещё не окрепшими листьями, по глади студенца ознобно провихрилась рябь.

Боборыкину подали свиток бумаги, перевязанный бечёвкой с большой сургучной бляшкой на узле. Стольник, не торопясь, рас­крошил печать, узелок распутал, свиток тут же и развернулся, вроде всего недавно скручен был...

Голосом чистым и зычным воевода принялся оглашать бумагу:

«В лето 7144-е от сотворения мира по указу Богом избранно­го и святым елеем помазанного, крепкого хранителя и поборника святого православия христианской веры, благоверного и христолю­бивого, Богом венчанного и Богом превознесенного, и благочести­ем всей вселенной в конце воссиявшего, Великого Государя Царя и Великого Князя Михаила Фёдоровича, всея Руси Самодержавца, в двадцать четвёртое лето благочестивой державы Его. По совету и благословению, по плотскому рождению отца Его, а в духовном чине Отца Его и богомольца, Великого Государя Святейшего Фила­рета Никитича, патриарха Московского и всея Руси, в восемнадца­тое лето патриаршества Его. Обложить город Тамбов, на реке Цне на левой стороне на усть речки Студенца, апреля в семнадцатый день, в самый день Живоносного Христа Воскресения. И бысть го­роду сему крепостию супротив народцев нечестивых - воровских людишек крымских, азовских, ногайских, и стоять той крепости во славу русскую...»

Смолк Роман Фёдорович, свиток передал священнику.

Народ молчал. Знамо, весомые слова содержал в себе свиток бу­мажный, но то-то и оно, что бумажный. Неживой, неживому что скажешь. Улыбнулся Боборыкин и спросил громко:

Бысть крепости?

И в ответ не слово, а единый мощный выдох:

Бысть!..

И каждый поверил: теперь уж ничто и никто не помешает под­няться на этом месте крепости. Не найдётся силы, способной одо­леть этих людей. Ещё вчера бывших вдалеке друг от друга, ныне сведённых и даже не сведённых, а соединённых в единое, для одно­го общего дела.

Боборыкин повёл рукой к слиянию Студенца и Цны и сжал кулак.

Здесь будет город. А здесь, - рука качнулась к людям, - возведём острожную стену. Там, где высится добрый кудрявый молодец, нын­че же, сейчас же заложим церковь Знамения. Святое дело - в святой час!

Многие сотни голов повернулись туда, куда указывал стольник. И действительно, там, возвышаясь над всеми на добрые полторы головы, сияла широкой белозубой улыбкой предовольная физио­номия.

И сразу со всех сторон с прибауткой, со смешком посыпались советы шутливые:

Чем эдакую детину с места страгивать,-не легче ли другой учас­ток для церкви облюбовать?..

Да зачем храм возводить? Он готов уже, осталось колокола на­весить.

Тем временем Боборыкин сошёл с возвышения и вместе со сво­им окружением направился в гущу людскую. Мужики степенно, уважительно расступались и следом же замыкали кольцо. Только великан не двинулся с места, к нему и шагал воевода.

Экий ты, братец, вымахал! - подивился, подойдя вплотную. Как же прозываешься?

Устин Силанов, - потягивая слова, ответил детина, не сгоняя с лица улыбку.

Какой же пищей выходила тебя мать?

В будня одной репой, по праздникам репу репой сдабривает.

Вот уж распотешил мужиков, вот уж повеселил. Смех катился

волной, ибо задние не слышали разговор Устина с воеводой, пока им пересказали, передние успели отсмеяться.

Крепко сбитый Боборыкин не казался мальчиком перед Сила- новым, но и не ровня, конечно. Если сравнивать, то вернее будет сказать - стоит младшой братец перед старшим.

Ну, что ж, Устин Силанов, распочнём град Тамбов, обозначим первой вешкой?

То по вашей чести, - засмущался парняга от внимания вельмо­жи. - Наше дело - работать.

Коль мы вместях, заединшики, так и честь нам одна-едина на всех...

Не робей, паря! - крикнули из толпы. - Не комарь мёдом соты полнит...

Силанов за ухом зачесал, улыбку с лица сронил, но не надолго. Чуть погодя, ещё шире разулыбался. Осмелел маленько. Воспрянул.

Вешку нам, - крикнул стольник, ни к кому не обращаясь, лишь глазами повёл.

Немедленно появился дубовый струганный кол аршина в пол­тора длиной, с умом приготовленный. В верхней части срез был в аккурат по сучку, чтоб не раскололся при забивании.

Начинай, отец святой, - поклонился Роман Фёдорович бли­жайшему священнику.

Тот под торжественную молитву покрестил землю дымящимся кадилом, побрызгал водой святой и в свою очередь отпустил пок­лон воеводе.

Подали деревянный молот. Такими забивают сваи для мостов, для больших речных причалов.

Поканаемся, Устин, кому первую половину вешки забивать, кому вторую.

Та не-е. Один раз вы ударите, другой я...

Ясно: раз я - раз ты, раз я - раз ты. Справедливо. Вот только наживим...

Земля оказалась тугой, плотной. Пришлось ударить по головеш­ке кола хорошохонько, чтоб «наживился» он, не падал.

Боборыкин расстегнул дорогой кафтан, поплевал на ладони и, размахнувшись вкруговую, с огромной силой опустил колотун на сучкастый срез. Дрогнула земля, расступилась - на добрую треть поглотила полуторааршинник.

Твой черёд, - передал молот Силанову.

Устин легонько перекинул его с руки на руку и разочарованно в сторону откинул.

Этой тюкалкой в пору тараканов глушить на матице. Эй, робя! Подайте-ка полешко давешнее.

Двое крепеньких мужичков приволокли саженный обрезок со- сны-полувековухи.

Во, этот поспособней будет.

Устин на руки не плевал, он только поясок на рубахе распустил и вдохнул хорошо... Поднял палицу и ухнул!

Земля загудела, ахнула, и от длинного дубового кола на верху ос­талось едва ли с вершок. Возликовал народ...

Знай наших!

Хоть и едим репку, да бьём крепко!

Расчувствовался и стольник, облапив светлокудрую голову Усти- на, притянул к себе и поцеловал смачно. Затем достал из кармана щепоть серебряных монет и шлепнул в огромную, со сковороду, ла­донь Силанова.

Это тебе на масло к репе.

Ура воеводе!

Ура стольнику!

Роману Фёдоровичу!

Катилось по площади долго и раскатисто... Виряска до боли сжал локоть Дорошки и зашептал взволнованно:

Всё, перехожу в твою веру. Хочу быть с вами!

Потом служили молебен. После начался праздник. Работ ни­каких - Пасха, Воскресение Христово. На середину площади вы­катили дубовую бочку с брагой хмельной. Закурогодились боро­дачи. Степенные, не жадные. Не в чарке смысл, а в беседе за ней. Молодёжь сыпнула прочь. И вовсе не потому, что не «балуй» - кто тебе тут указчик - ни отцовских, ни материнских глаз поблизости. Просто не пристало безусым юнцам, руками ещё не загрубевшими от труда, браться за чарку наравне с людьми бывалыми, спытав- шими жизнь.

И не было обиженных, и не было обидчиков: всякому своё.

Дорошка с Виряской держались поближе к Селиванову: много парней вилось подле него. Добродушен Устин, весёлый, улыбчи­вый. Тепло возле него.

А что, робя, скупнёмся?

Холодно. - Заёжились вокруг.

Утром никак ледок об бережок хрустел.

Спытаем.

Уж так ловко слетела одежда с Устина, дивно даже. Будто и не было на ней застёжек из деревянных бляшек и ремешка на штанах. В чём мать родила бухнулся в Студенец - брызги веером.

Устин, холодна вода? - закричали с берега многоголосым хором.

Сейчас спробую.

Стоя по пояс в реке, белокурый весельчак осторожно, будто в крутой вар в котелке, опускает указательный палец в воду... Берег покатывается со смеху.

Не-е, робя, не холодная.

И десятки розовых тел сыпанули в изумрудь Студенецкую, мо­жет, и холодна была водица, да степлилась от множества разгоря­ченных тел.

Видряпкин, страстный любитель воды, так и вился ужом. Каза­лось, не податливая влага под ним, а что-то мягкое, но плотное, не позволяющее погрузиться... И, точно опровергая это предположе­ние, Виряска винтом ушёл под воду, загребая под кустистую ветлу, которая росла на противоположном берегу. И вдруг вынырнул ис­пуганный. Подплыл к Дорошке и зашептал торопливо:

Под корягой осетрина дремлет.

Врёшь?

Да пусть Куд-ате мой хлебец не возьмёт...

Клятва грозная. У мордвы богов много - много и праздников. Один из них - праздник Дома. Его справляют семейно. Веселятся, угощают обедом праздничным, а к вечеру пекут малые хлебцы и оставляют на ночь во дворе на видном месте. Если к утру хлебцы исчезали - вся се­мья радовалась: бог дома принял подношение, и год для семьи будет удачным. Если же хлебцы оставались нетронутыми, значит, Куд-ате рассердился - и семья жила ожиданием несчастья, горя...

Так что грешно не поверить Виряскиной клятве. Дружки тихонь­ко о тайне своей Устину поведали. Тот, и без того радостный, от вес­ти такой и вовсе возликовал. Забасил во весь свой голос:

Робя, осетра под корягой! Туда не ходить, не пужайте рыбку... Бредень давай.

Неизвестно, кому команда брошена, но исполнять её десятка полтора парней поспешили. И вот уже волокут, заводят к ветле.

Ребячий переполох и степенных бородачей взбалухманил, на берегу толпятся, советы подают. Громче всех Бухан старается. Брага разрумяни­ла его, а язык и без того беспривязный, теперь работал без остановки.

Ты, тетеря с голой задницей, куда заводишь, куда? Бери вправо левей. - Советовал безадресно. Река кишела обнажёнными, ну, а оп­ределить направление «вправо левей» вообще не под силу...

В бредень ударилось мягко и грузно. Снасть заметно потяжелела. Новоиспечённые рыбари изо всех сил поволоклись к берегу.

С трудом, едва не обрывая бредень, вытащили на сушу. Пятипу- довый осётр лениво, точно закормленный подсвинок, ворохался, запутавшись в нитяной сети.

Быстроногим кочетом налетел Бухан и рыбину за живот хвать, хвать.

Мужики, - завопил истошно, - это не он, это она осетриха, кашница. С икрой!

А ить и верно. - Согласились окружающие.

Она и есть: ишь, разбрюхатилась.

Бухан в раж вошёл, уже распоряжается, покрикивает началь­ственно:

Ну-ка, ну-ка тащи котёл, соли давай, сейчас свеженькой ради праздничка отведаем.

Смотрел, смотрел на суетню Силанов да цоп Бухана за ворот ла­пищей.

Дя, чего такой шустрый? Ты углядел? Может, изловил саморучно?

Ни-ни, - затрепетал Бухан. - Уважить хотел, лучше меня, икор­ку никто не сделает.

Спросят, уважишь, а сейчас подвинься подальше и пошибче.

Да ведь икряной же! - Взвизгнул Бухан нетерпеливо. - Задох­нётся в брюхе икорка.

Ну, робя, чё делать станем? - вроде бы подрастерялся Устин.

Дорошке на ум хорошая мыслишка навернулась.

Давайте воеводе подарим...

Будто прочёл желание всех: вокруг одобрительно согласились. Лишь Бухан возмущался:

Сдурели никак, не видал он вашей осётры. У него, небось, пол­ный шатёр яств каких-нибудь заморских.

Зудение оставили без внимания. Устин рыбину под мышку и ходу, оравиша за ним.

Стойте, стойте. - Остановил кто-то из пожилых. - Вы хоть порт- ки-то оденьте.

Одежонкой прикрылись наспех. С весельем, с шутками потекли к богатому шатру.

Бухан не унимается, семенит впереди Силанова: и бочком потру­сит, и вперёд пятками. Раза два запнулся и Устин натыкался на него. Нашёлся богатырь, как от помехи избавиться. Сграбастал мужичка да с другой стороны под мышку приспособил. Мужикам опять есть над чем зубы поскалить.

Устин, смотри не перепутай подношение воеводе. Обидится, скажет не могли бобра добыть, хоря подсунули...

Заслышав шум, стольник сам навстречу вышел, взглянул с удив­лением.

Во, табе от всех, - сказал растерянно Устин и положил подарок перед Боборыкиным, забыв выпустить Бухана. Воевода напомнил:

И это мне?

Та не-е, это нашенское.

Получив свободу, Бухан в толпу вжался. Роман Фёдорович любо­вался красавцем, царём речным.

Горд воевода. Не привык клонить голову, гнуть спину. Перед Московским указом не согнулся. Там метили город обложить юж­нее, почти в степи, на речке Липовице. Стольник настоял на своём, по личному розмыслу место пригадал.

Горд Боборыкин, но перед рыбой склонился, потрогал пятернёй её прохладный лоб. И почти сразу распрямился, и умная мысль уже была на челе.

Спасибо вам, мужики. Дорог подарок ваш и сердцу люб... Но вот что скажу: праздник нынче у нас, праздник двойной и всему вокруг надлежит радоваться. Отпустите рыбу в речку, пусть волей тешится.

Ах, и мудрый воевода, вот дак умён! С ещё большим рвением и довольным гомоном покатилась толпа назад.

Осётр не сразу в глубь ударил: подержался на верхней воде - ино гордость свою казал. Спустя какое-то время сердито бухнул хвос­том, на том его и видели.

Эх вы, - всё ещё сожалел Бухан. - В ём не меньше двух ведёр икры было...

А ты давай, догони его!

Вздурачась, Устин схватил мужичка и швырнул вслед за рыбьим царём.

Лови Бухана! - взвился Виряскин клич.

И вновь Студенец всколыхнулся от крепких молодых обнажён­ных тел.

Глава пятая

ЧЬЯ ДУДА - ТОМУ И ДУДЕТЬ НА НЕЙ

1

Утро занималось розовое, дымчатое. Лагерь в забытьи, спят стро­ители. Лишь тихонько переговариваются стряпухи, колдуя у кост­ров над медными котлами, да иногда стрельнёт горящее полено...

Ефим Колода, стрелецкий голова, присланный из Москвы от Стрелецкого Приказа «чинить надзор за воинством», давно уже не спал. Всю ночь донимали комары. Ефим злился на себя за то, что вчера не дозволил служке «обкурить» шатёр дымным зельем от на­доедливых насекомых. Но больше всего злился голова на воеводу...

Виданное ли дело, устроил панибратство с чернью. Эдак-то мож­но бог весть куда зайти. Нынче речи панибратские, завтра похлёбка из одного котла, а там мой карман - твой карман. Нет, Колода в этом вопросе своё, давнее правило имеет. Уж коль приходится с просто- людием город строить, так прежде чем крепостную стену возводить, надо отделить себя от низов стеной не менее прочной...

Ударил колокол. Всё вздрогнуло, будто от внезапного прикос­новения очень холодного предмета к тёплому телу. Поплыл над во­дами, над лесом мягкий протяжный звон. И минула неприятность холода, тело бодрится от живительной свежести...

Ефим Колода поморщился, как при зубной боли. Вот и коло­кол, опять воеводская штучка. Купил его на свои кровные столь­ник для будущей церкви: пятнадцатипудовый, красной меди. Ну, и пусть бы себе. Кому возбраняется порадеть Господу нашему Ии­сусу Христу. Возродился бы храм, возвели звонницу - место для колокола и звони во имя Бога. Так нет же: взгромоздили теперь меж двух сосен, чтоб побудку по утрам под колокол устраивать. Мол, святое дело затеяли, пусть и чувствуется святость во всём. А какая тут святость? Еретизм сплошной. С самого утра чернь под возбуждением - как же, под благовест размежает зенки свои немытые.

Ефим предлагал в таком деле обходиться обычными деревянны­ми колотушками, с которыми коротают ночь сторожа.

И побудку им же, сторожам тем, вменить. Твой участок - ты его и сторожи, и раным-рано людей подними. Всё просто и надёжно. Заприметил лентяя-лежебоку, любящего потянуться в постельке, такого не грешно и по башке колотушкой покрестить...

Да не вышло - как Ефим хотел, пока не вышло. Колода ещё себя покажет. Он у Стрелецкого Приказа не последняя спица в колесни­це. Захотел басурманскую тридцатку с собой в верхоценские края взять, и взял. Хотя противников было немало.

Басурманская тридцатка - греховное дитя Ефима Колоды, пос­ледние год-два вроде бы шутки ради, играючи, подбирал на Москве обрусевших пленников ордынских. Иному службу хорошую, сыт­ную предложит, другого и вовсе около себя пригреет. Так врт и об­разовалась компания.

Уж до чего злы нехристи: только прикажи - ни чужого, ни своего не пощадят.

Честно признаться, тогда Ефим и не знал, для чего они ему на­добны... Видать, не обошлось без перста Всевышнего: указал, спо­добил. Сгодились людишки богомерзкие. С ними Ефим Колода в здешнем краю глухом, от Москвы отдалённом, - сила, гроза. Пого­ди, воевода!

И неспокойная из-за комарья ночь забылась, подумаешь, урон великий, полежать бы, подумать, погрезить. Но - служба. Вечор стрельцы ради праздника в воле были, в россыпи - кто где, кто с кем. Подобное послабление ох как мерзко действует на людишек! Ухва­тят малый глоточек волюшки, а распирает он их, будоражит. Им уже большего хочется: перед начальством смелеют. И что удивительно, за то короткое время успевают дружбу завести в низах. Уж эта друж­ба! Был стрелец - считай, полстрельца осталось. Действовать, служ­бу нести начинает с оглядкой. Всё боится как бы под стрелецкую жёсткую метлу друг-приятель не угодил. Тут у Колоды найдётся на кого опереться, всегда под рукой слуга верный - она самая, тридцат­ка басурманская. Правда, заметил Ефим, как заблестели глаза у не­которых ордынцев, когда прибыли сюда, когда опалил их суховатый ветер, прилетевший из недальних степей. И про то упреждали стре­лецкого голову, мол, везёшь людей диких поближе к Дикому полю, способствуешь побегу ихнему. На такие речи усмехался Ефим. Они хоть и нехристи, хоть и племя басурманское, но должны помнить добро. Откуда он вытащил их? Из-под воротен, из домов захудалых и вшивых, где не каждому выжить бы удалось. Можно сказать, дал им жизнь. Взамен требует не многое - всего лишь верности: пре­дельной, собачьей...

2

Дорошка не мог вспомнить, снилось ли ему что ночью или нет. Угомонились вчера поздно. После каши-сливухи ещё долго сидели у костров, слушали людей бывалых... Дым, пришибленный ночной прохладой, стелился слоями и закисал здесь же, никуда не уплывая...

Всё-таки что-то снилось, ибо перед тем, как проснуться, приви­делся вчерашний дым, только слои были более плотные, их мож­но потрогать рукой и ощутить заметную упругость. Скорее всего, от этой странной упругости и очнулся Дорошка. В шалаш, крытый лапником, прошлогодней соломой, втекал густой голос колоко­ла. Ещё до конца не прояснившееся сознание и воспринимало «за плотный слой» текучий звон.

Начинался новый день. Лагерь оживал, полнился шумом, су­етнёй. Задолго до завтрака явился Белухин. Виряска и спрятаться не успел. Никифор Вольнов предстал пред очи начальственные без вчерашней испуганной растерянности - по-деловому, с достоин­ством.

Первыми получили наряд Бухан и Дорошка. Им предстояло пос­ле завтрака прибыть к воеводскому шатру. Бухан таким вниманием возгордился.

Делового человека завсегда видно! Сам воевода с первого дня на заметку взял! Не иначе, как начальствовать призывают.

Он готов бежать и без завтрака. Дорошка в душе тоже радовался, но недолго. Большинство новоселковских мужиков занарядили на речку Челновую... Из тех краёв определили возить дубы для кре­постных стен.

При упоминании Челновой сердце колыхнулось, сжалось. До­рошка сунулся к Вольнову:

Дядька Никифор, можно мне за дубами поехать? Я же силь­нее...

Вольнов не дал договорить.

Сильнее, слабее... Всем бы теперь работу на выбор. Сплошная неразбериха получится. Да и другое надо в толк взять: вчера отка­зался за конями приглядеть? Отказался. Сказал, мол, кони ваши, вам за ними и глядеть? Сказал. Ну, так и быть посему: наши кони - нам и робить на них. Чья дуда, тому и дудеть. И опять же к воеводе не я тебя посылаю. Белухин скомандовал, ему подчинись...

Завидовал Дорошка Виряске, да не сделается от завидок на душе легче.

Бухан затеребил совсем, одно долдонит: пойдём, пора пришла... Неизвестно, о какой должности он возмечтал, но что возмечтал - это точно. У него на лице было про то написано.

Всё оказалось простым-просто: одновременно с возведением крепостных стен и церкви начинали копать «тайный ход» к воде. Для дела важного и тонкого призвали известного всей округе коло­дезника - Осьпаева. Мужик он тучный, рослый, с длинными жилистыми руками. По характеру молчун. Возможно, характер подобный образовался от работы. Почти вся жизнь глубоко в земле, один на один с самим собой. Водится за Осьпаевым причуда: когда работает, колодезь копает, так тут ему вынь да положи «говоруна» для заба­вы. Прошлым летом подрядился он в Новосёлках на два колодца и прилюбил Бухана за говорливость, а Дорошку тогда сговорил в по­мощники. Вот и вышло - вспомнил нынче о прошлогодних «артель­щиках», пожелал опять вместе быть.

Собирались у воеводского шатра работнички дюжие, рослые. И Устин Силанов тут побунивает говорком не частым. Поодаль Ва­силий Белухин привалился плечом к сосне...

Бухан сник, понурился - начальствованием, как видно, здесь и не пахнет. Дорошка, наоборот, лишь увидел Устина, и на душе ма­ленько отмякло. Само присутствие добродушного великана навева­ло спокойствие.

Боборыкин показался из шатра возбуждённый. Следом за ним шли стрелецкий голова, с лицом угрюмым, почти злым, и пушкар­ский старшина Иван Дым. Иван, вроде бы украдкой, ехидненько на Колоду посматривал.

Твоим нехристям, - не говорил, будто отрубал воевода, - в озна­ченные места носу не совать.

Слова брошены Ефиму. И видно, как неприятны они тому: по скулам его заходили бугорки.

А тебе, Иван, наказ мой строгий: на днях из Шацка зелье прибудет, приготовь ухорон надёжный до поры, пока для про­дуктов твоих пушкарских - пороха да ядер - надёжный погреб не выстроим.

Подождав, пока уйдут Колода и Дым, Роман Фёдорович обра­тился к Белухи ну.

Ну, в сборе твоя дружина?

Один к одному, если не считать...

Ладно, ладно, - прервал воевода. - И малой бывает удалой. Так я говорю?

Бухан, а именно к нему обращен вопрос, вскинулся, как вскиды­вается спящий, когда на его тело плеснут холодной водой.

Истинная правда, - поспешил поддакнуть сановному вельмо­же. - Велика осина, да в нутре гнила...

Погляди-ко, дуб нашёлся... - Развёл руками Осьпаев, обнажив в улыбке крепкие, ровные зубы.

Та не-е, то желудёнок от дубка. - Это Устинова речь. Только на­смешки для Бухана, что горох об стену.

Собрали бугаев - таким самый резон лес раскорчёвывать, дере­ва с корнем рвать, а им конурку в земле копать.

Конурки - это уж по части таких, как ты, маломерков. - Сказал одноухий бородач скучным голосом. Весь вид этого мужика являл полное ко всему равнодушие, безучастие. Едва рот закрыл, как тут же и подумалось: да не он и сказал-то.

Что ж, шутка за шуткой, и придвинулись к делу, - Боборыкин отошёл или почти отошёл от неприятной говорильни с «воинскими начальниками»: подобрел лицом, из глаз исчезла колкость. - О ко­нурках позабудьте: для того и подбирали людей покрупнее, чтоб ход рыть попросторнее. Не с руки вам в тесноте-то работать? А?

Знамо. - Ответило сразу несколько голосов.

На то мы и надеялись. Дело вам доверяем важное, и хотелось бы исполнения скорого. Угодите - в обиде не останетесь. Серебром пожалую, не поскуплюсь. Харч вам назначен отменный.

Мужики довольные загалдели, зашушукались, ликами просия­ли. Лишь одноухий не проявил знаков радости...

Поставлены над вами старших двое: на земле голова - Бе­лухин, под землёй - прошу любить и жаловать московского гра­мотея Якова Жилу. Он - дока по ходам и выходам подземным. Доступ к воде потребен на случай осады крепости, и возводить его надобно по возможности тайно. Чем меньше глаз, тем лучше. Жить станете пока от всех отдельно: узрите взор чужой, недоб­рый - сказывайте...

3

Все последние дни лебедянский воевода находился в препротив­ном расположении духа. И пасхальные дни с богатыми обильными подношениями не внесли подъёма. Они, подношения-то, большое удовольствие приносят, когда идут в прибаву, в прибыль, а если ло­жатся на палое место - тут и радость не в радость.

Купцы местные ради Воскресения Христова раскошелились - препроводили в конюшню воеводскую жеребца холёного. Белого, статного, с глазами быстрыми, дикими... В общем, такого, какой по душе воеводе. Оно бы и крутнуть ус кверху, да не крутится. Неде­лей назад волки зарезали семь кобылиц. Теперь и сравнивай: одини семь. Он хоть каких кровей и статей будь, всё одно, у него четыре копыта, а у тех двадцать восемь было. Надо ешё шесть голов добы­вать, восполнять урон. Купчишки зажмутся, не вот-то и выбьешь из них. Эх, труды наши тяжкие...

Видно, правду говорят, одна беда за собой подруг ведёт. Из Мос­квы бумага пришла, под сургучом. В ней повелевалось воеводе Ле­бедянскому снарядить обоз с мукой к новостроящейся крепости по-над речкой Цной. Велено так велено: тряхнули купчишек, люд зажиточный, она и объявилась, мука-то. Добротная, хорошего, мягкого помола. А у самого воеводы мучица в ларях слегнулась - копнёшь, она стеной стоит, не осыпается, потемнела, запашком затхлым отдаёт. Сам Господь Бог момент сподобил. Работный люд, чернь голодранская всё слопает. Поменяли муку местами, ан не вы­шло. Дельце прибыльным виделось, но Боборыкин спесь выказал: прислал обоз целиком назад, пришлось вновь сыпать-пересыпать. Иного выхода не было, нут-ко этот строптивец тамбовский да в Москву отпишет. Больнёхонько могёт тогда всё обернуться. Моск- ва-то далека, когда с неё что-нибудь взять задумаешь; уж коль она с тебя, то совсем-совсем рядом стольная окажется...

Не успел воевода мучные муки пережить, как навалилась беда новая. Богомаз, Ивашка Скрылец, в бега ударился. И с чего бы? Житво ему устроил безбедное - хлеб с молоком завсегда были. Уго­лок для рисования в тёплой конюшне отгородили. На жертву при­шлось пойти, жеребяток потеснить, любимцев своих, красавчиков махоньких.

Челядь домашняя уж роптать начала, мол, всё богомазу, рисо­вальщику дохлому. А как до битья - так ему меньше всех достаёт­ся... Было, баловал: красок, щетины - чего не попросит, старался ублаготворить. И вот тебе в ответ... Да и сам виноват: сколько раз нехристь ногайская сказывал о странной задумчивости Ивашки. Думы - они к хорошему не ведут. Надо было послушаться Горбоно­са, приставить в догляд к богомазу.

Горбонос - имя недавнее. Серёд зимы явился к воеводскому дому мужик чернобородый, одноухий, с плутовскими глазами. На по­воду, яко зверя рыкучего на цепи, держал ногайца угрюмоватого, горбоносого. Пристал одноухий к воеводе: купи да купи нехристя, мол, силы в ём больше, чем в мерине ином. Требовал ещё припла­ты за молчаливость продаваемого. Какой другой языком проболта­ет, силы растратит, а у этого всё до капелюшечки в труд, на пользу пойдёт. Слушал-слушал воевода необычного торговца да вышел из себя, терпение лопнуло. Дал две-три смачных зуботычины, тот и покатился с воем туда, откуда пришёл, и про товар свой забыл. Пришлось его примолвить, не гнать же бог весть куда...

Во многом одноухий оказался прав: и силушка в инородце име­лась немалая, и молчал он знатно. Молчал настолько, что имени его узнать не смогли. А может, и не очень старались. Своё дали - попро­ще, что на лице басурмана больше всего означалось - Горбонос. Он откликался без обиды. В служении выказал преданность завидную, честность. О прибытках для воеводского дома старался, будто для личного: всякую мелочь, всякую малость - всё в дом. И за другими работниками наглядывал зорко, поблажек не давал.

Сие пристрастие не осталось незамеченным, воевода приблизил Горбоноса к себе, иногда даже к советам его прибегал. Теперь вот жалковать приходится о том, что не прислушался в очередной раз.

Хозаин...

Воевода, занятый своими горестными размышлениями, вздрогнул от неожиданного оклика. Ещё одна примечательная черта обнаружи­лась у басурманина - незаметно, тихо, по-кошачьи подкрадываться и объявляться в самый неожиданный момент. Большие выгоды име­лись от способности такой: лебедянский правитель знал почти о всех тайных разговорах работников своих. Да что там разговоры ближней челяди: ему ведомы были и замыслы чёрные купчишек непокорных. Случалось, едва задумают они каверзу какую против благодетеля своего, а он уже знает про неё и является к зачинщикам...

Помня про всё это, хозяин не накинулся на раба своего с бранью за испуг, подавил злобу, спросил как можно мягче:

Что ты хочешь сказать мне?

Я знаю, куда пошёл богомаз.

Вот как!

Скрыльца искали усердно: и к прежнему хозяину его наведыва­лись не однажды, и сторожки в тёмных лесных местах урёмных про­верили, и, грешным делом, утопленников в ближних и в дальних краях опознавали... Всё без толку, сгинул живописец, прямо-таки беззвучно, бесследно.

Перед побегом расчался писатьлико дражайшей супруги воевод­ской. До этого всё откладывал: то красок не мог подобрать моменту подобающих, то холста подходящего. Наконец подготовил нужное, стоящее, и нате вам...

Живописца по утрам приглашали в покои воеводши. Не могла же она снизойти до конюшни и позировать там. Скрылец приходил с картонкой и угольком: чиркал короткими линиями, штрихами, а потом, вернувшись в свой заветный уголок, переносил набросок на холст красками...

Свои иконы Иван начинал рисовать с глаз, ибо верил - самое душевное, чуственное, самое-самое человеческое таится именно в них. Он радовался, верил в удачу, если удавалось выписать глаза. Всё остальное в картине получалось как бы само собой: кисть была легка и послушна.

И с воеводшей он не изменил традиции. Глаза у неё вроде бы су­ществовали сами по себе, они не гармонировали, не сочетались со всем лицом. Оно было пухлое, пожалуй, доброватое, глаза же смот­рели чёрство, пронзительно. Они нравились Скрыльцу: писал их старательно. На пустом холсте существовали только они, но карти­на уже чувствовалась, виделась.

Воевода, посмотрев впервые, поежился и грубовато выговорил богомазу:

Ты это, того, смягчи взор-то, удобри, что ли... Ивашка, всегда стеснительный в разговоре, здесь воспротивился робко, нереши­тельно:

Опосля всё лицо скрадёт очи, маленько затмит.

Ну, если затмит...

Да вон как вышло, не скрадёт, не затмит. В лошадник хоть не по­казывайся, взгляд с полотна преследует, будто корит в чём-то. Рас­порядился изничтожить холст, да дражайшая в истерику впала:

Не моги, не тронь!.. Непременно разыщи богомаза, пусть образ мой домалюет...

Дак где ж его найтить-то? Как сквозь землю провалился или птицей быстрокрылой в края заморские-тридевятые улетел.

А супружница знать ничего не желает: знай твердит - ищи да ищи...

При таком течении событий слова Горбоноса куда как кстати.

Вот как! - теперь уже обрадовался воевода. - Так поведай мне скорей.

Он пошёл на новую крепость.

Радость сменилась унынием. Тихоня-тихоней жил Скрылец, а тут прыть проявил: сообразил в какие края стопы править. Легче с погоста мертвеца воротить в живые, чем беглого с новострящейся крепости.

Воевода рассуждал уже вслух, вроде бы сам с собой, самого себя утешая:

Оно, конешно, если попросить хорошенько Боборыкина, то можно богомаза и в обрат заполучить. Однако как подступишься. Да ещё мука эта проклятущая...

Хозаин, зачем просить? - вмешался в рассуждения иноверец.- Скажи мнэ и малёвщик здэсь будэт.

4

Бухан пришёлся по сердцу Белухину. Отпрыск дворянский души в нём не чает. Чуть землекопы на свет божий покажутся, из своей копи повылезут, тут и пойдёт:

Овсюша, надоть бы... Овсюша, хорошо бы... Овсюша, а не сде­лать ли нам...

Бухан мечется птицей с подрезанными крыльями: порхнёт туда, скакнёт сюда, и взвиться бы, да не хватает крыл. И то, чего ему не скакать. Мужики под землёй наломаются, рады месту - поесть да на боковую. От Овсея в штольне один толк - суетня, говорильня. Ну и пусть бы, он же командовать норовит. Белухин загорелся от­личиться перед стольником: сделать тайный ход к воде раньше, чем воевода ожидает. Кто против этого? Все за. Но дело исполнять следует не абы как, а по совести. Только с ней-то у Белухи на, ви­дать, нелады.

Яков Жила, московский умелец, своё дело ведёт справно, ну а насчёт руководства, то не по нём. Белухин это сразу приметил: те­перь единолично правит землекопной дружиной. И наверху стро­жит, и под землёй рыкает. Всеми правдами и неправдами торопит, торопит.

Когда правдами - мужики терпеливо сносят понукания, да пере­падает и неправда.

Первая стычка случилась, когда водоводную канаву рыли. Жила хитро дело обставил. В крутом берегу штольню зачали едва ли не в рост человеческий. Чтоб земля не осыпалась, со всех четырёх сторон дубо­выми плахами крепили: для такой цели вековые дубы пополам кололи. Получалось сходно с колодезным срубом, положенным на бок.

От начала штольни до воды аршин десять места ровного, гладко­го. Случись неприятелю подступить - трудно питья тайно добыть. Тут и показал своё умение Яков. Распорядился ладить канаву от реки до штольни. Часть людей отправили прошлогодний камыш за­готавливать. Благо, этого добра - целые заросли.

Канаву выкопали, камышом занялись, отбирали стебель к стеб­лю, вершинки отсекали, вязали аккуратные снопики и укладывали на дно траншеи. Потом сверху засыпали песком, укрывали дёрном. Ходи, гуляй, и не заметишь, что под ногами твоими куда-то под бе­рег водица сочится.

Кропотливое это дело - камышинку к камышинке прилаживать. Белухину быстрота нужна, он и сунулся со своим умом.

Нечего канителиться, вяжи вязанки без разбору, всё одно, вода протекёть.

Нынче просочится, - не стал спорить Яков Жила, - а что потом будет?

То насне касаемо.

Очень даже касаемо. Листья камышовые, метёлки обгниют за­мусорят, загатят водовод, и всему труду нашему - грош цена в базар­ный день.

Когда ещё будет. - Не унимается Белухин. Жила о словах Боборыкина вспомнил.

В земляных делах мне власть дадена, так что камыш стелить по моему указу!..

Белухин осёкся, упоминание имени воеводы подействовало как ледяная вода в парной бане: брызнешь чуток и сразу в бодрое чув­ство войдёшь.

Окорачивает белухинскую прыть имя стольника: лишь розовые пятна по лицу стелятся. Да вроде пригрозит, выдавит сквозь зубы неопределённо:

-Ладно, посмотрим...

Его манере и Бухан стал подражать. Дня три назад не достави­ли дубы для крепежа. Бухан, не долго думая, стал приспосабливать осину; несколько стволов валялось поблизости для подсобных ра­бот. Дорошка к земляку подступился.

Ты что вытворяешь, они же сгниют в подземелье скоро. Зава­лится ход.

А тебе какое дело, - огрызнулся Овсей. Милованов осерчал дюже, не стал втолковывать, какое ему дело, не сдержавшись, дви­нул односельчанину разок в зубы да повыкидывал осиновые плахи из штольни. Отплевался Бухан и пообещал:

Ладно, Доронька, посмотрим... - И побежал жаловаться своему покровителю.

Тот шёл к Милованову с блескучими злыми искорками в очах, да повстречал у входа в штольню Устина.

А чё туда ходить-то? - Встал Силанов посерёд дороги. - Там Жила начальствует.

Молодой барчук так и прирос к месту. Подумав, крутнулся на од­ной ноге и прочь от штольни...

К вечеру Дорошка с Устином из неё были выдворены. Приставили их дубовые кряжи распиливать да раскалывать на плахи. Постарал­ся наземный начальничек, препоручил работку аховскую. Тут впору четверым-пятерым управляться. Спасибо Устину, его силушке.

Глава шестая

АЛЁНКА

1

С утра, по холодочку Дорошка с Устином поработали крепень­ко - располовинили с дюжину двухаршинных дубовых швырков и сидели на брёвнах, отдыхали, пот сушили. Вдруг по-за кустиками тёмная фигура замаячила. Крадучись, с крутого берега спускался незнакомец. Устин уж было за топор схватился, но незнакомец, за­метив работных людей, сам, без прежней утайки, прямиком к ним направился.

Это был ногаец из тридцатки Ефима Колоды: приметный почти совершенным отсутствием лица. Вместо него буйствовала иссиня- чёрная, густая борода. Нос, узкий лоб да небольшие кружки у глаз свободны от волос. Заросшая, взлохмаченная личина такая могла вызвать улыбку, смех, если бы не глаза. Как два чёрных угля высве­чивали они из облохмаченных кругов и казались яростными, цеп­кими. Того и гляди, сами по себе, без помощи рук, схватят мёртвой хваткой.

Дорошка поежился невольно: не приведи бог встретиться с этим человеком на тропке узенькой, в месте диком, безлюдном.

Ногаец, уставив бельмы, без приветствия к Дорошке приступил: - Ты Милованов будешь?

Ну, я, - сробел Дорошка.

Тебя голова стрелецкий кличет, Ефим Спиридонович.

А зачем это я ему?

Не знаю. Велено привести.

Дорошка засомневался, задумался. Вроде бы к воинскому на­чальнику дел у него не было. В стрельцы не просился и ни с кем из них не ватажился. И нате вам, вдруг «велено привести».

Иди, Дорошка, не боись. В случае чего, я до воеводы дойду, - подбодрил Силанов.

С месяц прошло с того дня, когда Дорошку в «колодезную» ко­манду определили. С тех пор он не поднимался на высокую деся­тисаженную кручу берега и не видел, что творилось над штольней. Поднявшись с ногайцем - Синебородым, так мысленно он прозвал своего провожатого, увидел и удивился.

Думалось, ну что можно успеть за эти короткие быстротекущие дни? Выходит, многое...

Крепость уже обозначилась. В нескольких местах забелела остры­ми зубцами городская стена. Дубы для её строительства подбирали знатные, возвышались они над землёй не менее, как на две с поло­виной сажени. Друг к другу подгоняли плотно. Ставили на «попа» в два ряда. Между рядами прогал сажени в полторы. Там, где оба ряда готовы, прогал засыпали мокрым песком. Он и так ложился плотно, вдобавок его трамбовали тяжёлыми дубовыми «ступами». Поднима­ли каждую трамбовку четверо мужиков, опускали с уханьем...

Перед городской стеной, в остроге, свежеструганными венцами поднимался храм божий.

Но больше всего выделялись в городе несколько изб, рубленые по-богатому - в углы, карнизы фигурные, резные, крыши высоко­скатные, щепой крытые. Окна одной избы отсвечивали солнечны­ми бликами. Удивился Дорошка, пузыри так не блестели. Захоте­лось немедленно пойти и посмотреть, что за чудо там такое, да не пойдёшь: провожатый строг.

Исчез со своего места богатый шатёр. Обнаружив это, Дорошка ещё раз, повнимательнее оглянулся на хоромину с диковинными окнами. Около неё на «часах» прохаживались стрельцы в красных длиннополых кафтанах - охрана. Обживает новое поместье воевода. От этой мысли на душе сделалось поспокойнее. Уже не дикое поле здешние места, не тёмные безлюдные леса. Город окрепляется! Жи­тели всамделишние, постоянные появились и не абы как ютятся, а в домах. И смелость Дорошке прибавилась - к стрелецкому голове в шатёр входил почти без боязливости.

Ефим Колода мужичонкой был невзрачным, скорее даже хилым. Лицом - болезненно-желтоват, отчего весь облик его виделся пе­чальным.

Разговор Колода начал без раздумий, но странным показался первый вопрос.

Ты знаешь, Милованов, на днях пытошную избу возводить за­канчиваем?

Дорошка и ответить не знает что, пожал неопределённо плеча­ми, мол, мне-то какое дело до неё. И опять удивительно: стрелец­кий голова услышал несказанное.

Как сказать, как сказать... Может статься, как раз и есть дело-то. - Посмотрел долгим испытующим взглядом. И, не отводя взор, резко, точно короткую зуботочину влепил, спросил: - Ты зачем смуту сеешь?

У Милованова дыхание перехватило от навета злого, от напрас­лины.

Хто, я? - выдавил из себя через силу.

Ты, ты. - Всё также, не сводя глаз, утвердил Колода, и на желч­ном лице выступила розовинка...

Нескоро Дорошка справился с волнением. За это время предво­дитель стрельцов припомнил ему немало грехов. И только, когда Колода причислил и ещё один - будто Дорошка, предложив пода­рить осетра воеводе, хотел подкупить стольника, втереться к нему в доверие, только после этого к Милованову вернулось самооблада­ние. Он едва не рассмеялся такой нелепице. Однако у него хватило ума не оскалиться в эту минуту. Выходит, Белухин слова на ветер не кидает, когда говорит «ладно, посмотрим»... Нашёл высокого пок­ровителя-единомышленника... И Бухан туда же: кто, кроме него, мог об осетре такую глупость донести.

Иди, Милованов, но помни, пытошную избу вот-вот достроят, не тебе бы её обновить...

С этими словами Ефим позвал давешнего ногайца. Явился тот быстро и бесшумно.

Проводи...

Не думал Дорошка быть смутьяном, а получилось. Правда, сам он никак не мог уяснить, в чём его смута. Перебрал в памяти про­шедшие дни. Стычки с Буханом и с Белухиным случались, от это­го не отказывается, но слов непотребных, запретных говорено не было. Наговор. Напраслина. Злоба, обида смешались в Дорошкиных мыслях, затмили всё.

Не радуют больше первые крепостные постройки, не манят к себе дивные окна воеводской избы. Попробуй-ка, подступись к ним. Стрельцы взашей затолкают, а то, чего доброго, в пытошную поволокут. Вот тебе и все вместе, вот тебе и заединщики. Вместе-то вместе, да шапки разные. Защемила душа, куда податься? К земля­кам бы заглянуть, по Виряске соскучился:

Мне кодносельцам зайтитьбы? Рубаху сменить, - соврал Синебородому, ибо не было рубахи запасной.

Не велено...

Ответ краткий, непреклонный. Дорошка о пятиалтынном вспомнил, мать, когда провожала, сунула. Небрежно кинул ногайцу в ладонь.

Жаль было монетку. Собирался вернуть её родителям в целости. Чего грех таить, хотелось предстать не транжирою, мужиком хо­зяйственным, бережливым. Синебородый подозрительно оглядел подношение, даже на зуб попробовал.

Вместе зайдём, - согласился, чуть подумав. - Скажешь, за ин­струментом.

Согласие на таком условии не особо-то обрадовало. Заявится пред очи односельчан под конвоем, будто бандит из леса тёмного. Что о нём подумают? Да ешё потом возьмут и родителям расскажут.

Воспоминание о матери, об отце наполнило сердце печалью. Как-то они теперь там одни? С кем подпарится отец брать у пчёл весеннюю взятку? Хорошо бы успел Нухтай Видряпкин отсеяться. С ним надёжнее. Мордвин хлопотливый, заботливый, честный...

И вдруг Дорошке совестно сделалось за тот день, перед отъез­дом. Как торопился он тогда, какое нетерпение выказывал - лишь бы скорее из дома вырваться. Спешил родителей покинуть. Куда спешил, чему радовался?..

Дорошка!

Дорошка испугался: он что, уснул на ходу? Сон повиделся? Пот­ряс головой, вроде прогонял дрёму. Тут снова из-за сенной повозки голосок нежный:

Дорошка.

И Алёнка вышла из-за ухорона. Теперь Дорошка не тряс голо­вой, боялся исчезнет видение.

Алёнка... - То ли удивился, то ли спросил недоверчиво, всё ещё сомневаясь.

-я...

А он, дурень, куксился, в печали закопался - да катись оно всё!.. Алёнка! Вот она, совсем-совсем рядом, в каких-нибудь двух шагах. Однако Дорошка оробел на столько, что и на короткие шажочки не решался. Стоял, точно в землю вросший, и улыбался. Алёнка сама шагнула навстречу.

Я стряпаю, стряпаю, - зачастила скороговоркою, - смотрю, двое мужиков чужих идут. Взяла да и спряталась за возок. Тебя сразу и не узнала...

Алёнка, - разжал рот Дорошка и чуток осмелел. Выпростал из Алёнкиных волос сухую травинку, поправил сбившийся узелком набок начельник, сшитый из цветастых тряпиц. Алёнка не отстранялась...

Алёнка!.. Алёнка!.. - Твердил он одно и то же слово.

Да я, я это! - Она рассмеялась и доверчиво прильнула к нему.

Он почувствовал её тепло, и в нём проснулась нежность, береж­ность к девушке. И мир большой, просторный, бескрайний сошёл­ся вдруг вот здесь всеми своими оконечностями.

Я вспоминала тебя.

И я тебя помнил.

Ты несколько раз снился мне во сне.

И ты мне снилась.

Я верила в нашу встречу.

И я верил...

Их разговор был сродни песне, и думалось, этой песне нет конца и прервать её невозможно. Но это только казалось.

Нам идти надо. - Подал скрипучий голос Синебородый, и всё оборвалось.

Алёнка, точно испугавшись или спохватившись, резко вскину­лась, ажталисманчик на гайтане из кофты выметнулся.

Дорошка просяще, заискивающе к ногайцу с просьбой:

Погодим немного. - И пожалел, что нет в кармане ещё одно­го пятиалтынного. Уж так бы он сгодился теперь, уж так бы кстати пришёлся.

Синебородый молчал. С ним стало твориться что-то непо­нятное. Свободная от волос часть лица покрылась бледностью, взгляд, и без того пугающий, сейчас сделался и вовсе диким, он будто замер на Алёнке. Дорошка инстинктивно загородил собой девушку.

Сколько времени минуло, не определил бы, наверное, никто из троицы. Молчание нарушила Алёнка, она еле слышно шепнула на ушко:

Либо с ним падучая?

При падучей - пена у рта.

Да в бороде увидишь ли?

Синебородый, конечно, шёпота слышать не мог, однако слова, им сказанные, заставили усомниться.

Ничего, ничего. Очень хорошо... Мне немножко говорить с то­бой надо. - Поманил к себе Дорошку.

Пришлось пойти, хотя и боязно. Как-то тревожно, тайно всё проистекает, и не знаешь, куда повернётся действо в следующее мгновение.

Дорошка ко всему готов был, но не к такому... Едва зашли они за кусты, Синебородый оживился.

Подруга твой очень корош человек! Я тебе помогать буду. Толь­ко покличь Ибрагимку, я приду. Возьми назад, - сунул пятиалтын­ный и ещё своих добавил. - Скоро первый лавка откроют, пряник для свой подруги покупать будешь. Гуляй! А спросят, что долго, ска­жешь, Ибрагимка лесом вёл...

На его лохматом лице вроде бы улыбка получилась, и теперь но­гаец не казался таким страшным, и взор его помягчел.

С тем он и ушёл. А Дорошка с места не двинулся. В голове пута­ница от мыслей, но ни одной дельной. Что случилось? Отчего вдруг такая крутая перемена? В чём ногаец помогать собрался?..

Алёнка, заждавшись, не стерпела, испуганно за куст заглянула.

Ой, Дорошка, я думала басурманище тебе зло какое-нибудь учинил.

Напротив, во, рупь серебром отвалил, а за что, про что, не пой­му. - У Дорошки было мелькнула догадка. - Ты его знаешь?

Впервой вижу, - отмахнулась Алёнка. - Да и здесь-то я всего как три дня.

На том догадка и лопнула. Ну, денёк выдался! Сплошная голо­воломка.

2

Иван Скрылец не собирался в бега пускаться от воеводы Лебе­дянского. Жизнь была сносной, не хуже, чем у Белухина. Когда же начал малевать лико воеводши, тут и вовсе получшело. Одежонку ему справили опрятную - а как же, чай в покои высокие вхож бого- мазец. Не дай бог, конюшней от него запахнет.

И другое привлекательно - в хоромах уют, тепло. Ивашка хитрить стал: засиживался в комнате у воеводши дольше, чем для рисова­ния надобилось. По делу ли, без дела ли чиркает себе на картоночке: чирк да чирк, чирк да чирк. Тело тёплый дух ласкает, конюшенная промозглость, мрачность помаленьку выветриваются - это душе на радость. А уму-разуму своё развлечение весёлое. Как не развесе­лишься, глядя на бабу вельможную. Разоденется, напыжится, будто царица-государыня, и может часами сидеть не шевельнувшись. Всю её от важности распирает, а сама гусыня гусыней. Жиром заплыла, будто кормленная в мешке кагакалка перед зарезом.

Богатые люди как делают: гуську за месяц до забоя в дерюжку са­жают. Дерюжка, сплетённая редко-редко из лыка липового. Кормят птичину до отвала кормом отборным, а гулять не дают - всё время в дерюжке висит. Уж так скоро жир нагуливается, ну, прямо не по дням, а по часам. Случалось, не выдержит лыко, порвётся, птица об пол вдарится и, точно яблочко переспелое, лопнет...

Интересно, если б уронить воеводшу с высоты - лопнет или не лопнет, и до такого в тепле Скрылец додумывался. После мыслей дерзких он забирал картонки, досточки и шёл в свой уголок в ко­нюшне, а то, чего доброго, до греха недалеко. Рассмеёшься ненаро­ком, потом изворачивайся, доказывай, какие мысли рассмешили.

Когда на широкой розовой еловой доске, на которой Иван ма­левать портрет расчался, явственно глаза воеводши обозначились - она возрадовалась дюже. На радостях богомаза жамкой сладкой одарила. Тут-то всё и началось.

Лакомился Иван подарком вкусным, она - мысль-то - тут как тут: о дочушке, о кровиночке родной. Дочка всегда помнилась, но в этот момент думы по-иному сработали. Мол, я-то сижу жамкой тешусь, а дитё, поди, корки хлебной досыта не имеет. Пускай и не у чужих людей содержится, у тётки да дядьки, всё одно - не у мамки с тятькой. И кончилась утеха, пряник в горле комом застревает, гор­ше хлеба полынного кажется. Завернул остаток в тряпицу чистую да в уголок заветный схоронил. С этой поры одно на уме, дочку пови­дать, гостинцем попотчевать.

Барыня и ещё не однажды щедрилась, подарочком разорялась. Весна расцвела, и Скрыльцу совсем невмоготу сделалось. Покрес­тился он на одну из самим же писаных икон и тёмной ночкой на­легке (с собой прихватил малый пучок щетины мягкой) приударил через лесок.

Сперва думал, вот, мол, погляжу дочь, потолкую с ней да и вер­нусь. Испрошу прощения, авось проступок и уладится.

Однако, хватив воздуха лесного, вольного, побыв в Лесовке, на­любовавшись дочерью - уж такой кралей девчушка выбилась, пог­лядеть любо-дорого, - махнул Иван рукой на всё: будь как будет, и не стал возвращаться. Кстати и совет Пелагеиного мужа пришёлся. Тот прознал о новостроящейся крепости на Цне-реке и посоветовал родичам туда податься.

Иван сговорился с дочерью: на месте новом родственниками пока не сказываться, а то вдруг для неё какая неприятность из-за отца причинится.

И могло бы такое случиться. Шли они вроде бы осторожно, од­нако стрельцов не миновали. У тех один вопрос:

Кто такие?

А кто ж они такие? Не скажешь напрямик-то, не признаешься беглым.

Работу ищу, - робко ответствовал Иван. - Говорят, на новой кре­пости руки нужны.

Не только руки, но и головы, - съехидствовал старшой из воин­ских людей. - А вот чем она у тебя занята, дознаться не помешает. Может, смутьян ты какой али вор - лихой разбойник.

Упаси, Бог! - Запротестовал Скрылец. - Мы люди простые, бе­зобидные.

Все вы такие... Девка с тобой?

Пристряла по дороге...

Сдаётся мне, ликом она на тебя сильно шибает. Не дочь ли род­ная?

В другой бы раз Иван от слов подобных расцвёл, возликовал: ка­кому отцу не в радость, коль дитя твои черты унаследовало. Да не в момент слова утешные сказаны.

Я вон какой тощой, мосластый, а дева в цвету - где ж тут сход­ство. - Открещивался богомаз от дочери.

Лады, к начальству тебя сведём, оно пусть и решает. Ну, а ты, дева красная, каких кровей, из ведомых ли краев?

Я тутошняя, из деревни недальней.

И куда ж твоя путь-дорога лежит?

А всё к городу новому.

Значит, тоже руки свои предлагать идёшь?

Нешто запретно? Али криворукая? Авось так подюжу, что и польза от меня будет. И шить, и стряпать, и стирать умею знатно.

Скрылец дивился смелости дочериной. Он мужик и то, кажись, более неё струхнул. Стрелец тоже удивился:

Ишь какая бойкая. Не отправить ли тебя в пытошную избу? Вдруг ты подсыльная от ворога?

В это время мимо по лесной, малоторенной дороге обоз заскри­пел. Лошади, запряжённые в раздвижные ходки парами внатяг, вез­ли мощные дубовые кряжи.

Перестук колёс, фырканье лошадей, глухое поухивание мо­гучих брёвен на ухабах - эти звуки завладели округой. Все иные голоса казались инородными и не к месту. Потому-то, наверное, и заставил вздрогнуть стрельцов и богомаза с дочерью звонкий оклик:

Алёнка!

От обоза отделился приземистый, юркий мордвин и с торопли­востью направился к группе со стрельцами.

Алёнка, здравствуй!

Виряска! - Обрадовалась дочь богомаза и навстречу ему шагнула.

Один из воинских людей дорогу ей преградил.

Погодь. Ты что ж, знаешь его?

А как же! Это Виряска...

Видряпкин сметлив: определил безошибочно - туго приходится Алёнке, подсобление нужно.

Из одной деревни мы! - выпалил без запинки. - Вот хоть у на­шего старшого, дядьки Никифора, спросите.

У Вольнова широко открылись глаза, ничего не сказав, пошагал за подводой. Однако вопрос главного стрельца заставил приостановиться.

Правду говорит мордвин?

Не обманывает малой, истинно сказывает...

Алёнка долго оглядывалась на отца, оставшегося со стрельцами. Больно сердцу было, да что ж поделать-то можно. Слабо утешала надежда на «авось всё уладится».

3

А Скрылец радовался. Слава тебе, Господи, дочка к хорошим лю­дям пристряла, не пропадёт.

Жена Малаша в мыслях привиделась. Взгляд её добрый, с бла­годарностью. Иван давно уж привык к таким видениям. Во всех его действиях по отношению к дочери всегда незримо присутствовала Малаша. Чаще всего её давний-давний полузабытый взгляд. Тот, которым одарила она мужа за два маленьких берёзовых кружочка с портретом дочурки...

Когда случалось мысленное свидание, жизнь казалась светлей, верилось в доброе, удачливое её течение. Вот и теперь страх прошёл, стрельцы уж не стрельцы, а мужики обычные и начальник их, коим так грозно пугали, не вызывал боязни. В голове появилась ясность, можно померекать, что и как говорить при встрече с таинственным большим стрелецким начальством.

Первой пришла мысль - приврать. Назваться каким-нибудь Митрошкой из дальнего селения придуманного. Пускай ищут-све­ряются: времячко-то оно стоять не станет, а коль течёт оно - всё с ним течёт, всё меняется. Глядишь, и уладится дело мирком.

Но недолго благая мысль властвовала. На смену правдивая, более жестокая, нагрянула. Гоже ли ему, богомазу известному, за чужим именем прятаться? И не в том даже суть греха: на строи­тельстве крепости народу уймища, как найдёт его Алёнка, спря­тавшегося за Митрошкой. Да и своё имя вдруг откинуть, потерять совестно. В полоне, в поселении ногайском от имени собствен­ного не отрекался, а тут места родные, кругом люди свои, русичи. Авось, поймут.

С такими мыслями и предстал Ивашка Скрылец, богомаз бег­лый пред очи Ефима Колоды. Ефим нутром почувствовал: в этом тощем, с хилой бородёнкой мужике таится какая-то удача для него, для стрелецкого головы. Только вот какая? Колода не торопился, не гнал события. Ивашку спрашивал мало, всё больше глядел на него пытливо. От этих взглядов Скрылец совершенно терялся, не знал, куда пристроить свои, вдруг подлинневшие руки.

Значит, от Лебедянского воеводы убёг?

От него, истинный бог, от него.

Один?

Один! Один, как перст.

А старшина сказывал, вроде бы ты с девкой шёл.

Пристряла. Чужая. Незнакомая.

Ну-ну...

После «ну-ну» Колода надолго замолкал, пускался в раздумья.

А Скрылец мучился, сомневался. Иногда казалось, что лучше бы назваться Митрошкой и о воеводе не упоминать.

После долгой паузы Ефим начинал распрос сызнова, медлено, тя­гуче. Он боялся напортить себе самому, ибо вера в непременную поль­зу от беглого в нём всё больше крепла. И предчувствие не обмануло...

Дня три такая канитель тянулась. Однова за полдень Скрыльца накормили по-доброму: и щей налили, и каши дали. Осмелев, он попросил квасу, и в том отказа не было. Заканчивая неожиданно сыт­ную трапезу, Ивашка увидал верхоценского молодого барина и, как дитя, возрадовался. Небось барчук душой не покривит, подтвердит правильность ответов на спрос важного начальника стрелецкого.

Белухин спешил как раз к Ефиму с докукой, с претензией. Мол, что ж ты, другом назвался, а поступаешь не по-дружески. К тебе с жалобой на холопа Милованова - ты его приструни, припужни как следует, пусть знает своё место холопское. А получилось что же? Дорошка возвратился на воздусях, будто крылы у него за плечами выросли. То и дело с Устином перешёптывается, то и дело похо­хатывает. Можно подумать - чином его большим пожаловали или кафтаном с богатого плеча одарили.

Злость одолела Белухина. Пусть и плохой советчик она, но мо­лодой барчук без раздумий принял совет её: идти вдругорядь с жа­лобой.

Колода с приближёнными по-прежнему жил в полотняных шатрах. Росли избы-хоромины в остроге и в городе, но воевода отдавал их, ми­нуя Ефима. Заикнулся было о жилье, да строгий отказ получил:

- Стрельцам, с ними и начальству пристало охрану нести, а не прятаться самим за недостроенной стеной крепостной.

Нечего сказать в ответ Колоде, да и смелости нет идти в откры­тую против Боборыкина. Ничего, Ефим стерпит, выждет. Атам вид­но будет. Бог даст, ждать недолго осталось. Знакомый боярин мос­ковский дал знать: в Приказ пришла жалоба на Романа Фёдоровича. Козловские воеводы Биркин и Спешнев доносили о самовольстве стольника, о неподчинении Приказу, о самоличном выборе места для строительства Тамбова.

Ох, как на руку сей донос стрелецкому голове! Найти ещё бы зацепку какую, подсобить, подтолкнуть дельце каверзное, а там завертелось, покатилось бы, что ком мокрого, липкого снега. Чем дальше катишь, тем большим он делается... Глядишь, и приблизится креслице воеводское - заветная мечта Ефима Спиридоныча.

Пробовал Колода «подогнать к своему делу» беглого, однако ни­чего не получалось. Никак не подходил он, не привязывался. Вид­но, придётся возвращать Ивашку в Лебедянь. А это не радовало, ибо знал стрелецкий голова, вознаграждения не последует. Тамошний воевода личность давно известная - ещё и наорёт, обвинит в долгой волоките.

За такими невесёлыми размышлениями и застал его Белухин. Налетел с обидой резвенько, что называется, с ветерком, с пылью. Ефим мысленно поудивлялся: «Ишь, как проняло этого кормлёно­го поросёночка». Вслух сказал слова иные:

Тут что-то не так. Я сулил Милованову, да не награды: о пытош- ной избе разговор шёл.

Выходит, пытошная его так сильно обрадовала?

Тут что-то не так...

В это время за спиной у Ефима неслышно возник Ибрагимка. Наклонился и что-то шепнул на ухо.

Сам просится? - Удивился Колода. - Пусть приведут. Ввели Скрыльца. Беглый уже не казался беглым: с лица почти исчез испуг, он не гнулся угоднически, в глазах вроде бы радость поблёскивает.

Он ещё и полог за собой не успел одёрнуть, а Белухин своему бывшему холопу навстречу подался.

Ивашка, Скрылец!

Я, мой господин!

Ивану показалось, что он никогда, никогда не был так счастлив, так удачлив.

А Колода сник и готов был поставить крест на свои предчув­ствия: обманулся, не вышло выгоды.

Белухин, забыв о том, зачем припожаловал сюда, обрадованно к своему покровителю:

Ефим Спиридоныч, это Ивашка Скрылец, бывший холоп наш, богомаз толковый. - Прервал дыхание. Взгляд у него был вопроси­тельный, мол, разве не видишь, чем дело пахнет.

Ефим всё ещё не видел.

А Роман Фёдорович в поисках малёвщика, расписщика умелого...

Нет, не обмануло предчувствие Колоду! Вот оно, то самое... Бе­лухин ещё что-то лепетал, а стрелецкий голова уже за красный каф­тан взялся. Сведёт беглого к воеводе, пусть расписывает храм новостроящийся, пусть украшает хоромину воеводскую. Коль Ивашка и вправду на руку пригож да ловок, то Колоде благодарность от Боборыкина прибудет. Ефим тем временем даст знать в Лебедянь о бег­лом и ату их - воевод-то. Пущай кусаются. Чем больней схватятся, тем легче Колоде.

4

Коротки, светлы июньские ночи. Розовый свет их вроде бы и не гаснет вовсе, лишь перельётся с запада на восток. Вершины могучих деревьев почти всё время пребывают в розвине. Если смотреть на эти вершины долго-долго, то повержутся они облаками, плывущи­ми в далёком небе.

Здесь, внизу на земле, потрескивает костерок, приглушённо поговаривают мужики. Но вот и они смолкли уважительно, ибо от другого, недальнего костра прилетела песня. Задумчивая, протяж­ная. Всякого тронет она за сердце, всякому просветлит душу.

То не пыль в степи запылилася,

Не ковыль-трава зашаталася:

То гулял-бродил добрый молодец

Во чужой да во сторонушке.

Сторона ль моя, ох, сторонушка,

Чужедальняя, незнакомая...

Не сам к тебе я гулять зашёл,

Не с охотою и без радости.

Заманила сюда неволюшка,

Неволюшка - нужда крайняя...

И родителям не сгадать теперь,

Где кручинится их сын родной.

А зорянушке - деве ласковой,

Веки-вечные куковать одной...

Замолк певец, отлетел его голос в дали неведомые, а в сердце всё ещё живёт песня, будто переселилась в тебя её душа светлая, чуткая, настороженная. Готовая откликнуться на чужую беду, сподвигнуть на помощь ради слабого.

Растрогала песня Дорошку, расстрогала до слёз. Уткнулся он в колени Алёнки и тихонько проливал слёзы. О его плаче только и знала она одна. Ворошит белёсые кудри Дорошки трепетной рукой и самой поплакать хочется. Отчего, почему, не ведомо. И грустно Алёнке, и радостно. Тревожит судьба отца, где он сейчас? Что с ним? Много людей на строительстве, но ни у одного не спросишь о родителе. Помнится уговор - на новом месте родственниками не сказываться...

А радость - это Дорошка! Не чаяла, не гадала, да вот встретила. Пусть не всякий день, пусть украдочкой, но приходит на свидание, и жизнь становится желанной, любой, узнать бы теперь об отце, и ничего уж больше и не надобно...

Дотлевают костры, стихает гомон. Постепенно пустеет возле огня. Сперва пожилые отходят ко сну грядущему, потом молодёжь угоманивается. Наступает короткое время Алёнки с Дорошкой: хо­дят они меж дерев - провожают друг дружку. Расставание нежелан­ное, но неотвратимое. Перед завтрашними трудами Дорошке хоть на часок, да надо смежить веки.

Где-то постукивает колотушкой сторож и, точно вторя ему, по­щёлкивает заливистая птаха.

Алёнка, прислонившись к горячему боку Дорошки, нет-нет и шепнет:

Иди, пора тебе...

Дорошка отмолчится, только прижмёт Алёнку покрепче. И опять ходят молча, будто прислушиваются к лесу, к ночи. Но не слышат они окружающее - они слушают самих себя. Им кажется, что в здешних краях больше нет ни единой живой души, и такое дикое одиночество не нагоняет страх, не гонит мурашки по телу...

Но не так всё было, как хотелось им или казалось. Шагали они осторожно, но с ещё большей осторожностью, поодаль друг от дру­га, крались за ними две тени. И вдруг эти тени столкнулись, пос­лышалась возня. Алёнка с Дорошкой не придали особого значения постороннему шуму. Мало ли кто там возится. Однако их мир нару­шен, точно кто-то прикоснулся холодной липкой рукой к тёплому нежному телу. Расставание-прощание; обоим чуточку грустно, но уже и радостно от будущей встречи.

Воротился, гулёна. - Недовольно пробурчал сквозь сон Устин.

А как же, - хохотнул Дорошка, укладываясь рядом на постель из свежего сена.

Засыпая, хорошо подумал о Силанове, о его заботливости. Пос­тель - его рук дело. Нелегко в теперешнее время выкроить часок- другой да травки порвать, а Устин выкроил. Празднично сделалось в дощатой городушке, где спят приятели. Запахло цветами, разно­травьем...

Снился Дорошке добрый сон: будто идут они с Алёнкой, взяв­шись за руки, по просторному лугу. Травы вокруг высокие, густые, цветов тьма-тьмущая, а бабочек и того больше. Им даже и порхать- то вроде бы негде. Дорошка чувствует лицом прикосновение их мяг­ких, щекотливых крылышек. От этих прикосновений весело Алён- ке, хохочет, обнажив ровные, белые зубы...

Но почему это вдруг смеётся она мужским голосом? Испугался Дорошка и очнулся ото сна. Мордвин, Виряска, научил «быть ма­ленько хитрым».

«Просыпаясь, не сразу открывай глаза: сперва прислушайся, - наставлял Видряпкин. - Потом чуть-чуть, еле заметно, глаза при­открой. Если поступать так будешь всегда, то и всегда умным про­снёшься».

Сегодня как нельзя кстати Виряскины советы. Вовсе не Алёнка баском погыгыкивала - это Устин тешится. Водит по Дорошкиному лицу ковыльной метёлочкой и радуется проделке.

Силанов полулежит, облокотившись на мешок с сеном, заменя­ющим подушку. Дорошка, мгновенно вскочив, дёрнул мешок из- под локтя Устина. Лишившись опоры, Силанов качнулся к стене и звонко бумкнул головой о тесину.

- Ах, ты так! - завопил с притворной угрозцей. - Ну, держись!

Ходуном заходило хлипкое строение. Устин катал Дорошку, буд­то матёрая грузная медведица играла с взрослым неуклюжим мед­вежонком.

Кто бы увидел возню приятелей, мог бы подумать, мол, парняги все дни проводят в праздности и не знают, куда силушку девать...

Глава седьмая

СВЕТЛЫЕ ЛИКИ

1

Ивашка Скрылец сидел перед огромным деревянным щитом и плакал. Плакал и дивился неожиданной горести. Была радость - и нате вам...

Скрылец с первого погляда полюбил Боборыкина, поверил в его доброту, в его широкий ум и готов был служить этому человеку и верой, и правдой. И служба началась немедля. У воеводы давно зародилась мысль - водворить в передний угол своей избы икону Скорбящей Божьей Матери. Из Шацка, с прежнего своего жилья, он свёз образа малые, негромоздкие. Сиротливо ютятся они теперь в просторной хоромине. Домочадцы, особо жена и набожная мать колготой допекли. Мол, колокол черни на потеху купил, а своим близким не порадеешь: иконы спасительной, от всех болестей обе­регающей, особо нужной в здешних диких краях, не сподобишь... И вот удача - богомаз толковый сам в руки дался. Храм общественный ещё только за первые окна поднялся, там иконописец нескоро по­надобится. Без боязни божьей кары в самый раз Скрыльцу поста­раться для воеводских нужд.

Ивашка рад-радёшенек. Доски дубовые подбирал со тщанием. Перво-наперво, чтоб сучков не было. Уж эти сучки-сучочки...

Давным-давно, в дни юности, в ту пору как раз верхоценский монастырь образовался, хозяин - Григорий Белухин - заполучил выгодный заказ от новородившегося заведения на изготовление икон. Иван теперь и не помнит, по какому случаю, по причине ка­кой взялся малевать истово, с торопливостью, с горячностью. Оно и вышло - поперёк дышло.

Скоро заказ был исполнен. Увезли монахи в обитель лики божьи, а на другой день по утру едва ли не с воплем примчался к Белухи- ну игумен. Кулаком машет, не говорит, рыкает. Но о чём, про что - понять трудно, ибо из игумена не речь цельная, связная истекает, а будто птахи» испуганные, отдельные слова выпархивают. «Глаз... Богохульство... В Соловки затурю...» Догадались, разжали кулак, в нём действительно глаз обнаружился - око Божьей Матери. Всё и понялось, всё и выяснилось: пока везли иконы на телеге, от тряски на ухабах и выпал он, глаз-то. Угораздило же Ивашку нарисовать его тютелька в тютельку на сучке.

Хозяину, Григорию Белухину, сучочек стоил трёх пудов мёда, пуда воска да окорока фунтов в пятьдесят - всё это было пожертво­вано верхоценскому монастырю. Скрылец, известное дело, получил своё, отпустили ему двадцать батогов. До экзекуции парень он был крепкий, хорошо сложенный. После же - подсыхать начал да всё покашливал. Видно, экзекутор попался добросовестный, раздавал «добро» своё без утайки, без экономии...

Так что сучочек тот не только запомнился на всю жизнь, но точ­но врос в живое тело художника...

Доски подобрались знатные. Соединил их Иван двумя планками врезными и вдобавок на шканты медные посадил. Щит-иконница прочностью дубовому кряжу не удаст, хоть с колокольни кидай- не разобьётся. Радовался Иван. Начал лицевую сторону иконницы «личить» - блеск наводить. Для целей таких у него камешек есть славный. Когда из полона ногайского возвертался, прихватил по дороге. Уж до чего вещь оказалась нужная! Ни одним рубанком, ни каким фуганком доску так не обработаешь. Скоблил камушком долгонько, пристрастно. Глазу трудно различить места соединения дубовых плах. Пело на душе у Скрыльца! Ради пущей гладкости, после камня потёр шит грубым собачьим мехом да потом пушком куньим - кончиком от хвоста - погладил. И рука задрожала, кис­ти запросила. Но Ивашка сдержал себя, не заторопился. Какое-то время ещё порадовался на творение рук своих. Мысленно он видел икону готовой, он уже знал душу, мысли Божьей Матери.

Начал писать по-своему, по-обычному - первыми глаза зароди­лись... Вот тут и приключилась беда-то. Отпрянул Скрылец от до­ски, чтоб полюбоваться написанным... сердце так и упало. Глядели с доски Алёнкины глаза... Можно ли такое в жисть пускать? Да никак нельзя. Икону многие увидят, и пойдёт-поползёт: а кто такая, да от­чего, почему....

Соскоблил краску Скрылец и по новой работу начал. На картиночку, что стольник дал для образца, почаще взглядывал. Только напрасно всё - опять с иконницы взор дочерин. Сел Иван, богомаз несчастный, и заплакал.

2

Васька Белухин, начальник надземный, явился к штольне с большим опозданием и в злости. Вид барчук имел сильно помятый, а под правым глазом красовался фингал дюже заметный.

Дорошка с Устином успели и на сене побарахтаться, и каши по­есть, и дубовых швырков, наверное, с дюжину располовинили и те­перь сидели, потные тела проветривали.

Опять прохлождаются, - буркнул Белухин и долгим взглядом посмотрел на Милованова.

У Дорошки холодно в груди сделалось: вспомнились слова стре­лецкого головы о пытошной избе... Тем временем Васька свой под­синённый взор перевёл на Силанова. И, неизвестно к кому обраща­ясь, выговорил начальственным тоном:

Шляетесь по всей ночи неизвестно где, для работы сил не ос­таётся. Вот доложу кому надо...

Этот «камешек» Дорошка принял в свой огород и попробовал отгородиться.

Что ж теперь и шагу в сторону не ступи?

Сказано было вести себя тайно. Наказ воеводы не блюдёте.

Односельчан я ходил проведать.

Знаем, каковы односельчане завелись на стороне,

Наказ воеводский всех касаем, - вставил Устин, намекая на от­лучку подглядчика.

Выходит, и ты вчера к односельчанам ходил в гости? - В голосе Белухина прибавилось злости.

Я не отлучался. Бухан скажет, вместе ужинали и спать легли в одночасье.

И спрошу, - голос смягчился, ибо подозрение в причастности Устина к приключению в ночном лесу не подтверждалось. На вся­кий случай Белухин ещё раз оглядел Силанова и ещё больше убе­дился в собственной ошибке. Нападавший, пожалуй, был меньше ростом и руки...

Белухин потёр шею, будто стирал следы от холодноватых, цеп­ких пальцев, стиснувших намедни горло. Если б схватили вот эти лапищи, из их объятий живым не выбраться...

Работайте усерднее, - кинул наставительно, уходя прочь. Мож­но подумать, будто навестило высокое лицо и теперь надо очень ра­доваться такому снисхождению.

Не ты угостил баринка? - Спросил Устин Дорошку, когда бар­чук скрылся за деревьями.

Не-е. Мыс ним и не встречались вовсе. - Скоро отнекнулся Милованов.

Ему и невдомек вспомнить ночную возню в тёмном лесу, когда провожались с Алёнкой.

Белухин не сразу заприметил ночные похождения Миловано- ва, а заприметив, заинтересовался. Подумалось о смуте, о тайных сговорах черни. Хорошо бы выследить да донести Ефиму Колоде, чем ещё больше расположить к себе стрелецкого голову. Тем бы и отцу угодил. Он тоже льнёт к Колоде, да тот не больно-то раскры­вает объятья. И всё из-за хороших отношений Григория с воеводой, с Романом Фёдоровичем Боборыкиным. Нелегко угождать двум бо­гам одновременно. Потому и «прилепил» Белухин-старший к Ефи­му сынка. На всякий случай. Воевода, конечно, хорошо, только кто знает, что завтра стрясётся, пути господни неисповедимы...

Только зря тешил себя надеждой Васька. Углядел он Дорошку на свиданке с девахой какой-то. В потёмках-то и не признал ту самую, которая запала в душу с прошлогодней ярмарки. Огорчился, зря ве­чер убил. Ну, допустим, пожалуется он на Милованова за его само­вольные отлучки, кроме острастки ничего ему за то не полагается. Вот если б смута, дела тайные... Однако отстать Белухин уже не мог и вдругорядь увязался за Дорошкой.

Чувствуя, что тот не подозревает о слежке, действовал смело, не заботясь об осторожности. Свет костра подсветил лицо Алёнки, Белухин так и присел. Вона-а к кому бегает голь перекатная. И то ли зависть, а может, некая ревность обуяла молодым барином. Он впервые пожалел о том, что Милованов не их собственность, не из барской деревни, а из казённой, из царской вотчины. Будь иначе, тогда бы известно как поступить: мой холоп, что хочу, то с ним и ворочу. Узнать бы теперь, девка из чьих будет. Да легко ли сие про­ведать. Народу собрано тьма. Нынче всякий в здешнем прикрепост- ном краю норовит быть вольным, ничейным.

Приглушённый смех Алёнки заставлял Белухина вздрагивать, в нём всё больше копилась злоба, ненависть к Дорошке. Только к нему одному, к девке - чувства иные. Девка ладная: рослая, строй­ная, с косой толстой и длинной. Взгляд её, с робостью и лукавин­кой, загадочен, так и притягивает к себе. Именно этот взгляд и остался памятью о прошлогодней ярмарке. Васька бранился тогда на отца, мол, не жался с деньгами, покупал бы икру и с горчинкой, ишь, невидаль, потеря великая, рупь зря прокинуть. Малому каза­лось, купи они тогда у рыжебородого икры, и что-то повернулось по-иному. Каким манером - к лучшему или к худшему - не угадать, но потекло действо другое. Это другое, неслучившееся, и вызывало досаду. Хотелось, уж если не вернуть прошлогоднее, то хотя бы по­лучить взамен достойное, успокаивающее.

Наверное, последнее и заставляло с упорством, с настырностью продолжать слежку. Сколько раз одолевал соблазн запустить уве­систым полешком в спину Милованова, да останавливала боязнь промахнуться. Не дай боже угодить в стан девушки. Но мысль, раз проклюнувшись в голове, всё больше приживалась, сверлила мозг. Васька запасся приличной дубиной, с плотным уродливым нарос­том на конце. С мышиной тихостью стал приближаться к парочке. И когда, казалось, до цели осталось рукой подать, на горле Белухи­на, точно клещи железные, сцепились холодные пальцы.

Спасло не сила, не храбрость, а отчаяние. Он не помнит, как вырвался, как отмахал добрых версты две до крутого берега Цны, до места ночлега. Отдышавшись и придя в себя, он почти уверовал в то, что напал на него Силанов. Такая силища откуда ещё возь­мётся...

Утро развеяло подозрения, однако неизвестность заронила в душу страх, и из охотника Белухин превратился в дичь.

3

Роману Фёдоровичу сон привиделся. Будто на лугу он простор­ном траву косит. Травы знатные вымахали, душистые, сочные. Ко­сить их любо-дорого: не работа, потеха! Оно так и было: косточки в плечах похрустывали, мускулы поигрывали - тешился воевода. Да, и во сне он воеводой себя чувствовал. Неожиданно голос средь лу­говой тишины раздался:

Поспешай, поспешай, Ромаша. Не сгуби дело государево, по­радей ради пользы.

Оглянулся Боборыкин, а сзади тесть посошком ряды скошенной травы ворошит. Посошок у него тот самый, с которым перед смер­тью подружился.

Роман Фёдорович не испугался покойника, но слово сказать не мог, язык не слушался. А мысль была: хотелось возразить тестю, мол, какое же это государево дело траву валить? Это скорее, прости Господи, дело коровье. Но так и не сказались слова, так и остались в мыслях. Да будто понял их тесть: глаза лукаво пощурил, пальцем погрозил.

Знаем мы твои дела коровьи. Поспешай, Ромаша, успеть бы тебе к холодам. А то как бы другие косцы не перехватили укос, не свезли на сторону.

С теми словами и исчез тестюшка. С воеводы дрёма слетела, вро­де после ушата воды ледяной.

Не дюже-то суеверен Роман Фёдорович, только над сновидением задумался. Сел в постели, склонил головушку буйную, многодум­ную. За слюдяными окнами брезжил рассвет. Нечаянно брошенный взгляд на светящиеся проёмы породил улыбку. Вспомнилась уви­денная намедни сценка. Возле окна сгрудилась оравища бородатых мужиков. Они спорили и, видно, давно уж, ибо горячились, шуме­ли не в меру. Особо выделялся один, высокий, тощий, что жердина сухостойная. Голова у него с боков чуть сплюснутая, удлинённая, рот большой. Когда говорил он, нижняя челюсть резко и сильно опускалась, отчего казалось, будто лицо его раздваивается: делится пополам на части - верхнюю и нижнюю.

Говори ты мне дюжину раз и дюжину дюжин раз повторяй, всё одно, не поверю, что это добро из земли вырастает, - «жердина» нер­вно чиркнул ногтем по слюдяному глазку.

Я сам не видел, врать не стану, - отвечал его противник, - но люди из Московии сказывали...

Сказать можно всяко, язык-то он без костей - мелет с неделю, отдохнет да по новой молоть начнёт.

Тогда объясни, что ж за диковина в окне? Что за премудрость такая? Растолкуй.

А никакая и не диковина - несколько слоёв пузыря слеплено смолкой сосновой да каменьями мягкими натерто. Вот вся и хит­рость...

Эко, сказанул! Пузыри слеплены. Да попробуй-ка склей пу­зырь: он тебе и сморщится, и потрескается. И опять же через один слой туманно видится, а через несколько-то и совсем тень. А это, погляди, толсто, но светло.

Смолка-то, она осветляет. Не зря ж её девки жуют для очистки зубов.

Компания разделилась надвое. Страсти накалялись. Пришлось воеводе выйти из-за угла, откуда он с интересом и улыбкой внимал перепалке. Мужики степенно притихли, сробели. А как же, ишь шу- мину какую затеяли и не абы где, а возле воеводиной избы. Небось, греха немало, потревожили стольника, думы большие прервали.

Чтоб не мучить мужиков молчанием, Боборыкин без подходов, сразу же за их «больной» вопрос:

И всё-таки, мужики, это слюда и берут её из земли. Вернее, до­бывают в горах.

А-а-а, в горах... Дело ведомое. - Сразу согласился сухой, и пос­мотрел на противников своих с победным видом.

А горы-то что такое?

Страна заморская, Эльдорадо. - Не задумываясь, ответил Жер­дина. - Мне еще дедко рассказывал об ней, там всё есть, даже птичье молоко.

Да ну!

Вот тебе и ну.

Тады, само собой, если уж птичье молоко!

Ошибаетесь. - Боборыкин, дабы не обидеть собеседников, со­гнал улыбку с лица. - Горы - не страна заморская, а земля и каменья, возвысившиеся до небес.

Мужики, как по команде, задрали носы кверху, разглядывали небо, пытаясь представить в той бесконечной голубой дали вознёс­шуюся твердь земную. Возможно ль эдакое вообразить? Да и разве допустит всесильный Боже каменья к себе в соседство?

Опустили мужики взоры к земле грешной. Всяк её зрил и лесом покрытую, и ковылём да травами заросшую, но нигде она не рва­лась в заоблачную высь. Стелилась привольно и ровнёшенько.

Кто ухмыльнулся потаясь, иные умно смолчали. Не поспоришь, чай воевода. У него, вон, летний кафтан и тот собольком подбит...

Роман Фёдорович, сидя в постели и вспоминая тот случай, по­ёжился: не от свежести, не от зябкости, а от темноватой мужицкой хитрецы. Ведь не поверили они тогда в слова воеводские. Он это почувствовал - загорячился, стал доказывать. Мужики согласно ки­вали головами, поддакивали изредка, но разошлись при своём мне­нии: с непреклонной верой в страну заморскую Эльдорадо.

Эх, темнота-матушка. На иного посмотришь - и красив, и умён, одним словом, мудрец, но услышит этот мудрец гром из тучки, бух­нется на колени и ну поклоны отбивать. Отмаливается перед Ильёй- пророком, как бы грозный святой не зацепил своей колесницей...

Случится удача - благодарит Господа-Бога, навалится горе-зло­счастье - самого себя клянёт. Порой жалость одолевает, когда ви­дишь темноту, забитость.

А какие мастера есть! Бесценные, непревзойдённые. С одним топором в руках такие чудеса творят, залюбуешься! И за примером далеко ходить не надо. Взять хотя бы Московские ворота в город­ской стене. Никто не приказывал, даже не просил об этом масте­ра - всего-то требовалось попрочнее строить. А он что вытворил? Красоту неописуемую! Ворота в кружево одел, в такие затейливые, такие узорчатые, глаз не отведёшь, досыта не налюбуешься. Сам-то мастер мужичонка невидный, хроменький - на правую ногу припа­дает. Воевода к нему с благодарностью, со спасибом, он же мнётся, краснеет, будто девка стеснительная.

Да мы чаво, мы ничаво...

И почти каждый вот так: «мы ничаво». Воевода уже не вздраги­вал, сидел на постели распрямлённо, гордо.

-Да с таким народом! - Сказал тихим голосом в пустоту. Стольник готов был немедля взяться за топор и вместе со всеми творить кра­соту. Но темень рассеивалась медленно, поднимать строительный люд раньше времени сам строго-настрого запретил. Снова вспом­нилось сновидение, тесть с его заботой, поспешностью. И будто нашло прозрение: вот о каком сенокосе поторапливал покойный отец жены - о строительстве крепости пёкся. И виднее-видного стал другой «косец», способный погубить «укос». Ногайское племя пар­шивое, зипунники визгливые. Пока не было беспокойства с ними, молчат дозорные, не шлют тревожных вестей. А время опустоши­тельных набегов неумолимо приближается.

Ногайцы, азовцы, крымчане набеги свои чаще всего к осени подгадывают. И не без умысла: к той поре местный люд запасы на зиму сделает, урожай соберёт, скот за лето-летенское жиры нагуля­ет. Осенью пожива куда как богаче.

Закручинился воевода. Мысленно обозрел строительную пло­щадку - детище своё.

Работа споро идёт, давно обозначились контуры. Порадовался стольник своей предусмотрительности. Стрелецкий голова и мно­гие другие «сильные мужи» советовали первым делом городить стены крепостные об речные берега - по Студенцу да по Цне, чтоб потом не возить сюда лес через весь город да острог. Воевода отсто­ял свою линию: речки с их крутыми берегами уже преграда для во­рогов, вперворядь следует возводить защиту на ровном, открытом месте.

Поднялись стены городская да острожная, грозно возвышаются крепостные башни. Намедни втащили пушки на одну, у козловских ворот. Нынче же сгадывали оснащать южную въезжую башню.

Скоро освободится маленько люд от плотницких забот, примет­ся ров копать. Встанет, укрепится город. Всё больше строений бе­леет новыми стенами. Богато поднялась съезжая изба. Да и как же иначе. Возводилась она для гостей дорогих - им судить по виду её о хозяевах крепости: о щедрости или, наоборот, о скупости да скаред­ности.

Сам воевода чинил догляд за строительством, хотя нужды в том, может, и не было. Мастеровые самолично горели желанием не уда­рить в грязь лицом. По углам наверху сгородили аккуратные башен­ки и кровлю сделали не соломенную и даже не щеповую, а тесовую. Помучились, попотели - распустили полугоравековые дубы на до­ски тонкие, протомили, провялили в тени и зазвенели они, будто костяные. Все сто годов крыша прослужит. Брёвна снаружи круглы­ми оставили, внутри стесали ровненько. В большой трапезной зале одну боковую стенку петухами резными деревянными да меднооко- ванными украсили, другая боковая - небом голубым высвечивает, и окна в ней, пузырём затянутые, будто облака белесые плывут. Самая большая стена, об которую лавки поставлены да столы с дубовы­ми столешницами, пока пустующая. На ней хотелось видеть что- то необыкновенное, важному моменту подобающее. Советы были разные: и лес могучий изобразить, и живность какую иную, кроме петухов, и стол, богатый яствами - но всё не то...

Роман Фёдорович отвлёкся от дум, посмотрел на окно. По слюде медленно катилась капелька, напотевшая за ночь. В какой-то мо­мент она сверкнула изумрудом. То ли свет утренний, ещё неокреп­ший, мудрено в ней переломился, то ли вспыхнул и отразился луч далёкого, невидимого за лесом солнца. Вот бы такое чудо поселить на стене! И чтоб сияние исходило не в краткое мгновение - было постоянным. Чтоб каждый, глянув на стену, зажигался радостью.

Стольник вспоминал случаи из своей жизни, те моменты, когда увиденное приносило душе облегчение, радость. Он очень любил лошадей, коров и вообще - всю домашнюю живность и особенно молодняк в первые часы, дни после появления на свет, когда шло вживание, освоение мира. Это завораживало, заставляло вроде бы сопереживать, вернее, сопознавать. В этом была утеха... А ещё он любил поле. Но работать на нём, растить хлеб приходилось только в ранней юности. Потом ото всего оторвала, будто дитя малое от материнской груди, отняла царская служба. О поле осталось волни­тельное ощущение ласки, такой, как от материнской руки. Иногда он снится самому себе молодым, ходит босыми ногами по свежим весенним зеленям. Вот уж где глазу привольно, голосу певуче, слуху приятно! И совсем нелишний вечно грустный вопрос чибиса «чьи вы, чьи вы, чьи вы».

Действительно, чей же ты? С каким намерением в здешних мес­тах: добро ли посеешь, злом ли омрачишь?

И начала складываться, проявляться картина.

Перед лесом дальним - поле зеленей зелёное-зелёное, на нём, на поле-то, жеребёночек беленький, лёгкий, точно птица, парящий. Пусть тут маленько не по правде, ведь белые лошади не белыми же­ребятками рождаются, потом уж, подрастая, обретают окраску. И в дополнение ко всему, конечно же, он, пахарь, оратаюшка - вечный земли держатель.

Тут нужен не абы какой мужичонка - здесь место богатырю! Именно такой и всплыл в памяти. Устин Силанов - вот с кого паха­ря писать надобно.

Очень кстати тайный ход к вертикали, к колодцу довели. Надо менять артель: так легче сохранить секрет подземного пути. Штоль­ню делали одни - они будут знать только выход у реки, а колодец выкопают другие и узнают лишь вход городской.

Вроде бы тень легла на светлое лико воеводы. Омрачило душу воспоминание о слабости малой, об уступке перед домочадцами. Не время сейчас о собственных нуждах печься: нынче для крепости - для города - живота не жалеть.

Обождет икона Скорбящей Божьей Матери, в самый раз богома­зу, Ивашке Скрыльцу, в съезжей избе потрудиться.

4

Никифор Вольнов первым увидел ораву мужиков, переходящих бродом речку Челновую. Тревожным, недобрым повеяло от надви­гающейся толпы. Никифор успел кликнуть своих возчиков. Те упре­дили лесорубов и правильно сделали. Непрошенные гостёчки вмес­то лёгких шестиков для ощупывания дна при переходе речки вброд держали в руках увесистые дубинки. С криком: «Вы зачем наш лес воруете?» - накинулись они на растерявшихся людей работных, что приехали от новостроящейся крепости Тамбов.

Никифор, воздев руки к небу, пытался остановить неожиданную рать.

- Мужики, погодьте, давайте поговорим.

Но гдетам... Над Вольновым зависла дубина, и если б не Виряска Видряпкин, лежать бы Вольнову ниц. Виряска вострозубой лиси­цей нырнул в ноги владельцу дубины и впился в мякоть повыше ко­лена. Он ещё успел услышать вопль, но уже в следующее мгновение потерял сознание. Удар, уготованный Никифору, пусть несколько уже ослабленный, пришёлся Видряпкину.

На поляне разгорелось настоящее побоище. Нападавших было больше, и они знали, зачем пришли; оборонявшиеся находились в растерянности, не всякий успел сообразить, что и к чему. Кровь то­варищей, стоны, вопли заставили собраться с мыслями. Да медлен­но. Не поспеши вальщики леса на выручку, туговато пришлось бы тамбовским мужикам.

Дубина, ежели сделана с умом, - оружие грозное, но до топора на длинном черенке ей далеко. Лесорубы - парни крепкие, ловкие, руки у них жилистые, цепкие. Коль далось топорище в ладонь, то будто вросло, соединилось с кожей намертво и выбить топор из та­кой хватки можно только по частям. Но топорища тесаны из моло­дых дубков - гнутся да не ломятся.

Рассыпались, порассеялись храбрецы-удальцы, из-за речки на­грянувшие. Многие по воде захлюпали туда, откуда ноги принесли.

Воспрянули приезжие, норовят пораненных да отставших в по­лон имать. Насобирали таковых с дюжину. На том берегу очухались: угрозы кричат, людей собрать побольше обещаются. Всё может статься. Не стали тамбовцы судьбу испытывать. Примостили на ходках пленников, сами кое-как на прилепочках угнездились - и ходу к крепости.

Загудело, заволновалось людское месиво на строительстве, так и поползло из конца в конец: «Шу-шу-шу, шу-шу-шу. Наших бьют. Человек полтораста изувечили. Гляди, полчища сюда нагрянут, пожгут всё, поразграбят, поразорят...»

Работа через пень-колоду потекла, разговоров всё больше, тре­воги неопределённой.

Боборыкин обстановку оценил скоро и трезво. Ефима Колоду вздрючил, тот стрельцов во «фрунт» да вместе с лесодоставщиками на Челновую отправил с наказом твёрдым, чтоб дубы нынче к вече­ру обозом были доставлены.

Пленников попридержать решили, пусть покамест поработают заместо выбывших от ранений.

Колода зубами скрипел. Попадись ему под руку воеводы козлов- ские, ужо всыпал бы обоим по первое число. И на воеводство ихнее не посмотрел. Всё испортили неучи. Разве так действовать надобно, ить напролом попёрли. Себе вред: наделали, по-топорному срабо­тали. Указ царский о дележе земель между Тамбовом и Козловом нарушили. В Указе том ясно и бесповоротно сказано: «...а гранью разделительной быть речке Челновой. Об одну сторону от неё - вла­дения крепости Тамбов, по другую ж - земли и леса козловские».

Выходит, зря растолковывал Колода с тайным посыльным, как дело обставить следует. Надо бы по-доброму заманить на свою сто­рону с десяток рубшиков. Расхвалить дубы тамошние, пусть бы сру­били да на тамбовскую сторону переправили, тогда бы и начинать свару...

Такую задумку испортили дуболомы. Теперь Боборыкин с жало­бой в Разбойный приказ обратится, а могла бы жалоба лечь на него самого.

5

Виряска лежал в шалаше ни жив ни мертв. Когда приходило созна­ние, он видел перед собой заплаканное лицо Алёнки - тогда он чувство­вал себя живым. Такие моменты были недолгими. Вскоре он начинал проваливаться и заговаривал со своими богами. Он видел их воочию, богов-то, хотя видеть их простым смертным на дадено. Они почему-то были на одно лицо, сильно похожие на дядьку Никифора Вольнова. Виряска не удивлялся этому - значит так и должно быть. Если Вед- ате просил испить воды с настоем целебным, Видряпкин не заставлял просить бога дважды. Слушался он и Мастор-ате, бога земли, то и дело преподносившего дары свои, дары земли-матушки. То кашки из гречи, то репы пареной, да свежим сливочным маслом сдобренной...

Кроме своих богов, частенько виделся ешё кто-то. Вроде бы ли­цом знакомый, но сколько Виряска ни пытался, ни напрягался, вспомнить не мог. Успокоила догадка: наверное, это приходит к нему русский бог...

Выжил мордвин, за силу взялся. Больше всех этому старший воз­чик радовался.

Ну, Виряска, человек ты славный! Случись помереть тебе - и моя жисть не в жисть.

Виряска внимательно приглядывался к дядьке и улыбался, чем немало удивил его.

Ты не веришь моим словам? - Так Вольнов растолковал неожи­данное внимание к собственной персоне.

Верю, - согласился мордвин.

А-а-а. - Неопределённо протянул Никифор.

В это время в шалаш просунулся Дорошка. Тут уж Видряпкин и вовсе рассмеялся.

Во даёт! - опешил Милованов. - От дубины не преставился, ви­дать, со смеху помрёт. Чё ты?

Да мне боги вержились, мордовские и ваш, русский, тоже. Наши - на дядьку Никифора похожи, а русский на тебя, Дорошка.

Бона! - Вольнов разулыбался. - А я, думаю, чево это он меня-то мастарем назовёт, то ведой окрестит.

Дорошка подсел поближе к дядьке, толкнул легонько локтем в бок.

Дядька Никифор, мы с тобой боги. - Дурашливо задрал нос вверх. - Пускай теперь все нам молятся...

Всем троим сделалось весело.

Глава восьмая

ТЕНИ

1

Двадцать восьмого августа предутреннюю свежесть и тишь про­резал отчаянный вопль. И почти сразу же ударили в колокол.

Будто растревоженный пчелиный рой загудел люд. Заспанные, с измятыми лицами, с нечёсанными волосами опасливо вымётыва­лись из шалашей люди временные, кто после строительства отбудет в места свои кровные. Им что, похватали нехитрые пожитки да и были таковы.

Люди осёдлые, коренные жители новостроящейся крепости, в большинстве своём обзавелись скарбом весомым. Его не кинешь за плечи, не уволокёшь с собой. А есть немало таких, кто жильё себе какое-никакое сгондобил. Пушкари те и вовсе за Студенцом избы понастроили, пушкарскую слободу образовали. Этот люд - особого сорта, не чета временщикам. И они тоже поспешили на тревожный зов, но их выход был основательным, с пользой и для дела общего, и для дома своего. За то короткое время сборов ус­пели домочадцам наказ оставить и топор или секиру с собой при­хватить.

Случись нападение разбойное, тут бы и ясно стало, кто и чего стоит. От людей шалашных одни беспорядки: шум да помеха. Люди служилые, жильцы тамбовские сразу в дело годятся. Только укажи им в каком месте ворога истреблять, они и начнут.

Дорошка с Виряской - жители шалашные, бежали в толпе, не размышляя, лишь с тревогой в душе. Однако пригляделся Милова- нов и увидел - не все-то бежали, не все-то кутерьмой валили. И за­висть взяла к людям степенным, вооружённым, и мелькнула робкая мысль: «А не остаться ли служить в крепости?..»

Сделаться-таки вот чинным, без боязни в душе - соблазн велик... Не успел Дорошка свою думу додумать, ткнулся в спину застыв­шую. Прибыли. Ералаш кругом, пылища над сборищем выше стены острожной, светлеющее небо застит. Говорят многие, да что к чему, не разобрать толком. Далеко впереди на месте возвышенном, подле церкви достраивающейся, в свете факела дегтярного воевода про­мелькнул. Властно рукой повёл и сказал что-то. Нескоро слова его до задних рядов доползут.

Напирает толпа. Опоздавшие вперёд ломятся, а от центра, на­оборот, в расходную пошли. Мешанина, толкотня, брань. Того и гляди друг другу в бороды вцепятся.

Кое-как, кое-как распознали причину тревоги. Жутью повеяло.

Лес валили, стены крепостные вздымали, хоромы возводили, ров копать начали, для разводного моста сваи первые забили - всё чин чином. Сквозь труды великие да мозоли кровавые радовались творению рук своих. И вдруг такое!..

Стрелецкий старшина с двумя стрельцами, своим обычным предутренним порядком проверял посты. Малый начальник ве­дал, где самый важный пост, ответственный, - у погреба с зельем (с порохом), да у пушечного амбара. Но обход начинал с другого конца. Ефим Колода строго-настрого приказал местонахождение погреба держать в большой тайне и ничем не выдавать. Погреб с лавкой купецкой совместили: морщинистый старикашка торговал в ней пчелиной продукцией. У всех лавок по ночам стрельцов сто­рожевых ставили, дабы разбой и воровство не чинилось. Так что пост был с виду обычным. О настоящей его значимости знали не­многие.

Отчаянный вопль застал старшину со стрельцами у избы воевод­ской. Вскрик недальний указал безошибочно место своё.

Страшную картину увидел старшина: у медовой лавки в луже крови двое зарезанных стрельцов. Зарезанных зверски, по-бараньи. Жуткое видение на какое-то время парализовало малого начальни­ка стрелецкого. Из оцепенения вывел сполошный голос колоколь­ный. Значит, кто-то раньше на месте убийства побывал. Поспешили стрельцы к колоколу, да увидели только две тени отдалённые.

Преследовать возможности не стало - со всех сторон люд встре­воженный стекался.

2

- Дело сие разбойное, сотворено при вашем попустительстве. Не проявили вы радения должного. Потечёт теперь время тревожное, для простолюдин боязное. Поползут толки смутные. Труды же наши для пользы царя и отечества всяко запинаться станут...

Ефим Колода бледен лицом, тонкие губы плотно сжаты, веки полуприкрыты, от чего глаза его сделались похожими на инород- ские. Обидно Колоде выслушивать бранную речь воеводскую, да что поделаешь. Многонько истины в словах Боборыкина.

Нам, не мешкая, надлежит для успокоения людей работных, для водворения безбоязненности в округе крепко пораскинуть умишком. Надобно средство верное, надёжное.

Ефим, до селе боявшийся рот открыть, набрался смелости с предложением выступить:

Может, сотворить день бездельный, с веселием, с играми, с прибаутками?..

Роман Фёдорович уставился на стрелецкого голову долгим взгля­дом. Трудно понять этот взгляд: то ли одобрение в нём, то ли по­рицание или насмешка. У Колоды уж было мурашки ознобные по спине высыпать начали.

Быть по-твоему, - наконец-то решился воевода. - Но уяснить долж­но, не случилось бы какой каверзы именно в тот увеселительный день.

В том моя забота.

Это непременно.

После ухода Ефима, Боборыкин тяжело опустился на скамью. Вспомнил время, когда он, сидя воеводою в Шацке, сетовал на трудности, на заботы многие. Теперь те дни видятся благом, днями отдохновения.

Не так всё виделось, не о том мечталось-мыслилось. Когда госу­дарь повелел идти в Дикое поле, да крепость скоро там восставить - принял наказ сей за честь великую. Сразу же подумал о городе шум­ном, о горожанах, об «опчестве», пекущемся о нуждах града своего. Однако, почти с первых дней зарождения крепости, натолкнулся Боборыкин на ленность людей влиятельных, на корыстолюбие без­мерное. Помещики здешние, годами не знавшие власти над собой, заносчивы и в большинстве своём для дел государственных беспо­лезны. Да и те, которые служить берутся, норовят всю службу на собственную пользу обратить.

Рушились надежды, таяли мечты. Уже знает воевода: не будет об­щества радости, сопонимания. Идут и селятся в посаде люди про­тивные друг другу.

К месту пришёлся подьячий Семён Просфирьин, человек с гра­мотёшкой знакомый, с бумагами всякими обращается без боязни. Роман Фёдорович сам селил его в избу новую. Сам же и о чаде дав­него знакомца, помещика Григория Белухина, заботился. В этих заботах радость находил. В мыслях рассуждал, мол, собираю едино­мышленников, основу, цвет города поднимающегося. А на днях из канцелярии государевой воротилась к нему, к воеводе, челобитная священника Верхоценского монастыря Прокофия Корнишилова. Разбирательство предстоит поклёпное, и как бы оно ни заверши­лось, уже теперь понятно - не единомышленников пригрел он под своим крылом, но врагов-супротивников.

И не только эта жалоба дожидается внимания воеводского. Есть и более сложная, заковыристая. Не знаешь, как, с какого краю под­ступиться к ней.

Еще в Шацке препоручили, свалили Боборыкину «на руки». Че­лобитная «сходная», вселюдская, от бобылей да майданников, что поселились недалече от села Кузьмина-Гать. Люди сирые, бедные, забитые, безземельные. Длившие жизнь свою батрачеством, зара­ботком случайным. И вот, прямо по истине: где тонко, там и рвёт­ся - большинство из этих поселян в прошлогоднюю весну угодили в полон к воровским людишкам крымского хана. У царя москов­ского с крымчанами договор учинён: набеги не чинить, разору зем­ли окраинные не подвергать, поселенцев тех мест в полон не имать. Однако хан крымский хитёр и коварен. Сам пошлёт своих разбой­ников и, коль поймают их с поличным, оправдывается, мол, что по­делаешь, народец тёмный, о договоре понятия не имеет.

Разор да сожжённое не воротишь, а вот пленных возвращали. С неохотою, со всякими увёртками отдавали назад.

Кузьминогатьские мужички за себя постоять всегда умели и прошлогодний набег отразили успешно. Двух крымчан узкоглазых полонили. Откатываясь, разбойники хановы наткнулись на бедное поселение и отвели душу за неудачный набег на село богатое: пусти­ли петуха по хилым избёнкам; всё живое, что в лесу не попряталось, с собой увели. Вскоре, через хопёрского атамана нарушителям до­говора предъявили счёт. Изворачиваться резону не было. Пленные зипунники - улика неопровержимая. И всё-таки началась тянучка, переговоры-раздоры. В конце концов ханские люди пошли на по­пятную, согласились воротить и скот, и людей. Но опять слукавили. Скотину вернули обменную, еле живую, из людского полону - толь­ко детей да стариков. Вместо мужчин, женщин молодых привезли три тысячи серебром. Мол, продали тех пленных в Константино­поль, и теперь, де, не вернуть.

Будь хопёрский атаман с душою совестливой, он бы отринул се­ребро, своих сограждан стребовал. Не могли их продать за такой ко­роткий срок. Но если бы... Атаман, завидя металл блескучий, вмиг сообразил: тут хорошо погреться можно. Отпустил набежчиков ве­роломных с прощением. Тогда и появилась «сходная» челобитная.

Что тут делать, как людей ворочать? Времени минуло много, те­перь уж они наверняка в края заморские распроданы или по дальним улусам, селениям татарским, пораскиданы. Ах, грехи наши тяжкие...

Роман Фёдорович не мог дальше оставаться наедине с самим собой. Гнетущие мысли сжимали в комок сердце: было больно за горькие судьбы людские. Жалко людей, страдающих, несущих страшную кару, хотя ни перед кем не виновны.

Колокол зазвучал вдругорядь, сзывал строителей на труд пра­ведный. Голос его сменился: не слышно испуга, тревоги. Гудит сте­пенно, вроде мудрый старик, хозяин в большой семье даёт команду своим добрым, работящим сыновьям.

Сколько раз дивился воевода на содеянное руками здешних умельцев и не мог надивиться. Когда он шёл мимо свежих, пахну­щих смолой строений, тяжёлые думы вроде бы затухали. А может, отодвигались в дальний «уголочек», чтоб в определённое время всплыть заново.

Городская стена почти завершена. Четко вырисовывается она на фоне утреннего неба острозатёсанными брёвнами. По лестнице в башне Московских ворот Боборыкин поднялся наверх, на про­чный настил из дубовых плах. Караульные стрельцы с почтением кланялись, но в их глазах без труда можно было прочесть затаённый вопрос. И он, воевода, не мог ответ держать, ибо ему самому очень хотелось услышать ясное, вразумительное объяснение на проис­шедшее в предрассветное дремотное время.

Воевода плотно сбитый, но ростом чуть не дотянул до средне­го, потому он не возвышался над островерхим дубовым бруствером, скорее выглядывал из-за него. Зато ему было очень удобно у муш­кетных бойниц - не требовалось гнуться в три погибели. По широ­кому настилу, пожалуй, можно проехаться на тройке - и места, и прочности достанет. Постояв за тыном, воевода поднялся на пос­ледний ярус башни и нос к носу столкнулся с пушкарским старши­ной Иваном Дымом.

Уж несколько месяцев они делали одно общее дело, почти каж­додневно встречались. И за всё это время, за все эти встречи Бо- борыкин не смог запомнить голос пушкарского начальника. Вряд ли можно вспомнить разговор, в котором бы Иван сказал больше десятка слов. Смотрит своими ясными умными глазами да молча кивает, когда согласен. Коль не согласен, коль разговор принимает нежелательный для него оборот - помрачнеет, скомкает в большой сильной ладони головной убор и махнёт рукой безнадёжно, мол, де­лайте что хотите и как хотите. Но своё дело, касаемое только его, как говорится, лежащее на его совести, исполнял по-своему. И вы­ходило, что получалось оно куда как ловко и ладно.

Однажды Роман Фёдорович после такого вот удачного «самоволь­ства» Дыма попробовал разобраться в поведении главного пушкаря.

Вас много, а я один. - Таков был ответ на длинную воеводскую речь.

Боборыкин опешил и ничего больше не мог сказать. Он оставил попытку что-то выяснить. Говоря по правде, молчаливый Дым куда надёжнее говорливого Колоды. Случись выбирать, у воеводы сом­нений не возникнет.

Столкнувшись с Дымом, стольник, конечно же, первым делом разглядел его самого. Всё такой же мрачноватый, в глазах ни сонин- ки, выходит, давно уж бодрствует. Во второе мгновение увиделось хозяйство Иваново - пушки. Их на ярусе было две, медь начищена до блеска, до сияния. Однако такое прилежание пушкарей осталось неоцененным, ибо беглый взгляд на грозное оружие вызвал иное чувство - возмущение.

Перед тем, как оснащать главную башню городской стены, мно­го спорили. Решили, на верхнем ярусе ставить пушки на колёсном ходу: они помощнее, из них, в случае надобности, можно палить по ворогу через острожную стену. Иван Дым на такое решение комкал головной убор. И вот, пожалуйста, сделал всё наоборот.

У Романа Фёдоровича взгляд сделался недобрым, казалось, вот- вот из его уст грянут грозные слова. Иван опередил:

Колёсным на нижнем ярусе сручнее.

Поутихла взбурлившая кровь в Боборыкине: коль соизволил за­говорить пушкарский старшина, тут подумать надо, не рубануть с плеча.

Однако мысль, подходящая к сказанному главным пушкарём, не находилась. Воевода не заважничал, спросил у низшего по чину.

Растолкуй, объясни.

Грузные оне, но на колёсах, подвижные... Растолковал, как вза­шей надавал. Иной бы, не знающий Дыма, за такое разъяснение в обиду впал или кулаками засучил. Воеводе скупые слова готового понятия тоже не дали, но они разбудили мысль...

Тяжёлые, значит, зряшнее старание волочить их на верхотуру. Могут, греха немало, башню ослабить. Подвижные - весь резон им стоять поближе к настилу, что сделан по крепостной стене. Для сво­боды манёвра: кто знает, откуда, с какой стороны нагрянет рать не­чистая.

Настил широк и прочен, кати пушечку к удобной бойнице и пали встречь нападающим.

На своём месте Иван Дым. Побольше бы таких помощников! Много тёплых слов смог бы сказать Роман Фёдорович Ивану, да опять же догадывался, не дюже-то охоч до них молчун. Человек трезвого ума - он и без похвал ведает собственную цену. Это пус­тышкам, людям тщеславным, чаще всего к делу мало пригодным, мёдом не корми, но похвали, награду пожалуй.

Теперь Боборыкин полностью доверял Дыму. Мог открыть ему любые сокровенные мысли.

- Что думаешь о давешнем?.. - Воевода хотел сказать - убийстве, но язык не повернулся, чтоб выговорить жуткое слово.

Завелись людишки тёмные.

Подбирались к погребу с зельем?

Вестимо.

Воевода душой чувствовал, Дым знает или предполагает нечто большее, но вытягивать это нечто не захотел, да и времени не оста­лось. Снизу слышались торопливые шаги.

На площадку поднялся Ефим Колода. На лице его - довольство.

Мне ведомо, с кого первого дознания чинить в деле разбой­ном. С Ивашки Скрыльца, богомаза беглого! Воевода едва не вздрогнул: вот, оказывается, в чём причина довольства головы стрелецкого.

Ивашка в моём доме почивал и раньше меня в нынешнее утро за дверь не выходил.

Лицо Ефима заметно попостнело, в глазах мелькнули подозри­тельность, колкое недоверие.

Возможно, у него соумышленники имеются, попытать следует.

Ищи, дознавайся, но Скрыльца в пытошную не тяни!

Последние слова сказаны с излишней жёсткостью. Повисло не­ловкое молчание. Разумный выход из неловкости нашёл Дым. Кив­нув на прошание головой, он двинулся к лестнице. Воевода с Ефи­мом, также молча, последовали за ним...

В последние месяц-другой Роман Фёдорович только и думал, как бы сделать крепость понадёжнее, как бы побыстрее, побольше изб, хоромов красивых понастроить.

Радовался успехам, и они случались нередко. Но вот сегодня думы одолели иного склада. Толи повлияло убийство жестокое, то ли причина крылась в утренней встрече на последнем ярусе в баш­не, только думалось теперь о людях. Не столько о тех, кто строит, копает рвы, сколько о тех, кто жить в городе станет.

Прочные стены крепостные - это хорошо, однако они одни не так уж и страшны для врагов. Вновь всплыли мечтания тех дней, когда имел он на руках лишь царский указ.

Кого он, воевода, собирает в городскую семью? С кем собирает­ся длить жизнь в здешних местах?

В памяти его то и дело мелькали достойные образы - лица людей надёжных. Но как-то так получалось, что именно мелькали они. И в самой жизни также. Он замечал, выделял из общей массы человека стоящего, с доброй совестью, с благородным отношением к труду, к делу порученному. Да мало заметить, одарить вниманием наспех, мимоходом. Таких людей нужно сводить воедино, они должны стать обществом города, его определяющим лицом.

Почему он предал свои первоначальные замыслы? Почему от­ступился от них?

От самого первого колышка верил в то, что город будет жить многие и многие годы, а вот про то, как будет он жить - перестал заботиться, надеялся на то, что само собой образуется. Не образу­ется...

Город-крепость - это не что-то мёртвое, бесчувственное, это поч­ти живая плоть. Теперь, если следовать по человеческой жизни, пора Тамбова может быть сравнима с плодом во чреве матери. Он ещё не родился, но уже существует. И вся суть в том, что, не родившись, он вбирает в себя собственный характер, строит своё. Я. Потом, с появлением на свет, чаше всего, это самое Я трудно поправить, оно остаётся с ущербинкой до конца дней своих.

Может так статься - не доглядел он сегодня, а промашка отрыг­нётся в будущем.

Таковые мысли плотно завладели воеводой. Другие дела вроде и на ум не шли. Ему хотелось уйти куда-нибудь, остаться наедине с самим собой. Да не было возможности. Многие дела большие и малые требовали присутствия, только его решения. И он оставался с людьми, правда, иногда от него долго приходилось ждать ответа или, и того хуже, отвечал невпопад.

Эдакие промашки в конце концов отнесли в вину утреннему происшествию, разбою из ряда вон выходящему, мол, оно и выбило воеводу из колеи.

3

Ой, Дорошка, я боюсь. - Трепетно произнесла Алёнка и робко прижалась к нему.

Произошло всё это в первые же мгновения, как Дорошка при­шёл в стан новосёл ковцев.

Увидев его, Алёнка бросила посевку, которой до этого мешала в котле реповую похлёбку, и порхнула навстречу. Дорошка от тако­го порыва оторопел, не знал, что и делать. Легонько положил руки на плечи девушки и смотрел на то, как плавает берёзовая посевка в бурлящей похлёбке.

Ой, Дорошка, боязно мне до страсти. - Наконец-то к нему вер­нулась способность ощущать, воспринимать окружающее.

Ну и глупая ты, Алёнка! Ухлопали-то стрельцов, видно, стояли у кого-то поперёк дороги. Разве ты кому мешаешь?

Не про то я, Дорошка, не про то.

Ну вот, утреннее дело всех в ужас ввело, а тебя, выходит, оно не тронуло. Значит, стряслось что-то ещё более страшное?

Да нет, и я про то самое...

Попробуй пойми-разбери тебя: то не про то, то про то. Расска­жи-ка толком.

Особо и рассказывать нечего. Когда все побежали за острож­ную стену, на церковную площадь, я у костра со стряпнёй осталась. Думаю, убегу, а у меня всё тут пригорит.

Оно и незачем бегать-то было.

Это уж я не знаю. Только когда все в обрат пошли, мне голос был. Вон из-за тех кустов.

Она, не отстраняясь от Дорошки, махнула в сторону тёмных оре­ховых зарослей.

Дорошка опять в растерянности: как отнестись к словам Алёнки? Недоверием или смешком можно обидеть её невзначай...

Что за голос-то?

Странный, какой-то неверный. Помешиваю я в котле и вдруг слышу: «Пэрэдай мурзе, пусть денег даёт моим родствэнникам и Ибрагимкиным за двух воинов. И ещё пэрэдай, пусть готовит табун в тысячу кобылиц. Так говорит тэбэ Джиргал!»

А потом? - Алёнкина тревога передалась и ему. - Что ж потом было?

Всё... Я так и застыла у костра.

Не посмотрела, кто прятался в кустах?

Ишь ты какой! Боязно.

Дорошка не знал, то ли верить странному голосу, то ли нет? Мо­жет, девушке от страха померещилось. Однако от сказанного неви­димкой, от его слов веяло реальностью. Легонько прижав Алёнку к себе, Дорошка думал. Ему было приятно от её боязливости и от того, что девушка обратилась не к кому-то другому, а к нему. Значит, чувствует в нём опору, доверяет.

Ты о голосе пока никому не говори. Что-нибудь придумаем. И не бойся, тебе худо не будет. Я с тобой! Что он мог сказать ещё? Ему и нынешнее убийство у меновой лавки, и Алёнкино сообщение были странными, совсем непонятными. Но в душе, в сознании он чувствовал меж этими событиями какую-то связь. - Нальёшь мне похлёбки?

Ой, ну, а как же! Я ещё и Вирсяку не кормила. Дорошка и прого­лодался, и опять же своей просьбой возвращал Алёнку к привычной обыденной жизни. Займётся стряпущечьими хлопотами - меньше станет думать о необычном событии...

Виряска вроде бы и поправился: рана зарубцевалась, заметен лишь косой шрам на лбу перед правым ухом. Однако попробовал мордвин в работу впрячься, не тут-то тебе. То ничего-ничего, а то вдруг голова кругом пойдёт и тошнота подступает. Пришлось Вид- ряпкину в помощниках у Алёнки походить. Дров приготовит, воды из Студенца наносит. Да разве это занятие... Недавно повезло, сов­сем случайно раздобыл себе подходящую работёнку. И теперь гово­рит про неё с уважением и не без гордости:

Рукам труд невелик, больше башкой соображать приходится.

И невдомёк Виряске, что постарался для него Данилка Максюта. Увидел Данилка, мается душой парнишонка, пошёл на поклон к плотнику-красноделу из татановских мужиков. Упросил его по­собить молодому мордвину. Не заважничал мастер-золотые руки, не пропустил просьбу мимо сердца. К тому же и пользу для себя узрел.

Вязал плотник деревянные кружева для украшения наружнего вида первой церкви тамбовской. Работа тонкая, кропотливая, про­двигается медленно. А вдруг нехристь окажется смышлёным, гля­дишь, и пойдёт подспорье.

Не прошибся татановский мужик в своих расчётах. Сметлив Ви­ряска, глазом верен. Пусть до самих «кружев» ему далеко, но заго­товки мастеру представляет любо глянуть.

Инструмент у мордвина не бог весть какой. Долото, две пилы - поперечная и продольная, стругалка махонькая, стамесочки прямая и полукруглая, буравчиков два размера да молотков тоже два: потяжельше - железный и ещё деревянный. Он-то больше в ходу. Удар его помягче, а резьба, фигурки из-под стамески получаются линией потоньше, построже.

Виряска вырезает на досках сосочки, провёртывает дырочки да ещё полукруглой стамеской выдалбливает нехитрые изображения. Всё это камешком мастер чертит. Подготовит Виряска доску и несёт своему покровителю, начальнику. Принимает тот молча, угрюмовато. Ни хулы, ни похвалы. А хочется услышать слова добрые, обод­ряющие.

Похвалу заслужил неожиданно. Вчера отдал заготовку и собрал­ся уходить, а плотник лукаво спрашивает:

Видишь, как резко уши у меня оттопырены?

Вижу. - Ответил опасливо Видряпкин.

Отчего бы это?

А вы камушек размёточный часто за ушами держите, он и отто­пыривает. - Без раздумья ответил подмастерье.

Молодец!

Обрадовался Виряска, радуется Дорошка: а как же, дружок к жизни возвертается. Радуется и Алёнка.

Как Виряска мастером деревянным сделался, я костёр разво­жу без горя. Стружки тонкие дельнее бересты берёзовой, от тёплого погляда загораются...

Хорошо быть вместе! И шалаш делается уютнее, и похлёбка вкус­нее. Не слышать бы стука топоров, скрипа телег и постоянного гула многолюдья, можно бы вообразить себя где-нибудь на дальнем ухо- жае. Вот сейчас, после обеда, подремав малость, можно бы заняться милым дельцем. Растопить дымницу, древолазные путы на плечи, деревянную бадьицу в руку и воевать с медоносницами.

Знамо, для неумельца приятного тут мало: поспешишь, не по- осторожничаешь - так изжалят, света божьего не взвидишь. Слов нет, укусов и умелец не минует, но зато как приятно, волнительно тянуть тёплые, увесистые соты из дупла. Здесь же, повиснув на пу­тах, поделиться по-братски: часть взятка положить в бадью, а часть оставить крылатым хлопотуньям на их хозяйственные нужды. Под конец навтыкать поблизости на сучья куски воска-вытопки. Его пчёлы употребят на строительство новых сот...

Хорошо быть вместе! Даже молчание делается каким-то много­значительным. Одно только жаль, мало времени отведено для мол­чания. Заканчивался Дорошкин обед, пора возвращаться к богомазу.

Видно, так судьбе угодно - быть Милованову в неразлучности с Устином. И на стене, в съезжей избе они рядом. Силанов чуть впе­реди, огромный, сильный, а чуть сзади Дорошка, румяный, светло­кудрый русич.

Когда Бухан прознал о том, для каких надобностей позвали пар­ней, едва не взбесился.

- Ить какое безобразие на свете деется? Я, почитай, весь тайный ход прокопал, мне, значитца, шиш гороховый, а Дороньку, нате вам, на стену списывать будут.

Да что Бухан, Белухин-младший в тайне зубами скрипел. Видан­ное ли дело, чернь чернью, а пред очами воеводскими оказался.

Не пофартило барчуку в слежке за Миловановым. Ночная схват­ка тайная долгий след оставила: воспалился глаз, щека опухла. По­ловина лица под повязкой. И это злило. Сколько раз намеревался подкатиться к Алёнке, да как с повязкой-то? Будто разбойник с большой дороги. И ещё напасть: начальствование кончилось.

С копания тайного водного хода артель сняли, людей кого куда, а про Белухина забыли. Оказался он сам при себе. Пригрел Ефим Спиридонович, около себя держит, да зачем про что - в толк не возь­мёшь.

Не успел Дорошка распрощаться с Виряской, как поблизости от шалаша заскрипели тележные колёса. Дядька Никифор Вольнов со своими возчиками ехал обедать. Обычно они приезжали позже, но с сегодняшнего дня придётся делать по две ходки, и потому рабо­ту начали пораньше. Не хватает дубов. Нужно возвести несколько мостов через рвы, срочно закончить строительство стен, башен.

Дядька при встречах всегда радуется, хотя встречаются нередко, особенно в последнее время. Вот и сейчас лицо Вольнова просияло.

А, кудряшок, в гости пожаловал? Ходи, ходи почаще, мы тебя всегда ждём.

Ждут, да не все. - Это Бухан встрял. - Одни работают до упаду, другие по гостям шастают, с девками милуются.

Ах, Овсей, Овсей, и пошто в тебе так злости много? - Добро­душно сетует Вольнов, расслабляя упряжь на лошадях и задавая им корм.

Оттого он и ростом мал: зло придавило. - Вроде бы между про­чим уронил Данилка Максюта.

Сам-то на много ль меня перерос? - огрызнулся Бухан. -Давай- ка померяемся.

Чего зря меряться: мордвины - дети земляные, им от матушки далеко не гоже отдаляться.

Видал его, - Овсей заозирался по сторонам, искал поддержки. - Он сын земляной, а я, выходит, лягушачий.

Русичи - дети земли и солнца, а тебя солнце, наверное, из-за злости твоей, не признало, к себе не потянуло.

Удивительный этот Данилка Максюта: не заволнуется, не рассер­дится. Для любого случая у него словцо припасено острое, нужное.

Бухану в проигрыше оставаться неохота, он горячится, слова сыплет невпопад. Про Милованова тут же забыл...

Побыть бы подольше средь земляков-односельчан, да время поджимает. Уходил Дорошка под грустноватый Алёнкин взгляд: ей хотелось проводить дружка, но обед подавать надо.

Шёл Дорошка легко, думы в голове радостные. Хорошо сказал Данилка: «Русичи - дети земли и солнца»... Задрал голову, пытался разглядеть другого из своих родителей. Аж глаза заслезились. За­жмурился крепко-крепко. Едва проглянул, остановился, как вко­панный. Перед ним синебородый Ибрагимка. Вроде бы улыбается.

Зачэм с закрытыми глазами ходишь? На дэрэво налэтишь, лоб разобьёшь.

Дорошка в ответ лишь ресницами хлопал.

Скоро бэздэльный день, вэсэло будэт. Возьми, дэвка своя, уго­щать станэшь.

В ладони у Дорошки блеснули монеты серебряные. Исчез Ибрагимка, точно испарился.

«Что ж это такое? - билась мысль. - Что ж это такое?» И не нахо­дилось ответа.

Глава девятая

ДЕНЬ БЕЗДЕЛЬНЫЙ

1

С утра задымили беловатым дымком-парком мыльни.

Казённая, возведённая на берегу Студенца, явно не могла вмес­тить всех желающих. Да и не многие на неё рассчитывали.

Не бог весть сколько ума надо, чтоб соорудить мыльню времен­ную, одноразовую. Выбрать местечко поближе к реке, сгондобить из сосновых жердин шалаш попросторнее, набросать на землю хвойных веток побольше, чтоб под ногами не образовалось грязе­вое месиво, да сладить нехитрый очаг - и пожалте, грейте водичку, мойтесь на здоровье.

Новосёлковцы старались для самих себя. Дорошка привёл с со­бой Устина в гости. Однако гостёк не усидл, трудится вместе со все­ми.

Очагом Данилка Максюта занялся. Из-под берега каменьев при­нёс, закатил их в самый центр костра. А костёр пылает, будто сама геена огненная прислала сюда своего маленького внучонка и он расшалился. Пламя норовит выпорхнуть в дымное отверстие. Когда же малое дуновение ветерка проникает за дерюжку, завешивающую вход, огонь склоняется и вот-вот «лизнёт» своим красноватым язы­ком кровлю шалашную. Тогда невозмутимый Данилка черпает мед­ной кружкой воды и, не глядя, плескает вверх. Часть влаги падает в угли и тут же взлетает с шипением. Теплынь, парно. Подле максю- товского очага и вовсе невмоготу.

Раздеваются мужики на улице: стесняться некого. Бабы где-то в своём закутке хлопочут.

Вода в котлах побулькивает. Данилка к дальним стенкам нехит­рого строения поставил деревянные бадьи с водой. Как ввалились мужики, заухали, Максюта закорюченными дубовыми сучьями лов­ко подцепил раскалённую каменюку, и в бадью с водой, да другой камень, да третий. Показалось, будто хлипкое сооружение взлетело неуклюжей птицей в небеса и покоится теперь на горячем облаке.

Бухан то ли от жары, то ли с перепугу метнулся к выходу. Дядька Никифор цап его за локоть.

Куда?

Да, ить, ад кромешный...

Терпи. Не выстужай, не выпускай парок...

Заживо сваримся...

Да ты, дядька Овсей, вроде шишки еловой, за неделю в кипятке не уваришься. - Подал голос Виряска.

Живой, нехристёнок? Помалкивал бы, с твоей-то головой к мыльне ближе, чем за три сажени, подходить опасно.

Может быть, - простецки согласился Видряпкин. - Зато тебе, дядька Овсей, за это место опасаться нечего, её, можно считать, и нет совсем.

От смеха аж шалаш вздрогнул.

Э-э, возрадовались, заржали, как меренья, - обиделся Бухан.

Борова толстокожие, и жар-пар их не берёт.

Парься, парься, Овсей, пока парок свеж. - Уговаривает Вольнов.

А то ему тут недолго удерживаться. Небось, во все шели попёр.

И действительно, задымил, запарил шалаш. Размякли еловые да сосновые ветви и под ногами, и на крыше, пошел от них запах тер­пкий, густой, будто в весеннем лесу после грозы.

Долго, со смаком моются новосёлковцы. Подтрунивают друг над другом, охаживают спины берёзовыми вениками. И не раз, и не два пришлось поменять камни Данилке. Уж такой огнище буйствовал и тот сникать начал, обессилел против пара.

Бухан первым вышел, покачиваясь и не разбирая места, опус­тился голым задом не землю. Закрыл глаза, пот ручьями течёт. Бла­гость!

Затем всей артелью выпили жбанчик молодого квасу, блинов по­ели с мёдом и лениво повели беседу...

Много ли надо человеку для счастья. Дорошке казалось, что он - самый счастливый. Скоро освободится от стряпни Алёнка и они пойдут гулять. Купят семечек, пряников. Богат Дорошка. У них дома и то редко когда столько денег водилось. Подумать только, два рубля с мелочишкой!? Однако чем больше думается об этих деньгах, тем тревожнее на душе становится. Дорошка пытается успокоить себя.

«Ну, дал ногаец деньги, видно, богатый дюже. На ярмарке, сов- сем-совсем чужой купец отвалил ни за что ни про что полтину...»

И вроде бы легчает, только не надолго: смутным веет от «сереб­ряных». Казалось бы, чего проще, подкарауль Ибрагимку и верни подарочки, но что-то удерживает от этого шага. Вдруг Алёнке пло­хое подеется, ведь в основном-то деньги ей назначены.

Опять же, чует Дорошка, не договаривает о чём-то Алёнка. Иног­да вроде бы и решится, но в последний момент оборвётся вдруг на полуслове, закраснеется и едва не заплачет. В такие моменты всегда вспоминается рассказ Видряпкина о его встрече с Алёнкой в лесу. Успел Дорошка изучить девушку: он почти уверен, не чужой был ей тот дядька, с которым она шла. Не такой человек Алёнка, чтоб с первым встречным путь коротать. Если б Милованов хоть на чуть- чуть меньше верил Алёнке, он бы давно её расспросил обо всём. Атак ждёт. Придёт время, сама расскажет. Пока мучается в догад­ках. Чаще всех приходит мысль о том, что шла девушка с ногайцем каким-то. Можете Ибрагимкиным знакомым. Ничего особенного тут нет: вон у Видряпкиных живёт Кривоногов.

Видать, помогла чем-то своему спутнику, и теперь через Дорош­ку её пытаются отблагодарить. Правда, сама Алёнка от денег наот­рез отказалась.

Сложные думы, порой тревожные, печальные, но сама жизнь лучше.

Прихорошилась Алёнка, идёт к Дорошке, он навстречу подался. И заныло сердчишко, зажалело. Чистенько, опрятно одета Алёнка, но сарафанишко заносился, заштопан в нескольких местах, коф­тёнка под солнцем поблёкла и начельник, единственное украше­ние девушки, давным-давно порастерял свои яркие краски. Откуда им взяться, новым нарядам-то. Живёт одна-одинешенька, пришла сюда с маленьким узелком в руках. Ни поживы, ни помощи ни с какой стороны.

Ей бы сарафан тонкой-тонкой заморской зендени да кофту до- рогильную. К зиме шубку лёгкую, тёплую, беличью. Исхитриться бы да изловить пару куниц и приспособить их к шубке вместо воро­та. Шапку бы лисью изладить. Желтовато-красный цвет румяному Аленкиному лицу очень пришёлся бы кстати...

Размечтался Дорошка, глаза зажмурил, такие хоромины городит! От мечтаний улыбка во всё лицо.

Остановилась Алёнка, громко дышать боится: не спугнуть бы ра­дость Дорошкину. Много ли в его жизни таких вот мгновений слу­чалось? Она знала по рассказам о жизни его, о несчастье с отцом, о небогатом существовании семьи. Может, именно сейчас ему вспом­нился случай удачный...

Она и в мыслях не могла допустить то, что сама является причи­ной радости.

На жизнь свою Алёнка не жаловалась. Всегда видела, замечала людей, живущих труднее, несчастнее. В меру своих сил помогала им. И Дорошка-то ей глянулся заботливостью, участием к страж­дущим. А ещё, конечно, правдивостью. В последнее время это ка­чество вгоняет Алёнку в краску. Не призналась сразу, не сказала про отца, теперь же никак не найдёт путей, чтоб открыться в своей ма­ленькой лжи.

2

Грамоту Глеб Просфирьин одолевал без мук, но с колготой вели­кой. Лень-матушка, видать, родилась поперёд самого Глебки. Будь в отце его, подьячем, чуть поменьше настойчивости - быть бы ленив­цу без обладания тайн буквенных.

Ведь как бывало: стоит над сыном Семён - тот со тщанием перо очинивает, для упражнения готовится. Едва отвернётся родитель - недоросль уже с опущенными руками сидит.

Пошто бездействуешь?

Перо сломилось.

Когда ж успело? - Дивится Просфирьин-старший. - Ты и всего- то им только умокнул.

Не знаю, - плутовато ответствует дитятя.

Помочь, никак?..

Помощь известная: дрючок ореховый. Напоминание о нём сил прибавляло довольно. Принимался Глеб за писанину.

Уж и получалось у него знатно! Буквицы строгие, ровные. Иной раз отец, глядючи на сии плоды труда, умилялся до слёз.

Способность к писанию Просфирьину-младшему, видно, от Бога дадена. Напишет так, что и неведающий грамоту от строчек взор отвести не может.

Скорбно вздыхал Семён. Его познания в грамоте невелики, ими без остатка поделился с чадушкой своим, дальше бы пойти. В мо­настыре есть монахи дошлые, к ним бы посунуться. Да заказана дорожка туда. И всё из-за заварухи, затеянной Белухиным. Теперь в монастырской братии не увидишь ясности, не узреешь, где твой друг, а где ворог лютый. Не ровен час, зашутят малого, заместо грамотея возвернут придурком. Взлетит соколом, да сверзнется курицей.

Постепенно, постепенно стал Глеб неплатным писарем у отца. Не всякие, конечно, послания ложились под его перо: все, какие поважнее да начальству повыше. А всякие указки для местныхлихо- имцев, таких, как Григорий Белухин, подъячий сам выцарапывал.

Одна из бумаг, скорее всего, писанная дьяку в Шацк и изготов­ленная Глебом, попалась на глаза Боборыкину. Подивился Роман Фёдорович, пораспросил, откуда бумага писана. Так и попал в па­мять шацкого воеводы подъячий Семён Просфирьин. Неведом был в городу истинный грамотей, обладатель красивой калиграфии.

Память у Боборыкина цепкая, коль ухватила что, не выпустит, не потеряет.

Вспомнился Просфирьин и был призван к новостроящейся кре­пости. Тут всё и выяснилось. Серчать воеводе не из-за чего. Ока­зался Глеб в доверенных, сделался первым писцом-отбельщиком. Прежний, лысоватый, тощий монах отодвинулся на вторую роль. Зла вроде бы не выказывал, всё угодничал. Да известно давно, чу­жая душа потёмки.

Глеб, и всем на удивление, и даже себе самому, с важным местом обжился сразу. Он не выпячивался, не заносился, но как-то вдруг стал походить на солидного мужика. Походка его из-за болезни ног - они так и не отошли после белухинской экзекуции - была мед­лительной, то теперь она смахивала на шествие начальника вальяж­ного, обременённого знатностью.

Посланий воевода получал изрядно, однако отсылал немного. Так что трудов для Просфирьина-младшего не больно-то велико. Бумаги текущие, местные, неавторитетные шли через руки монаха. Однова, в бездельницу, Глеб сунулся со своей помощью и получил отказ: без зла, но достаточно жёсткий.

- Не замай! Береги руки для бумаг великатных, означенных для высоких вельмож.

Глеб и не знал - то ли обидеться, то ли возрадоваться от такого превозвышения...

А в последнее время проникся уважением к писцу аж сам стре­лецкий голова, Ефим Колода. При встречах первым здоровкается:

- Глебу Семёновичу, наше нижайшее.

Ефим раньше всех начал величать по имени и отчеству. И всё бы ничего, да уж слишком улыбка на лице стрелецкого начальни­ка прохладная, а в глазах искорки колкие. Тут жди да жди подвоха. У Колоды Васька Белухин в приятелях обретается, небось, бог весть что на ушко-то нашептал.

В своих предчувствиях Глеб не ошибался, ну, а если и ошибался, то совсем на чуть-чуть. Никакие козни против писца-отбельщика Ефим Спиридонович не замышлял, но и дружбу с ним заводить тем более не собирался. Просто стрелецкий голова добрым отношени­ем намеревался расположить к себе Глеба, заиметь у него доверие и затем нет-нет да и поинтересоваться содержанием некоторых бумаг, нисшедших к воеводе сверху. Только-то и всего...

3

Удивительное творится вокруг! Всего лишь считанные месяцы минули от того памятного апрельского дня, когда Дорошка был почти напуган огромным стечением народа, показавшимся тогда неуправляемым. И что сделалось теперь? Людей на строительстве не убавилось, скорее даже прибыло. Но от прежней толпищи, су­мятицы и следа не осталось. Уже давно не веет от местности сей пустошью. Здешний люд, по крайней мере большинство его, не ви­дится жителем временным. И в городе, и в остроге, и особо возле стен городских, словно грибы после благодатного дождя, выросли строения.

Богатые хоромины, избы-пятистенки, некоторые из них наруж­ными выводами-дымоходами и просто избёнки с дымными верх­ними окнами. Какова изба - такова и крыша на ней. Богатые - под щепой или тёсом, бедные - под соломой. Соломенными крышами особо пестрит окраина Покровской слободы. Заселяют её люди бедные. Частью бобыли да майданники, согнанные с монастырских земель, либо «добровольно» переселившиеся от нападков детей бо- ярскихда дворянских. Основные же покровские жители - стрельцы, казаки, пришедшие на зов Боборыкина.

Заманивал воевода жильцов в здешние края посулами богаты­ми. Пусть не всё обещанное исполнялось, но для большинства пе­реселенцев условия тутошние легче, нежели в прежних вотчинах... И крепость строилась - это основная забота - и для хозяйских пос­троек руки находились. Самому себе угол городить хоть и в уста­ли, но всегда празднично. Как говорят, был бы клочок земляной да сосед не злой - что ещё нужно для дома. Леса в достатке: ленивый топор и тот запасёт, про резвый и толковать нечего...

Идёт Дорошка с друзьями, вертит по сторонам головой, дивится. Конечно, вдвоём бы с Алёнкой куда как лучше было, только друж­ков-то не оставишь: Виряску, Устина. И опять же последнего сам в гости пригласил. Дружная компания вышла на утоптанную, уез­женную многими подводами дорогу, что вилась в нескольких саже­нях от берега Студенца и вела к козловским воротам в острожной стене.

По-над берегом реки ютились кузницы, почти все сделанные на­спех. Каркас из жердин, стенки обставлены пучками хвороста, не­большой глинобитный горн и медная наковальня, пристроенная на толстом коротком дубовом обрезке. В кузницах отковывали медные полосы для крепления крепостных стен. Полос требовалось много: тремя линиями тянулись они по дубовым кряжам. Да ещё через оп­ределённые промежутки такими же медными стяжками соединяли внешний и внутренний ряды брёвен, чтобы утрамбованный песок не распирал, не «брюхатил» саму стену.

Медь пока не успела потускнеть от времени и весело играла бли­ками в солнечных лучах.

Саженях в трёх-четырёх от острожной стены проходит ров, глу­бокий и широкий. В некоторых местах в дно его уже вбили остриём вверх дубовые колья. Располагались они густо, путанно. Не так-то просто одолеть такой частокол.

Вблизи крепостная стена выглядит грозно, неприступно. Друзья в торжественном молчании прошествовали по мосту через ров, че­рез козловские ворота и тут же окунулись в суетню. Гомонил народ, беготня какая-то, вроде на сборы похоже. Но кто и куда собирается, не поймёшь.

Сгрёб Устин в охапку незнакомого развесёлого мужичонку и до­прос чинит:

Пошто, дядя, так резво бегаешь?

Да ить ноги у меня такие шибкие.

Ага. Куда ж они тебя носят?

А всё в разные стороны.

В какую же понесут, коль отпущу тебя?

Известно, в самую милую, по самой короткой дорожке.

Да где ж такая сторона? - Искренне удивился великан.

Во, чудак, - в свою очередь дивится и мужичок. - Не знает куда ведёт самый короткий путь.

Ей-богу, не знаю. - Добродушничает Устин.

Ба-а-льшой вымахал, а зелен ишо. К дому своему самый корот­кий путь.

Бона... - Устин серьёзнеет. С лица исчезает добродушность. - Значит, навострился в бега из крепости?

Тю, совсем дурной! Моё жильё подле стены острожной, в сло­боде стрелецкой. Собираемся колокол на звонницу вздымать, да верёвок не хватает. У меня волосяная есть, вот и бегу за ней.

Нынче день бездельный, какая же работа? - Всё ещё сомнева­ется Силанов.

Ха, нашёл работу, это же потеха, развлечение. - Мужичонка вы­порхнул из расслабленного Устинова объятия и, едва касаясь земли, заторопился к слободе.

Ну, дела-делишки. - Силанов смущённо затылок чешет. - Айда и мы к церкви...

Ещё вчера каждый из строителей, землекопов, возчиков, лесо- повальщиков мечтал о лишнем часе отдыха. Теперь же, вроде забыв про то, канителятся с пятнадцати пудовой махиной. И куда усталость подевалась: балагурят, подтрунивают друг над дружкой. Командира нет, однако дело ряд-рядом идёт. Всяк у места.

Над большим проёмом звонницы крепкое бревно приладили.

На выступающем конце его зарубку для верёвки сделали. <3а- рубку густо жиром гусиным смазали, чтоб верёвка скользила, тогда легче тянуть будет. В другой стороне слышится уханье. Сняли коло­кол, что висел меж сосен, к храму волоком волокут воеводин пода­рочек.

За лошадьми бы сходили. - Подает дельный совет бородач се­довласый.

Лошади усталые, пусть отдыхают, им завтра опять в хомуты вле­зать.

А сами-то?

Нам што: ни на шею хомут, ни на спину кнут, репки пожуй да на ручки поплюй - она, работка-то, и подеется.

И - их, окаянные...

Устоишь ли на месте в такой момент? Где там. Исхудавший, из­болевшийся Видряпкин и тот в самую гущу втесался: словно воро­бей взвивается. Устин Силанов один за добрую дюжину управляет­ся. Дорошка, проворный, сноровистый, лишь подсовывает, лишь подкатывает сосновые кругляшки под брёвна, на которых колокол примощён. Медленно, но продвигается процессия к церкви бревен­чатой, пахнущей смолой и ещё не тронутой священными благово­ниями.

Стоит Алёнка в сторонке, любуется Дорошкой, ловкостью его, сообразительностью, а у самой на душе неспокойно. За жизнь свою тайную, украдочкой, в потайке от любопытных глаз, привыкла ждать, надеяться. И теперь давно уж ждала встречи с отцом, надея­лась, он найдёт её. Дни шли, надежда не сбывалась. Тут ещё, как на грех, прицепилась навязчивая мысль: «Вдруг потеряю Дорошку...»

И сейчас, наблюдая и любуясь, Алёнка в то же время переживала: как бы что не случилось. Не придавило ненароком. Она в любую минуту готова была сорваться с места и поспешить на помощь.

Доволокли колокол к стене церковной. Виряска остался без дел, к Алёнке присоединился. Самое время показать себя мужикам дю­жим: у которых и в руках сила, и в теле вес. Лишь Бухану сия истина невдомёк. Мельтешит, под ногами путается. Шуганули его словцом крепеньким, отскочил, да недалёко. Уже командует:

- Навались! Раз, два, взяли! Ещё подюжей, держи верёвку в руках потужей.

Не велик голос у Овсея, тонет в общем гуле, но Бухану кажется, что это по его команде, покручиваясь лениво на волосяном канате, ползёт рывками вверх медная махина.

На звоннице не дремлют: готовы два гладко оструганных дубка, неэкономно всё тем же гусиным жиром сдобренные. Только поднял­ся колокол до выступающего бревна, их и подсунули снизу. Проти­воположные концы прочно закрепили раскосинами-распоринами.

- Опускай помаленьку!

Легко сказать «помаленьку». Попробуй-ка исполни. Бухнули едва ль не со всего маху. Гуднула недовольно медь, дрогнула, каза­лось, вся церковь; заскрипели, погнулись дубы, но выдержали.

Взялась задело артель, что в звоннице собралась, но и внизу му­жики не расходятся, не расслабляются, держат верёвку. Вдруг там, наверху, оплошают: упустят груз с направляющих. Понадобится подмога. Но на верхотуре все мужики с резоном. Заполз «родимай в свою светлицу». Осталась забота малая, подвесить к балке да «язык» приладить. Для умельцев хлопот - раз плюнуть.

Сбросили вниз ненужные брёвна. Владельцы верёвок усердно сматывают каждый свою и украдочкой на колокольню поглядыва­ют. Ждут конца делу. Подвешенный колокол чрток на любое прикос­новение; не поосторожничали, зацепили «языком», тут же и подал тихонько голос свой. Заволновались мужики, точно глас услышали пророческий.

Певуч!

Душе приятен...

Говорок-то совсем иной, не то, что меж сосен.

Знамо. Свысока звучнее, вольнее...

Смакуют, а у самих глаза шально горят. И уж не советуют, требу­ют снизу.

А ну, вдарь для пробы!

Ополоумели никак?

Трудно што ль? Авось рука не отвалится, коль раз-другой язы­ком мотнёшь.

Да в том ли дело, голова твоя несоображённая, святотатство, богохульство трезвоны беспричинно устраивать.

Засомневались, чешут затылки. Вот ведь незадача, заковыка вы­шла... Вдруг Устина осенило.

Робя, церковь-то не освящена..

Обрадовались, загалдели наперебой: можно подумать, будто каждому фарт большой подкатился.

И то верно! Храм пока ещё не на счету у боженьки. Без освяще­ния - изба избой.

Ударь-ка, не будет греха.

Ну, коль так...

И поплыл звон над головами людей, над новыми постройка­ми. Перемахнул через стены крепостные, окунулся в лес, заставив вздрогнуть деревья, и понесся дальше, дальше, дальше. И был это уже не просто звон, а весть о рождении города. Кому на радость, а кому и во зло.

Притихли люди: кто просто слушал, кто мыслили - о себе, о жиз­ни.

Дорошке вдруг пришла озорная мысль: «А хорошо бы вот так - жить, жить тихонько, незаметно и неожиданно зазвучать, как коло­кол. Чтоб услышали в дали далёкой».

Милованов покосился на рядом стоящих мужиков: не догада­лись ли часом о его бреде странном. Засмеют. Однако тем не до него.

Уже замолк, улетел в безвестные края звон, а они всё слушают, будто надеются на возвращение его. И расходились от храма с неохотой, с оглядками: вроде бы сожалели, что так скоро дельце обстроили, не натешились вдоволь.

Дорошка же свободен от подобных сожалений: он полон радос­ти, веселья.

Айда в город, в избу съезжую, нас с Устином глядеть.

Так тебя туда и пустят? - Ухмыльнулся Бухан. - Гость великай заявился...

Сегодня пустят!

Башня Московских ворот в городской стене - самая высокая и красивая. Постарались мужички, разнарядили в кружева деревян­ные, в узоры хитросплетенные. На темноватом от дубовых бревен строении резко и красочно выделялись сторожевые стрельцы, по случаю обмундированные в новые кафтаны красного сукна. Их строгие, подтянутые фигуры маячили на всех семи этажах башни. Игристые солнечные блики то и дело вспыхивают на грозных секи­рах стрелецких, на стволах начищенных медных пушек.

За городской стеной почти сразу начинались лавки торговые. Богатые купецкие лотки заставили Дорошку забыть на время о съез­жей избе. Атласные ленты, цветастая ткань дорогильная так и заря­били в его глазах. Заимев два рубля в кармане, в ту пору он сделался «богачом», сейчас же это обстоятельство сделало его счастливым.

Такие моменты в человеческой жизни редко случаются, чтоб же­лания и возможности сошлись воедино. Чаще-то как бывает - душе возжелается, да нет возможности порыв душевный утешить.

Дорошка, еле сдерживая шаг, к самой богатой лавке направился. Недоумевающие спутники его следом потопали. Но не дошёл Ми- лованов до избранного заведения: весёлый оклик заставил в сторону свернуть. Авсей Задохлов, давний знакомец Дорошки да Виряски, ку­пец шацкий, высветлив лицо улыбкой, к себе зазывал, в свою лавку.

Ребятки, не проходите мимо! Стару память ворохнём да нову дружбу заведём. - Радовался Авсей без притворства.

Купец ещё с прошлогодней ярмарки Дорошке глянулся. Мужик прямо-таки свойский, откровенный. Что на уме, то и на языке.

Вон какие орясины разгуливают, а кралечка одна разъедин- ственная у них без подарка.

Алёнка засмущалась, спряталась за Дорошкину спину. Ещё боль­ше закраснелась, когда Милованов точно гуляй-парень размахнулся.

Отмерь-ка, дядя Авсей, аршинов шесть вон той цветастой кам­ки на сарафан.

Это мы с готовностью. Только мой совет - и пяти хватит. Де­вушка твоя аккуратненькая, экономная.

Будь по-твоему.

Ой, Дорошка, что ты, не надо...

Чего уж там не надо: скоро из шалаша не в чем будет высунуть­ся. Ещё были куплены ленты - голубая да красная. Алёнка приняла подарки с нежностью. Но кто был счастливее от них - Алёнка или Дорошка - определить трудно. Авсей и тот растрогался:

Ах, и любо смотреть на вас, молодых! Неужто и мы такими ког- да-то бывали?

Ну и сказанул! - Возмутился Бухан, - да я в их годы что ветер буйный носился. А они ходят, будто варёные.

Сдаётся мне, скорее воробьём ты порхал, а не буйным ветром носился... - Лукаво поинтересовался купец.

Это вы зря так, - неторопливо встрял Силанов. - Дядька Овсей теперь малой, в молодости-то он большим, вроде меня был.

Вот гогочут, вот гогочут, меринья раскормленные, - уже осерчал Бухан. - И ты, купец, туда же, с имя, а мы с тобой, можно сказать, одной мцы.

Почти, - согласился тот. - Я Авсей, а ты Овсей, я провей, а ты просей.

Ну, завели. - Бухана никак не устраивала насмешливая, шутли­вая волна. Он сделал вид, будто у него есть дела поважнее. Однако далеко не ушёл. Едва Дорошка с друзьями отчалил от лавки, Бухан тут как тут.

Ха-ха. Чего это вы за мной ходите? Я к съезжей, и они будто прилипли.

Что скажешь на слова такие? Посмеялись, да и только, не оби­жаться же...

4

Ивашке Скрыльцу был наказ: воротиться в хоромы воеводские и малевать большую икону для переднего угла. Сборы Ивашкины недолгие: имущество-то невелико, но он маленько затянул с ними умышленно. Прослышал про день бездельный и мыслишку заимел: посвятить его, день-то, поиску дочери. Просто походить по городу, в народе потолкаться, глядишь, и пофартит. Из съезжей отлучиться проще, легче, не то что из дома воеводского.

Изболелась душа живописца, по ночам кошмары один другого страшнее, все немилым кажется. И язык есть, да не спросишь, не разузнаешь. Человеку в душу не заглянешь, не изуверишь про мыс­ли евонные. Обратишься за добром, а получить можешь зло чёрное. И страдать в одиночку сил нет.

К двум парням - весёлым, гожим - было проникся доверием, почти решился поспрошать о деле своём. Да опять же заковыка: Белухин возле них вроде бы. Нут-ко они вместях? Враз Алёнка из вольной в крепостные угодит. Пусть денег за выкуп её не плачено, но всё одно собственность она, куда ни крути, белухинская. Для того ль украдкой растил, лелеял...

Малевал Скрылец на большой стене в съезжей двух парней доб­рых, но думал про них двояко.

И сама жизнь-то его текла тоже двояко. Ему очень хотелось отыскать Алёнку и в то же время не знал, что потом будет, и боялся этого «потом». Хотелось счастья для дочери - но где оно, в какой стороне?

С такими сомнениями и собирался пуститься в поиски, и снова тайные.

Воеводша подарила ему рубаху богатую - в первый раз, в обнову, надел её. Но не пришлось погулять, пошиковать. Едва за дверь нос выказал, подкатился бородач одноухий.

- Ты малевщик беглый будешь? От воеводы Лебедянского?

Ивашка в момент сник, холодным потом покрылся. Он не скры­вал беды своей, но всякий раз, когда заходила речь про то, душа его, что называется, падала в пятки.

Оттуда, - пролепетал в ответ.

Остерегайся. Горбонос здесь, самолично видел... Рыскает, гла­зищами, яко зверь-злыдень шныряет.

Меня-то как знаешь? - Осмелел Иван.

Это я продавал басурмана воеводе. Тогда и тебя углядел мельком.

Нашёл кого продавать.

Он сам меня упросил.

Чудно.

Чудно, да не дюже.

На том и разговору конец: нечем длить его. Что общего меж людьми чужими, незнакомыми?

Ивашке в пору хоть слёзы лей. Куда ни ткнётся, всё в тупик упи­рается - ни света, ни просвета. Ах, Алёнка, Алёнка.

Горбоноса он помнил, обжигающий, пронзительный взгляд ба­сурманский забыть невозможно. И в том, что появился ногаец здесь с одной лишь целью - по душу беглую, сомневаться излишне.

Затаился Иван в съезжей. Где уж самому искать, не нашли бы его самого.

Не рад он и многолюдию, что валом валит к съезжей. Можно по­думать, будто здесь на ближний час, событие какое важное намеча­ется, обсуждение вопроса трудного. А и всего-то, стремятся люди поглядеть место сборищ будущих.

В другое времячко богомаз бы порадовался от сознания, что и на труды его рук искусных люди зарятся. Но теперь не до радости. Таит лицо своё, прикрыв всё теми же руками искусными...

Тятя!

Слово произнесено голосом трепетным, тихим, а для Ивашки Скрыльца он послышался звучным громом весенним.

Алёнушка, доченька!..

Пропади они пропадом страхи проклятые, сомненья многодум­ные. Да ради момента такого самой жизни не жалко. Будь как будет!

И мои ребятки с тобой!

Твои? - удивилась Алёнка.

Мои, мои, доченька! Ну и балбес же я, - Скрылец впервые, мо­жет быть, за все последние месяцы искренне рассмеялся. - Давно собирался попытать и Дорошку, и Устина об тебе, да боялся. Сом­нения останавливали.

Люди, случившиеся при встрече юной девушки и пожилого, ху- доватого, с болезненным лицом мужика, дивились их пылким чув­ствам. Однако никто ни о чём не расспрашивал. Наверное, каждый в душе сочинил свою легенду, подобающую моменту. Завтра, да что там завтра - сегодня, поползут они, одна другой красивей, среди люда служилого, жилецкого и строительного. Будут смаковаться со знанием дела.

Уж не раз так бывало: исчезли с лика земного люди, а сказ, леген­да о каком-то событии из их жизни оставалась жить.

У Бухана никакой легенды, россказни в голове не зародилось. Ему одно не давало покоя: с кем бы из своих знакомых поскорее поделиться новостью. Вон оно, как дело-то оборачивается! Василий Григорич сказывал, как богомаза крепостного продали они с отцом воеводе Лебедянскому... Э-э... эт что ж получается, выходит, Белухи- ны и ведом не ведают, что иконописец-то детный.

Более Овсея не мучили догадки о том, с кем бы новостью поде­литься. Одна осталась забота: Ваську, отпрыска дворянского, отыс­кать поскорее.

Глава десятая

НАБЕГ

1

У Белухина-младшего день тошный был. С утра отец в деньгах отказал.

Денежки на увеселение всего праведнее своим трудом добы­вать! А ты в последнее время в трудах мало преуспеваешь.

Ефим Спиридоныч на меня и не смотрит. - Пытался оправдать­ся сынок.

Знать, взглядаты недостоин. Человек вон какой высоты снизо­шёл до тебя, объятья распростёр, а ты не оценил.

- Я старался.

Старания делами красны. Без дел видимых, они что дым без огня: глаза ест, а не греет. - Поставил точку Белухин-старший.

Остался Васькин карман пуст. Без звона монетного пускай чернь развлекается.

Клял барчук тот день и час, когда задумана была крепость тамбов­ская. Как жилось спокойно. Частенько к ним в имение кто-нибудь из чиновных наезжал, и начинались праздники. И так жизнь неголодно текла, в гостевые же дни - точно два солнца по небу гуляли.

Известно, нынешний харч барина неровня вселюдскому, однако и он скуден, несравним с домашним. Издали-дальской, из имения родового яств не навозишься. Да и привезёшь, радость недолгая: либо сопрут, либо испортится.

И жить невидимым подле стрелецкого головы тоже надоело. Махнуть бы на всё рукой и к дому податься, на материны разносо­лы... Отец не помилует.

А ведь начиналось недурно. На виду был, сам воевода замечал. На чём он споткнулся, где поступил несообразно моменту?

Чем больше думается про то, тем больше туману, путаницы в голове. И с девкой не везёт, никак Васятка дорожку к ней не про­топчет, сплошные помехи на пути. Ночное происшествие раза два

снилось. Точно кто-то нарочно нагоняет эти сновидения, чтоб ох­лаждать решительность белухинскую.

Науськанный отцовскими словами решил барчук податься «на глаза» к Ефиму, всё одно делать нечего.

Уже многие стрельцы жили в избах рубленых, а их начальник продолжал житьё в шатре. Того и гляди, утренники займутся, росы по утрам, будто инеем высверкивают.

Нашла коса на камень: то Ефим стремился поскорее перебраться в капитальное жилише, а воевода противился, теперь иное деется. Изготовили хоромы стрелецкому голове, да он заартачился. Мол, пока до единого стрельца не переберутся из временных жилищ, и я из полотняного шатра не стронусь. Так и обитает в лесной кущи.

Шагает Белухин - ногу за ногу заплетает. Хуже нет положения такого: к кому идешь - знаешь, а зачем - представления ни малей­шего. Вот и тянешь время, авось да придумается что-нибудь, небось и проклюнется мыслишка.

Впереди за деревьями людишки замаячили, слышен говорок возбуждённый.

Ещё издали узнал Белухин расчестную компанию: Алёнка, мор­двин, Силанов, Дорошка и с ними зачем-то богомаз беглый. Возле дуба векового - крепкотелый мужик с топором. Видать, топор уже побыл в деле, на комле дерева видна свежая ссадина.

Василий приодёрнул кафтан свой красный, сам приосанился - вспомнил времена былые.

Что за галдеж? - В этот момент он очень верил в законность свое­го вопроса. Как-никак - дворянский сын, не чета черни всяцкой.

Ответ держать взялся Устин Силанов:

Вот, расчался рубить.

Нарушает указ воеводский? - Белухин и сам не подозревал, чего рукам его давным-давно хочется. Враз в сушняке дрын подходящий отыскался. - За такие дела тебе, глупая голова, двадцать батогов по­ложено. Я же и отпущу немедля и с большим старанием.

Разные чувства витали подле дуба векового. Белухин, орудуя дрыном, упивался своей необходимостью в данный момент. Кому вольно действовать от имени воеводского?

Кому ж, кроме, как не отпрыску дворянскому. Взглянул бы отец, авось бы и смягчился.

Мужик, молча сносящий удары, жалковал о том, что не ко вре­мени здесь случилась дружная компания. Не будь её, спробовал бы краснокафтанник острие топора.

А «компания дружная» стояла пришибленно и беспомощно, и наверняка всякий сетовал, мол, и надо ж такому случиться, и как на грех я тут ввязался...

Ещё в самом начале строительства Боборыкин строго-настрого приказал вкруг Тамбова дерев не валить и даже с прилежанием уха­живать за оными, ибо они есть первая преграда для рати разбойной, коя посягнёт на крепость новую. За нарушение приказа сего обеща­лось двадцать батогов.

То ли наказание строгое пугало, то ли вера в действительную оборонную мощь леса, но порубок около крепости не замечалось. Хотя в строительном материале нужда была великая.

Удивительно, как иногда даже маленькое событие преображает человека.

То Белухин шёл, точно через пень-колоду переваливался. Носом едва по земле не чиркал. После же исполненной экзекуции он уж если не коршуном парил, то под стать коршунёнку, это точно.

И осанка сменилась, и шаг прочный, и грудь колесом. Попадись встречь хоть воевода сам, Белухин с докладом бы пошёл, не сробел.

Но не шёл воевода к барчуку верхоценскому, а катился наперёд маленький шустренький Овсей. Улыбка во всё лицо. Подай ему на­дежду, как говорится, сделай шаг навстречу, он в объятья кинется, целоваться запросится.

Иду и думаю: хорошо бы увидеть барина молодого. - Засыпал Бу­хан. - Едва подумалось так, а ты и вот он, как гривенник новенький.

Белухин разочарованно поморщился. Всегда так: мечтаешь о гусе, а в руки воробей даётся.

С чего ж радость несказанная? - Спросил неприязненно, глядя мимо Овсея.

Как же, тебя вот встретил.

Бухан - не лапоть какой-нибудь: за весточку важную цену свою возьмёт.

Ну и событие, всем событиям событие. Явление чуда небесного.

Может, и эдакое статься. - Овсей улыбку пригасил, маленько напустил важности.

Перемену, конечно, Белухин заметил и волей-неволей интерес проявил, хотя и сказал неопределённо:

Вроде бы...

В роте али ещё где, - под дурачка заиграл Бухан, - токмо видал, богомаз-то, крепостной ваш бывший, в какой компании?

И что из того?

Многонько, многонько... Не дано нам знать-предсказать отку­да и сколько на нас свалится. Вот я в прошлом годе за бортами уха­живаю, сам прикидываю - из какого и какую взятку возьму. Один рой виделся мне захудаленьким, никудышным. Я на него и виды не имел. А что на самом деле вышло? Больше пуда взял янтарного. Из других и так и сяк, а из энтого - богатище. Во!

Пустая говорильня холопская стала раздражать, вроде плескание воды перед мучимым жаждой. Испить пора бы.

Чего хорошего сказать-то хотел? - оборвал трескотню словес­ную.

Всё, игра кончилась, понял Бухан с сожалением. А хотелось ещё покрасоваться, так хотелось...

Алёнка-то, дочь скрылецкая...

Ну и что?

Эти слова сказаны машинально, а вернее от сознания, мол, от Овсея путных новостей не узнаешь: пустобрёх великий.

Как что? - Бухан моргать перестал. Надеялся ошарашить, а тут равнодушие полное. - Она крепостная ваша, собственность хозяй­ская. Разъяснения излишние, до Белухина раньше дошло что и к чему.

Рубль серебра за мной! - Сказал он хрипловатым от волнения голосом.

Не найдётся ли теперь двугривенного, - как-то чересчур уж сникло взмолился Бухан.

Получишь потом.

Белухин сейчас мог и не идти к стрелецкому голове, с такой но­востью он и сам голова. Однако то ли по инерции, то ли по пред­чувствию, он не изменил маршрута.

Бухан какое-то время семенил с бочку, будто трёхдневный же­ребёнок подле матки. Потом, окончательно поняв, что он здесь сов­сем не нужен, поотстал потерянно. Вздохнул обиженно.

Уж эти бары... Пред ними хоть на изнанку вывернись, всё одно, надолго мил не сделаешься...

2

Белухин-младший считал себя самым счастливым от свалившей­ся новости. Но уверенность в этом жила в нём ровно до того момен­та, пока не узнал обо всём Ефим Колода. Вот уж кто возликовал.

Я так и знал! - подпрыгнул он на месте в первое же мгновение после известия.

Белухин маленько испугался, ибо не предполагал личного инте­реса для Колоды в Алёнкиной судьбе. Сразу же появились догад­ки неприятные, вроде и такой нелепой, будто Ефиму самому девка давно приглянулась. Со стрелецким-то головой Ваське не соперни­чать, в коленках жидковат.

Я так и знал! - притопнул ногой от досады Ефим Спиридоныч. - Лазутчица!

В устах Колоды любое слово, что шило колкое, это же получи­лось ледянистым. У Васьки морозцем по коже отозвалось. В душе тоскливо сделалось. Ещё хуже, чем утром, когда отец в деньгах от­казал.

Ибрагимка! - позвал тем временем воинский начальник, от удовольствия потирая руки.

В то же мгновение в шатёр бесшумно вскользнул синебородый ногаец.

Подай-ка, Ибрагим, нам с барином пива молодого. У нас есть за что побаловать себя.

С готовностью и вновь без единого звука, даже шуршания от ног не услышалось, ногаец исчез.

Видал, - восхитился Колода, - вроде и земли не касается, парит беззвучно.

Можно подумать, стрелецкий голова в самый первый раз уви­дел своего верного слугу. Когда появилось пиво, холодное варёное мясо, пышный, свежевыпеченный пирог, Ефим растроганно похло­пал инородца по плечу.

Спасибо, хвалю.

Синебородый оскалил в улыбке ровные белые зубы. Он провор­но работал руками. Нарезал мясо, пирог. Белухин как завороженный следил за его пальцами. Длинные, узловатые, они виделись цепки­ми, сильными. Не касаясь, он чувствовал неприятную холодность их. Непроизвольно барчук поёжился и потрогал собственную шею. В памяти воскресилась та смертельная ночная хватка.

А теперь, Ибрагимка, позаботься, чтоб никто не побеспокоил нас, - продолжал благодушествовать Колода. - Дело важное нам ре­шить предстоит.

Не только к служке подобрел Ефим и на Белухина взор бросал тёплый.

Испив несколько глотков терпкого напитка, Колода голос ока­зал мягкий, до толе Белухиным не слыханный.

Я знаю, в последнее время ты сердит на меня, за отчуждённость мою...

Василий заёрзал на месте, что-то маловразумительно зажурчал себе под нос.

Не возражай, не возражай, - пресёк мурчание хозяин шатра и гостеприимного стола. - Поверь, так надо было. Тебе же во благо, время для размышлений. Думал ведь?

Думал. Как же без дум-то?

Вот видишь, думал. И вижу, хорошо, коль с новостью ко мне поспешил. Не ошибся я в тебе. И рад, дюже рад, скрывать не стану.

Белухин тронут лестным отзывом. Мысленно позлорадствовал над утренними отцовскими наставлениями. Ничего, папаша, мы ещё с Ефимом Спиридонычем покажем.

На самом же деле он никак не мог взять в толк причину радос­ти своего покровителя. С него было довольно простой лишь благо­склонности.

Теперь, Василий Григорьевич, тебе надобно накрепко прилип­нуть к девке. Знать шаг её каждый и мне говорить.

Ну вот, по сеньке и шапка. Фискалить и вся недолга, и вся-то роль.

Отцу про то говорить пока не следует. Жаден он у тебя. Чуть прослышит о крепостной, всё испортить могёт.

Было бы предупреждение... Васька свою линию составил: с по­мощью стрелецкого головы он не то Дорошку, кого и покрепче в бараний рог согнёт. Была Алёнка вашей, а скоро станет нашей.

Пенилось пиво, похрустывал хрящ на зубах, озорной ветер пох­лопывал ослабшим полотном шатра. Время текло умеренно, убаю­кивающе...

И верно поэтому цокот копыт скачущего всадника мало потре­вожил лес около жилища Ефима Колоды.

А всадник торопился, конь под ним давно уж ронял пену. Вдруг на крутом повороте скакун, точно подсеченный, пал на землю. Се­док со всего маху угодил головой о сосну.

Ибрагим, что там? - Раздался вопрос ленивый из шатра.

Навэрно, пьяный стрэлэц. Коня загнал, сам на дэрэво свалился.

Разберись.

Разбэрусь.

И вновь всё стихло. Лишь монотонно бубнили что-то в сторонке басурманы из Ефимовой тридцатки. Только им доверял стрелецкий голова охрану собственного шатра.

3

Виряска занимал всех рассказами про обычаи мордовские. Слу­шали его со вниманием, будто прибыли в эти края бог весть откуда и о мордве слыхом не слыхивали.

Правда, с Алёнкой почти так и было. Жила она в своей Лесовке, где ютилось несколько семей русичей, вдали от больших селений. Новости доходили туда редко.

Алёнка верила всякому слову Видряпкина. Только иногда, в очень сомнительных местах рассказа, вроде бы сомневалась:

Ты правду говоришь, Виряска?

И тогда у мордвина появлялась возможность демонстрировать дедову присказку: «Коль солгал - честь свою обокрал».

А ещё могу рассказать про женитьбу нашу, мордовскую. - начал в очередной раз Видряпкин.

Дорошка схитрил маленько, вроде бы нечаянно «подогрел» рас­сказчика.

Женитьба она и есть женитьба, что у вас, что у нас всё одно.

Уловка удалась.

Скажешь тоже, - загорячился вёрткий Виряска.

Он так и заходил винтом. Таков уж у него характер. Одолевало нетерпение.

Сперва послушай, а потом суди... - Перёвел дух и продолжил: - Невесту отец приглядывает. Как выберет, садится на коня, берёт хлебный каравай и прямиком к дому избранницы. День для такого дела выбирает вроде нашего, бездельный - чтоб отец или братья де­вушки непременно дома были.

Иногда возле чужого подворья долго приходится проезжать­ся: нужно выждать, пока кто-нибудь из родственников во двор не выйдет. Тогда приехавший бросает во двор хлебину и пришпоривает коня.

Поднимается переполох. Мужчины вскакивают на коней, хвата­ют подброшенный каравай и пускаются в погоню.

Если жених подходящий, то погоня идёт с ленцой, больше шуму и, конечно, никого не догоняют. Возвращаются домой, сзывают со­седей, едят хлеб жениха и начинают готовиться к свадьбе.

Если же плох жених: из худой семьи или уродлив, то погоня бы­вает лютой. Непременно догонят и возвратят хлеб. Сватовство не состоялось.

Вот ведь как. - То ли удивилась, то ли посожалела Алёнка.

Дорошке захотелось, чтоб девушка и на него пристальное внимание

обратила, похвастался своими познаниями из жизни мордовской.

Но случается у вас и иначе. Мальчишка только народится, его тут же и женят на взрослой девушке. Она его потом нянчит, рас­тит...

Смешно как! - развеселилась Алёнка. - Мужа своего в пелёнках носит.

Ну, бывает, бывает. - Осердился Видряпкин. - И совсем не часто.

А я и не говорю, что сплошь и рядом подобное творится. Слу­чается.

Виряска, дальше рассказывай. Что потом? - Увлекли Алёнку обычаи мордвы.

Виряска рад стараться. И то, слушатель вон какой занятный: гла­за от удивления во всю ширь.

За невестой сам жених идёт. Едва он на порог, она его бранить начинает. Жених в дом, навстречу злые слова жены будущей: «Не в дом отца моего вошёл бы ты, прокляни тебя Бог, а на острый нож напоролся». Сядет жених на лавку, ему тут же пожелание: «Не на лавку бы ты сел, а в гробу меж досок растянулся».

Ой, да за что ж она на него так?

Алёнка, обычай такой. Есть поверье: чем больше, злее бранит невеста мужа будущего, тем сильнее любить он её потом станет.

Чудно.

Жених невесту из отцовского дома силой уводит. И весь путь брань не обрывается. На другой день молодые идут к колодцу. Мо­лодица бросает серебряну монетку и они наливают ушат воды. Пока несут к дому, к своему жилью, родственники вырывают ушат и по­ливают друг друга.

Затем мальчик, близкий родственник жены, даёт молодухе но­вое имя. У замужних мордвинок всего пять имён: Мази, Вяжи, Тязи, Павай и Тяти.

Имя нарекающий три раза ударяет по лбу молодой жены коври­гой хлеба и всё - старое имя забыто.

Ой, Виряска, что-то грустно заканчивается твой интересный рассказ.

Чего ж тут грустного? У женщины новое имя, у неё начинается новая жизнь.

А прежняя куда ж девается?

Нет её, забывается.

Так не бывает...

За всё время прогулки и по крепости, и по лесу Ивашка Скрылец не проронил ни слова. Ему и так было хорошо. Он бы согласился и дальше жить беззвучно, ни во что не вмешиваясь. Лишь бы дочь была на виду, лишь бы она была счастлива. А то, что ей в радость быть вместе с этими парнями, можно понять без труда. Заметил отец и особые отношения Алёнки к Дорошке. Они не вызывали в нём протеста. Милованов - парень добрый и честный. Из тех, на кого всегда можно положиться: и радость с тобой разделит, и в беде не выдаст, не бросит.

Под Виряскины бесконечные байки компания возвращалась в крепость. Шли мимо давешнего дуба. Только около него Скрылец позволил себе сказать несколько чувственных слов:

Мы уйдём, а он останется жить. Долго жить! Запомнит ли он нас? - богомаз потрогал свежую, влажную ссадину на дереве.

А как же не запомнит, - заторопился мордвин. - Мы ему жизнь спасли. Он нас благодарить должен...

Отодвинься, Виряска, - предостерёг Устин, - сейчас это грузи- лище пред тобой на колени встанет и в поклоны благодарственные вдарится.

Смешно, весело... И невзгоды позабылись, и неудачи отодвинулись.

4

За полдень истошно взвыл колокол. Его всполошность, ворвав­шаяся в безделье, в спокойное отдохновение, казалась чужеродной.

Люди, уже однажды слышавшие голос тревоги, на этот раз вели себя более солидно. Меньше суматохи, беспорядка. Хотя то и дело слышался вопрос испуга:

Опять кого-то убили?

Однако ответ был более страшный:

Зипунники идут...

И совсем другой настрой у людей. Из Покровской слободы жен­щины с детьми волокут свой скарб, гонят скот - всё в крепость, за её новые прочные стены.

Из крепости в окружении доброй сотни стрельцов выехал воево­да. Тревожен и его голос, но властен и крепок, не дрогнет.

Мужики, помните для чего град городили? Для отбою, для пре­грады от нечисти всякой. Пришло, видно, время для испытания нас с вами не в словах, а на деле.

Приободрились мужики, посмелели малость. Оно, оружие-то хоть топоры, да вилы, а то и дубина крепкая, да не всё-то в нём дело. Голова, руки - вот где опора.

Некогда воеводе речи длинные держать, всё на ходу, в движении, спешит на встречу ворогу коварному.

Где голова стрелецкий?

Собирает воинов. Сказывает, будет оборону в лесу держать.

Тут бы ему быть!.. Да ладно. Братцы, становитесь под начало бомбардира главного. Слушайте команду Ивана Дыма.

А нам с кем неприятеля не бороть,- почти совсем уж успокои­лись бородачи.

Не пустите в крепость, не дайте пожечь труды свои. - С теми словами Роман Фёдорович с дружиною своей в путь пустился.

Ох и труден на подъём русич-увалень. И он то покряхтит и поче­шется, с боку на бок перевалится. Оба глаза сразу не откроет, погля­дит в прижмурку. Можно подумать, будто оценивает положение. На самом же деле лень свою тешит, время подъёма оттягивает...

Но уж коли встанет, на ногах укрепится - нелегко его свалить.

Толпой нагрянули к старшине пушкарскому. Вот оне, мол, мы, бери и веди нас на бой смертный.

Есть немало бабёнок говорливых да голосистых, уж как начнут они мужика костерить: де, и паразит он, и такой-рассякой, и заста­вить бы его поработать с бабское, и всё такое прочее...

Забывают голосистые про тот черед, когда «паразит» да «непутё­вый», молча сбирают котомку и своей волей идут туда, откуда вер­нуться не всем суждено. Ни речей не скажет, ни обещаний не даст. Он родился с тем - с сознанием, что обязан защищать...

Иван Дым положение своё оценил трезво, властью большой не воз­гордился. Без суеты, он сноровисто отобрал сотни три орлов, осталь­ных в крепости оставил. Камней на стены запасать, женщинам помочь да глядеть в оба. Кто знает, с какой стороны нагрянет тёмная визгливая рать. Не обойдёт ли лесом, не объявится ли на берегах Цны.

Алёнка, крепко обняв Дорошку, уговаривает тихо и со слезами:

Не ходи. Убьют тебя. Здесь останься, вместе будем. Боюсь без тебя.

Не могу, Алёнка. Дым с собой берёт. И ты не одна остаёшься. Вон сколько других.

Да что мне другие... Дорошка, Дорошка. - Уже причитает Алёнка.

И не она одна провожает так. Дорошка осторожно расцепил её руки и пошёл к своей команде. Во след пронзительно и тоскливо:

Вернись, пожалуйста, живым!

Виряску Дым не отбирал в своё войско. Добровольцем затесался в гущу, маленький, поди, угляди его.

Ефим Колода чувствовал за собой вину. В разбившемся стрельце узнал дальнего дозорного Евлашку Дрына. Он явно с донесением скакал. Но почему? Он должен передать по цепи. Где ближние до­зорные? Вопросы, вопросы. Ефим почувствовал, что вокруг него деятся дела неправедные, тёмные. Уж не воевода ли творит козни? Если так, то нынешняя промашка может дорого обойтись стрелец­кому голове. Одна надежда - отличиться в сражении. Тогда и правда будет на его стороне. Он и участок для обороны выбрал с умыслом. Рассчитал, что степняки здесь пойдут, по этому пути. Он их и встре­тит, и покажет чего стоит. А с победой и к воеводе подойти незазор­но. Победителей, как известно, не судят. Осталось ждать нападения. Как это ни странно, но оно было желаннее, нежели отсутствие его.

Но ближе к правде Васька Белухин был. Случилось ему побыть наедине с умирающим стрельцом, и тот поведал ему:

Вижу, один ты нашенский подле Ефима Спиридоныча. Изме­на вокруг него. Измена. Подсекли коня подо мной! Видел петлю под ногами его волосяную... И дозор ближний пропал... Не нашёл я его...

Кровь горлом пошла и отошёл дозорный. Тут же Ибрагим как объявился.

Что говорил он тэбэ?

Не разобрал толком: то ли о жене, о детях ли толковал. Голос его не слушался. Бредил.

Белухин сразу уяснил: тайна стрелецкая жизни стоит. Л ишь толь­ко выпусти её...

Старшина пушкарский своё войско вывел поближе к краю леса с южной стороны крепости. Дорога ногайская известна давно. У Кузьминой Гати переправа и вот он тебе, простор для конницы.

Ребята, до поры до времени не оказывайте себя. - Уговаривал Иван. - Заманим в лес и тогда поглядим, чей верх будет.

Бывал в сражении Дым с лютыми воителями крымского хана. Знал повадки таковских людишек. Их сила во внезапности и степь вольная. В лесу им тесно. А если завалы сделать, то и вовсе. Вспом­нилась одна хитрость из прошлого опыта. Иван не медля подобрал две дюжины мужиков посильней, стопорами. Отвёл влес поглубже, наставления дал.

Задымилась, заклубилась степь впереди, ахнуло войско дымово.

Идут...

Валом валят.

Тьма-тьмущая!

Определишь там, пыли туча...

Не робей, мужики! - Это возвратился к передовой линии глав­ный пушкарь.

Гляди, гляди, на Ефима попёрли!

Выдюжит ли житель шатёрный?

А мы што, стоять будем выжидаючи? Айда на перехват вдарим.

Никому без команды с места не трогаться. - Голос Ивана пост- рожел.

Мужики, а где ж воевода со стрельцами? Неужто смяли их, оп­рокинули?

И сомнут, вишь, скоко прут.

Без паники у меня! - вновь слышен голос Дыма. - Воевода на своём месте.

Повернули! - пронёсся вопль. - На нас грядут. Пропастина их...

Ну, Господь, благослови...

Загудела степь от топота. Первыми долетели запахи конского пота и пыли. И тут же тёмным смерчем налетела со свистом и виз­гом, с диким лошадиным ржанием бешеная ногайская рать.

Держись, не ломись! Не комарь мёдом соты полнит. Запели над русыми головами стрелы калёные. Засверкали на солнце секиры точёные. Погнулся правый фланг, потянулся влес.

Крепись, робя! Подмогну малешко. - Устин, вооружившись сосновой слегой, из которой в пору дышло делать для пароконной повозки, подался на правый фланг.

А где Устин, там и Виряска. Эти орудуют на пары: вроде добрый мастер с шустрым «подмастерьем»...

Мешает «мастеру» лес, нет развороту парню. Но не ему одному помеха средь дерев.

Уже нет той слитности лавинной и в ордынцах. Они всё ещё свис­тят, визжат, улюлюкают, но ужасающего воя теперь не получается. Рассекли их на шайки, затянули в лес. Но сила большая у них, вояки они искусные. Налетают, как коршуны. Глаза свирепые, видят остро и, думается, не только впереди, но и сбоку, и сзади. Едва нависнет над кем-то из них опасность - на выручку двое-трое бросаются.

Окружили Устина в густом сосняке, не развернуться ему палицей своей, тычет ей, словно пикой. А результат невелик. Увёртываются косоглазые, всё ближе подбираются.

Устин, бей по лошадям! - Кричит дружок верный, «подмасте­рье» Виряска.

И то! - Обрадовался великан.

Ногаец на лошади пан, а сверзни его с седла - он в половину сла­бей. Кривоног и не столь поворотлив. Только злее делается. Будто стервятник подстреленный, головой крутит, напоследок ущипнуть норовит. Не будь промахом - за химок да об сосну, вроде кота блуд­ливого.

А не ходи по чужим погребам, не слизывай сливки. Дома сиди.

Ох, и трудна работа мужикам выпала. Ни отдохнуть, ни пот оте­реть. А ногайцы прут и прут. Теснят и теснят.

Изловчился Дорошка, рванул за ногу из седла ордынца зазевав­шего, не успевшего отмахнуть кривой сабелькой. А здесь на земле и вилы сабле подстать. Очухался вражина, зубы оскалил, хрясь по черенку острым жалом. Остался в руках у Милованова обрубок жал­кий. Да и то хорошо, не с пустыми руками. Покуда визгливый взмах делал, коротко ткнул обломком в глаз ему, он и завертелся кочетом обезглавленным, запел свиньёй недорезанной. Дорошке песню эту выслушивать некогда. Сгрёб сабельку трофейную, поднял круглый щит ногайский и в гущу свалки ринулся.

Дыма убили!

И сразу замешательство, и сразу ропот:

Как же теперь? Что же потом?

Мужики, я с вами! - вынырнула окровавленная голова бомбар­дира. - Не убили, поранили. Крови чуток пустили басурманы.

Врёшь, нас не возьмёшь!

Вали деревья! - Это команда старшины.

Дружно заработали две дюжины давешних мужиков. Деревья ва­лили по-особому. Подрубали на уровне собственных плеч, но сов­сем не отсекали. Начинало дерево качаться, его подламывали, и ло-                                    

жилось оно «коленом». Именно в этом колене и была вся соль. На лошади его не перескочешь, а пешком под него подлезешь.

Полегче стало тамбовским воинам, поднялся их дух боевой. Но опять степь пылью занялась.

Ещё степняки! Не выдюжим.

Сомнут...

Истопчут.

В крепость, за стены. Пушками вдарим...

Нашлось и немало таких, кто послушался паникёров, спину по­казал неприятелю.

Стой! - команда возвысилась. - То воевода наш со стрельцами в тыл ордынцам заходит. Подмога нам идёт.

Ай да ловко придумано!

Заметили ногайские командиры уловку хитрую, залопотали гор­танно. Начали пятиться из лесу. В него входилось трудно, а из него выйти и того трудней.

А-а, зипунники кривоногие! За нашими бабами да девками пришли, чтоб в полон увести? Торговать нечем стало? Получите сполна.

Захотелся вам ясак, а возьмёте в зад тесак.

И откуда сила проявилась, и откуда проворность прибыла? Моло­тят и налево, и направо. Будто и не было изнурительной, тяжкой бой­ни, полной смертельной опасности. Она и сейчас ещё не миновала.

Виряска, где ты? Не вижу тебя.

Много других голосов слышится, но нет среди них желанного.

Прозевал малого. - Убивается Силанов. - Ах вы, семя басурман­ское! Ах вы, нечисть земная...

Заходила кругами сосновая палица. Много на ней зазубрин от ударов сабельных. Но все эти удары неопасны, ибо сделаны в от­чаянии, как последняя надежда на спасение от столь необычного оружия.

Выпуталась в степь измочаленная рать ногайская и ровнёхонько угодила на плотную стену стрелецкую.

Рассеялись ордынцы, заметались угорело: одна лишь мысль вла­дела ими - пробиться в просторы поля Дикого, да к дому добраться. Теперь улюлюкали русичи...

Трофеи достались богатые. Сабель около сотни да щитов медных не меньше, да луки со стрелами. Лошадей поймали десятка три, со­рок четыре инородца взяли в полон.

Роман Фёдорович, верно, больше всех трофеям радовался. При новом набеге не всё-то его войско вилами да дубинами отбиваться станет. В крепостном арсенале теперь и сабли со щитами, и коней воинских прибыло.

В другой бы раз пленные инородцы и не были столь желанны. Нынче же они как никогда кстати. Нужно поторопиться и доставить их в Белокаменную. Утрёт воевода нос кое-кому сим подарочком.

Перед тем, как начать строительство, он обивал пороги высокие, донимал просьбами многих. Оружия-мушкетов просил, зелья да ядер числом поболее. В ответ мужи чиновные, бояре многодумные смех над ним учиняли.

- Уж не возродилась ли в тех краях украинных мощь Мамаева, ежели стольник так велико к баталиям собирается?

Выделили в новую крепость два пуда пороха да ядер пудов двад­цать. И ещё бумагу дали приказную в Кодом о выделении припасов в пользу Тамбова, города вновь построенного. А в Кодоме самом погреб пуст изрядно. А мушкеты все старые, уцелевшие со времён худой войны с панством польским.

Привезёт Боборыкин полонян да уши, отрезанные у убитых но­гайцев, в Московию, убедятся тугодумы - мужи государственные: есть большой резон в обороне более мощной.

А еще тлела надежда у воеводы на то, что пленниками сумеет уго­дить и самому царю-батюшке.

Заигрывает самодержец всея Руси с южными народцами, одари­вает. Через год посылает в ханство крымское посольство с поминка­ми богатейшими, с дарами многотысячными. И что ни год, вертает благодушно пленников разбойных, не всегда требует в обмен своих воинов.

Так и получается: воеводы украинных крепостей в ратоборстве, в крови добывают басурманов нахальных, а Михаил Фёдорович ши­роту души своей показывает.

И чего уж хитрить, чего глаза закрывать на правду; иногда на­чальник воинский мигнёт ребятам отчаянным, а сам в сторонку отойдёт... И нет пленных. Вместо них уши отчётом пойдут. Жестоко? Возможно.. Зато спокойнее, уже знаешь, этот басурман не явится больше в твои края охотником по душу твою, насильником близких твоих. А случаев подобных премногонько замечено.

Некоторые мурзы ногайские приловчились таким манером ла­зутчиков засылать. Придёт отряд малочисленный, вроде бы и сра­жение примет. Редко кто погибнет, больше в плен сдадутся, да на резвых конях по степи рассеются.

Пленники всё высмотрят, вызнают, глядишь, их уже отпустили восвояси. Возвращаются они с отрядами большими и гуляют по краю, со знанием дела, будто у себя во дворе.

Глава одиннадцатая

ЧАС ЕФИМА КОЛОДЫ

1

Устин нашёл Виряску под ногайским конём. Конь с седлом уго­дил под падающее подрубленное дерево. Седок, видно, занятый Ви­ряской, не заметил того, да и мордвин отскочить не успел. Живот­ное упало на валежину, это старое полусгнившее бревно и помогло Видряпкину. Лошадь не всей тяжестью навалилась на него. Силанов оттащил животину в сторону и, словно тряпичную куколку, поднял своего «подмастерья». Казалось, жизнь шла из хилого тельца. Устин осторожно приложил грудь Виряски к своему уху. И, чуть погодя, воссиял радостно:

- Тюкает!

Солнце снизилось к западному краю земли. Показавшийся ог­ромнейшим, день угасал.

Перевязали раненых, положили на самодельные носилки погиб­ших и победители двинулись к крепости. Впереди несли убитых, потом, заботливо поддерживаемые, шли раненые, за ними, сдер­жанно обсуждая эпизоды из баталии, двигались ополченцы Ивана Дыма и стрельцы воеводы. За войском на конях ехали оба команди­ра. Главный пушкарь бледный, с перевязанной головой, но в седле держится прямо. Замыкали «парад» пленные. Окружённые дюжими стрельцами, они пугливо и пришибленно озирались. Многие из них не в первый раз в набеге, может, и в плену бывали, да наверняка и рассказы слышали, и потому все они, конечно, знали, быть им сейчас и битыми, и драными жёнами да родственниками погибших воинов.

Охрана будет сдерживать обезумевших женщин, но сдерживать без особого усердия.

Возвращались дорогой, что проходила неподалеку от шатра стре­лецкого головы. Шатра не было. На его месте дотлевало пепелище: одинокие головешки, тлели куски от постели. Стрельцы, Ибрагимка да ещё три-четыре ногайца из тридцатки гасили дымившиеся пред­меты. Чуть поодаль, на обугленном ларце, служившем ухороном для более ценных личных вещей Ефима Колоды, сидел и сам владелец их. Закопчённый, в вымазанной, местами прогоревшей одежде. Вид он имел подавленный.

Боборыкин переполошился, с коня спешился, погорелье обо­шёл, оглядел.

Что, сюда просочились? Откуда? Сколько? До крепости не до­шли?

Не просочились. - Безнадёжно отвечал стрелецкий голова. - Измена в собственном стане.

Вот как? Тридцатка твоя?

Она самая.

Доигрался?

Ефим охватил голову закопчёнными руками и зло выругался. И вроде бы ни к кому не обращаясь, чуть ли не запричитал по-баб- ски:

Я же их от смерти спас! Из грязи вытянул, жизнью наградил...

Сколько волка ни корми, он всё одно в лес смотрит. - Голос Ро­мана Фёдоровича маленько помягчел. - Много людей порешили?

До смерти никого. Ранили девятерых.

А эти что же? - Боборыкин неприязненно кивнул в сторону Иб- рагимки и его товарищей.

Эти остались верными.

Верными? - Как-то неопределённо переспросил воевода.

Остались вот...

Остались - так остались. Новый шатёр прислать или пересе­лишься?

Переселюсь.

Загасите хорошенько, дабы лес не поджечь, и идите в кре­пость.

Сперва назначу дозоры новые - дальние и ближние - и приду. Разговор есть.

Разговор до завтра отложим. Сегодня день и так велик. Можно подумать, в него влилось ещё несколько.

Войско продолжило путь, оставив скучную Ефимову компанию.

Вскоре крепость радостными возгласами и женским плачем встречала победителей.

2

Разговор стрелецкий голова начал без подготовки, сразу о деле:

В крепость засланы ногайские лазутчики.

Этим сообщением Колода рассчитывал сильно удивить Боборы- кина, ошарашить. И потом бы разговор пошёл под его - под Ефимо­ву - диктовку. Однако собеседник не «ошарашился».

Они уже и проявили себя на твоём шатре да на стрельцах. Разве не так?

Я речь веду об оставшихся.

О тех, что я вчера говорил?

То не лазутчики.

Уверены?

-Да.

Интересно. И вам ведомо о них, ну, о тех, о других?

Почти.

Почти - это всё равно, что ничего. А в таком вопросе тем более. Здесь необходимо прочно, безошибочно знать.

Для того и речь завёл. Для дознания мне нужен малёвщик Ивашка Скрылец и его дочь.

Я не видел у него дочери.

Объявилась.

Здесь-то вы хоть истинно знаете или опять предполагаете?

Известие точное.

Мне всё же сомнительно. Иван честным видится. Что-то тут не так.

Именно. Попытать надо.

Отчего это у вас пристрастие такое к пытошной, места для че­ловека страшного.

Да я не про пытошную... Я просто говорю - поспрошать, разуз­нать надо бы. - Колода несколько замешался, сконфузился.

Он себе задал задачу малую: добиться разрешения «поспрошать» Скрыльца с дочерью без пристрастия. Пока без пристрастия. А по­том, он в том был уверен, появится ниточка, непременно покажет­ся. И вот, когда за неё удастся схватиться, тогда воевода оставит своё благодушие, заступничество.

Ефим пожалел об оговорке, о намёке на пытошную избу, как бы этим всё не испортить. Так оно и случилось.

Ивашкой я займусь сам. - Твёрдо сказал воевода, пред тем ос­новательно подумав. И перевёл разговор на другое. - Вы позаботи­лись о дозорах?

Ещё вчера.

Может статься, вчерашняя вылазка степняков всего лишь раз­ведка, а основные силы в дело не пустили. Этот народец известен своим коварством да хитростью. Дозорным подальше смотреть, да не налетать головами на деревья, когда донесение везут.

Ефим хотел сказать, что и тут не всё чисто, может, и сюда от Скрыльца связь потянется. Но Колода за те месяцы, проведённые совместно на строительстве крепости, уже успел изучить Боборы- кина. Принятых решений он не меняет.

В дозоре лучшие из лучших стрельцов! - Заверил он воеводу.

Будем надеяться, будем надеяться. В ближайшее время мне надлежит дорога в Москву. Нужно обсказать да показать боярам, как мы тут прочно обживаемся. Опять же бумага есть, зовут меня. - Последние слова сказаны врастяжечку, с неудовольствием боль­шим. - Дела, думаю, на вас оставить.

Люто пожалел Колода о своём нынешнем визите: и он всё себе испортил.

3

Немощное, хилое тело Виряскино оказалось неистощимым к жизни. Уже к вечеру следующего дня Видряпкин открыл глаза и попросил кислого молока.

Бурную радость вызвала обычная просьба у Дорошки и Устина. Они устроили такую кутерьму, что шалаш устоял просто чудом.

Дядька Никифор Вольнов смотрел на них и, улыбаясь, качал головой.

Дети ишо, чистые недоростки, а с виду бугаи бугаями.

Мордвин поел молока, взбодрился малость.

Как мы вчера отвоевали?

Он же ничего не знает! - Удивился Дорошка.

А как узнаешь, когда я под коня спрятался.

Да, спрятался ты здорово, если б Устин тебя не отыскал вовре­мя, мог бы и навсегда схорониться.

Много наших полегло?

Не очень, меньше, чем зипунников.

Косьяна Золу жалко. - Сказал печально Устин. - Сгинул от сабли кривой.

Ребята погрустнели.

Э, соколики, чего носы повесили? Не гоже воинам, - подал го­лос Вольнов. - Хорошо вечор потрудились. Мы нынче с мужиками-подводчиками работку вашу зрели. Мо-о-огутные работнички из вас получились.

Вы что, зипунников хоронили?

Прятали во землицу. А то дальше-больше могёт зараза от них пойти. Свезли в овраг, а сверху дёрну навозили. Многонько вы их упокоили. Не будут больше смердить, зло чёрное чинить.

Дядька Никифор, а ты не видел, случайно, ногайца с одной но­гой? - улыбчиво спросил Силанов.

Ну, Устин, - обиженно протянул Видряпкин.

Не, не заметил. Может, кому другому и попался на вид, а мне нет.

Был один такой. Виряска ему ногу напрочь откусил.

Зубами? - принял шутку Вольнов.

Имя, как топором оттесал.

Это он могёт! Зубы у Виряски острей острого.

Да ну вас...

Чего ну вас, ну вас. Было такое? Было. Ежели б я тебя не отта­щил, то и коню ногайскому туго пришлось.

Думаешь, Устин, он бы и коня порешил? - выказал недоверчи­вость дядька.

И сомневаться нечего.

Да он сам меня чуть не порешил.

Кто, конь, что ли?

Да не конь, а басурманин. Топор из рук вышиб и уже саблю занёс.

Погодь, погодь, Вирясочка, ты что-то путаешь.

И ничего я не путаю.

Путаешь. Дядька Никифор, дозволь я всё объясню по порядочку.

Давай-ка, Устин.

Ну, так вот: прижал меня один ворюга к сосне и никакого про­дыху.

Кто поверит, чтоб один ногайчишка сумел Устина прижать, - со смехом вставил Видряпкин.

Дядя Никифор, скажи ему, пусть не мешает правду сказывать.

Виряска, помолчи. Отдыхай лежи.

-Значит, саблей машет ворюга, аж у меня в глазах зарябило. А тут, вдруг слышу, будто бешеный конь голос рвёт: пригляделся, а то Вирясочка ногайца пытает. Вцепился зубами в ногу, у того, у бед­ного, аж глаза на лоб повыкатывали. И мне, хоть он и нечисть пога­ная, жалко его сделалось. Поспешил на помощь ему. Своего прикон­чил и тому по башке бревёшком тюкнул, чтоб не мучился долго...

Ага, облегчил он судьбу ногайца. - Забубнил себе под нос Вид- ряпкин,- Не двинь вовремя поленом своим, гуляла б моя голова те­перь в отдельности от тела.

Вирясочка, не бубни, не бубни. Видел я, много сабелек на тебя покушалось, да всё мимо просверкивали...

Шутливый разговор оборвал колокольный звон. Странно это, конечно, и удивительно: один и тот же неживой, холодный металл имеет несколько голосов. Теперь он говорил мирно, без сполошности. В его интонации не слышалось ни вызова, ни призыва, а эдакое теплое приглашение к задушевной беседе. Соответствуя зову, и люди собирались к съезжей избе без спешки, в некоей торжественности.

Дорошка с Устином тоже засобирались. Силанов загорелся и Ви- ряску с собой взять.

Я тебя на руках понесу. Видать, о чём-то важном говорить соби­раются, коль под вечер сзывают, и ты новость послушаешь.

Идите, идите одни, - заворчал Вольнов. - Куда его такого пес- тать. Пущай отлежится. Мы тута и без вас время скоротаем беспе­чально.

В заходящих лучах солнца праздничный кафтан воеводский иг­рал всеми цветами радуги. Лик Боборыкина строг, но нет в нём и намека на чванливую неприступность.

Речь свою стольник начал сдержанно. Тут Дорошка подивился: уж сколько раз слышал воеводу и всякий раз он иной, точно голос у колокола.

Православные! Вчера неприятель впервые приходил пытать на прочность творение рук наших. Но силой духа своего мы останови­ли и поворотили силы тёмные вспять ещё на подступах к крепос­ти. В сражении лишились живота наши лучшие други! Помянем их души...

Люди в скорбном молчании склонили головы, кто-то не выдер­жал, всхлипнул.

За смерть их, - продолжил Роман Фёдорович, - мы отплатили врагу сполна. Мёртвым - память, живым - почёт. В бою смертном многие показали бесстрашие, ловкость, отвагу. Но первые мои на­грады - семь рублей серебром каждому - ротоборцам пораненым, тем, кто пролил кровь свою на поле брани.

Воевода подтолкнул вперёд себя писаря Глеба Просфирьина. Глеб сперва тушуясь, потом осмелев, стал читать список жалован­ных воеводской почестью.

Дорошка с Устином едва не расцеловались от радости, когда ус­лышали имя Виряски Видряпкина.

Затем вычитывали список награждённых пятью рублями. Сюда попали Миловановс Силановым.

Дорошка чуть не подпрыгнул от ликования, Устин же ни чем не обнаружил свои чувства, может, только слегка покраснел да ресни­цами заморгал почаще.

Ты что, не рад? - возмутился Дорошка.

Рад, - разулыбался великан. - Мы теперь с маманей избу новую справим.

Потом была выдача денег из казны. В потёмках запылали на ули­це плошки, костры. Открылись лавки. Раненым награду разносили по домам, туда, где они находились на излечении.

Дорошка на гуляние не остался. Поспешил к себе. Ему хотелось и поскорее обрадовать Виряску, поздравить с наградой, и ещё боль­ше торопила надежда на то, что хоть нанемного да заглянет Алёнка. Со вчерашнего вечера не видел её. Она всё с отцом, да с отцом. До­рошка, конечно, воспринимает это с пониманием, долго не виде­лись они, но и о нём забывать тоже не след.

Ещё весной этого года Милованов мало думал о своей будущей жизни: течёт она и течёт. Мечталось о ближайшем: о достатке пос­тоянном, о хорошем здоровье отцовском, но было это как-то ми­моходом, что ли, несерьёзно. Теперь же, когда с той поры минули считанные месяцы, в парне произошли крутые перемены. Он уже по-серьёзному думает перевезти в крепость мать, отца. А что тут та­кого? Парень он крепкий, руки работы не боятся, для любой сго­дятся. Родителей всегда прокормит. Но главное ж заключалось в Алёнке. О чём бы, о ком бы ни думалось, ни мечталось, но начина­лось непременно с неё. Жить с нею рядом, видеть её постоянно - вот предел мечтаний. Ради этого живота положить не жалко...

Хорошо мечтается, легко дышится. И вечер чудесный: ещё не холодный, с лёгким привкусом увядания природы. Листва не толь­ко весной имеет запах, но и по осени, перед большим листопадом. Наверное, напившись последними соками, лист уже не бережёт ни­чего прозапас и благоухает перед уходом.

Дорошка давно заметил впереди себя тень. Она не удалялась и не приближалась, вроде выжидала свой момент. Да пусть себе. В эти часы ни во что тёмное, злое не верилось и верить не хотелось.

Когда отблески крепостных огней, кострищ в слободе, отдалив­шись, стали блекнуть, тень приблизилась. Дорошка угадал Ибра­гим ку.

Награду получил? - спросил он просто так, в вопросе не чув­ствовалось интереса.

Получил. - Дорошка на всякий случай подобрался, напружи­нился. Кто знает, с чем пожаловал верный слуга Ефимов.

Дэвка твоя прятоть надо.

Хоть как готовься, подбирайся, но от подобного заявленьица всё равно дара речи лишишься.

Куда, зачем? - только и нашёл что сказать попервости Дорошка.

Ефим Спиридоныч тёмное против неё задумал. Отца - в пытошную, потом и её.

Хоть стой, хоть падай. Нелепица, абсурд, но с Колоды всё ста­нется.

А пошто это вдруг ты защитником нашим сделался? - В вопрос Дорошка вложил и законный интерес, сквозила в нём и надежда на липовость, на выдуманность ногайца об Алёнкиной опасности.

-Ты короший, дэвка твой короший, и я короший. Корошиелюди помогать должны друг другу.

Дорошка маленько успокаиваться стал, думы пошли не суетли­вые, а более упорядоченные.

Отец её при воеводе служит, заступу и там поискать можно.

Воевода сильный, Колода хитрый. Воевода в Москву едэт, Ефим Спиридоныч остаётся. Вся власть у него.

Да я сейчас пойду.

У Боборыкина гости: Ефим Спиридоныч, старшина пушкар­ский, попы. Ты думаэшь, тэбя там ждут? За Алёнкой глаза пристав­лены - Белухин...

Ему-то какой интерес?

Ха, он надэится вэрнуть в имэние свой крэпостную.

Уже знает? - В груди у Дорошки похолодело.

Бухан сказал.

Успел...

Дэвка прятать надо. На врэмя. Потом всё корошо будэт. Джир- гала не боись.

Кто такой?

Мой друг! Он служил у лэбэдянского воеводы. Ибрагимка, не прощаясь, ушёл. Дорошка остановился будто на распутьи, забыв про недавние мечты. Иные думы овладели сознанием.

С одной стороны, не из таких людей Ибрагим, чтоб сразу бро­саться его советы исполнить, но, с другой стороны, сказанное им, новости сообщённые, обязывают внять совету.

Милованов пытался без горячки «прогнать» в памяти услышан­ное. Его пугала сама фраза об ухороне Алёнки. Что она, маленькая вещица, безделушка?

Вдруг Дорошку осенила мысль: дурак он, дурак, не выспросил о причине готовящегося гонения на Алёнку. Вдруг да ошибается стрелецкий голова, объяснить ему, и все пойдёт по-старому. Однако вспомнился Белухин, и спасительная версия обратилась в никчёмушнюю.

Алёнка - крепостная Белухиных! От сознания одного этого в но­гайские степи кинешься.

Посоветоваться бы с кем... Люди, много их промелькнуло перед мысленным взором Милованова. Большую помощь можно ждать от одного или другого, но не в таком деле. Разболелась душа от раз­мышлений и даже не от них самих, а от бесполезности их. Не виде­лось подходящего выхода.

Расстроенным пришёл Дорошка. В его новости о награде уже не нуждались, ибо сама награда в руках у Виряски.

Видал! - Глаза у мордвина - две звёздочки дальние, яркие. - Обя­зательно коня белого куплю.

Дорошке потребовалось немалое усилие над собой, чтоб скрыть подавленное состояние и подключиться к общей радости.

Теперь, когда молоденькая стряпуха покинула лагерь новосёлковцев, её обязанности исполняет дядька Никифор, помогает ему Данилка Максюта. По случаю победы вчерашней было зарезано не­сколько быков, и мясо в основном роздано «шалашным людям», как менее устроенным в жилье. Вскоре в шалаше запахло скоромным кулешом. И почти тут же заявился Бухан. Разусталыйдо невозмож­ности, разнедовольный изо всех сил.

Рази это справедливость? - кинул он вопрос к никому, - каким- то соплякам по пятишнице, а другим, может, они во сто раз смелее и ловчее, им шиш.

Кто же во сто раз-то? - Невозмутимо обратился Вольное к Овсею. - Уж не ты ли часом?

-Может, и я! Меня взяли бы, я показал, как степняков воевать.

Да сказывают люди про подвиги твои у шатра стрелецкого го­ловы, когда смута там началась.

А что, - Бухан маленько сбавил в голосе, - во, смотри, брючина прогорела, а могли бы и все штаны сгореть.

Могли бы, если б ты их со страху не обмочил все. Показали вы себя с Белухиным Васькой. Тот едва заживо не изжарился, спрятав­шись в постель Колоды.

Я в тряпки не зарывался.

Не-е, ты в кустах отсиживался.

Да врут всё злые языки, я валежину искал там попрочней, чтоб погонять этих изменников.

И нашёл?

Не попалась подходящая.

Ты не искал её, а ждал, когда она вырастет.

Посмотрел бы я на тебя, когда закрутили кутерьму эти невер­ные. - Обозлился Овсей.

Я стар для воинских дел и не рвусь за чужими наградами.

Не нашёлся Бухан, чем продолжить спор, лишь чаще заскребла ложка о глиняную миску.

Дорошка слушал и думал, как бы побольнее поддеть Бухана. Но постепенно это желание угасло. Взамен пришла мысль более трез­вая. Нельзя ли как-то использовать с выгодой для себя дружбу Буха­на с молодым барином. Пусть они себе гнут свою линию и думают, что они умнее всех...

Что-то Алёнушка к нам нынче и не заглянула? - Пожалковал дядька Никифор.

Она в Лесовку собиралась к тёте с дядей наведаться. - Сказал Дорошка, ещё никакого не составив плана.

Было просто интересно, что предпримет белухинский прихвос­тень.

Его реакция оказалась скорой. Едва дохлебав кулеш, невзирая на поздний час, засобирался.

Навещу барина, поранен он.

От нас не забудь поклон передать, да скажи, мол, мужики ново­сёл ковские скорбят о его обшкваренном заду,- съязвил Вольнов.

У него вовсе не зад сожжён, а ухо правое.

Знаем мы... Ишь как вскинуло тебя за хозяина в заступу. Служи, служи, глядишь, и выслужишь, как Яшка Хребет.

Всяк для себя удобное местечко подбирает, - огрызнулся Бу­хан.

Что верно, то верно: и человек по себе, и псина вонючий тоже по себе...

Завидуешь ты, Никифор, мне, вот и лютуешь.

И не говори, Овсюшка, зеленею весь от зависти. Тьфу, прости меня, Господи.

Когда за шалашом стих шорох от шагов Бухана, Вольнов, недоб­ро посмотрев на Дорошку, сделал ему выговор:

С какой стати доложил прохвосту о намерении Алёнкином? Уж не подался ли и ты в ту компанию?

Именно дядькины обидные слова и принесли облегчение Дорошкиной душе. Теперь он знал, с кем посоветоваться.

Выслушали его со вниманием и молча. Только Виряска раз-другой возмутился поведением Бухана да кознями Белухина.

Почти всё понятно, одно смущает - участие Ибрагимки.

Стал рассуждать Вольнов. - Не верю я этому человеку, хоть убей меня, не верю.

Плохой, хитрый! - Тут же согласился Максюта. - Ему немного скажешь, а он уже много знает.

Дорошка о Джиргале вспомнил, о случае с убийством стрель­цов.

Вроде он Алёнке докладывал?.. Тёмное дело...

Долго сидели они впотьмах: судили, рядили. И порешили. На­чинается разъезд от крепости работных людей - мужиков, которые пожилые. Дел-то крепко поубавилось. Дня через три и Никифору с Данилкой уезжать выпадало, но они завтра выпросятся: мол, Ви­ряску пораненого к дому доставить побыстрее. Алёнке надлежит тайком выбраться лесом на дорогу, что идёт к Новосёлкам. Поживёт пока у Вольновых. Если же опасность какая, то Максюта отведёт на дальнее урочише и поселит там в сторожке.

Кстати пришлась Дорошкина байка о путешествии Алёнки в Лесовку. Пусть её там поищут.

Ранним-ранним утром Дорошка провожал Алёнку. Она и отцу сказала, что пойдёт к тётке Пелагее. Про то Дорошка её уговорил. Он обещал - позже объяснит Ивану. Чем меньше людей знает про тайну, тем легче её сохранить.

Они шли прохладным осенним лесом. Лёгкий редкий туман пла­вал между деревьями, оседал искристой росой на желтеющие лис­тья, на зелёные ёжики сосновых иголок. Накопившись капелькой, росинка с шорохом спадала вниз.

Алёнка приникла к Дорошке, он чутко ощущал её тело. Когда холодная капля попадала на девушку, тело её трепетно вздрагивало. Идти бы так, идти... Но их дорога была недолгой. Чтоб не вызывать подозрения, ему надо вертаться. Алёнка не плакала, но глаза у неё грустные-грустные.

Опять мы с тобой врозь, - сказала тихонько. - Опять мне жить тайно. Как надоело! Вся жизнь украдкой.

Алёна, потерпи маленько: вот всё утрясётся, разъяснится и наша жизнь наладится.

Не верю я в это, Дорошка. Мне кажется, мы видимся в послед­ний раз.

Ну что ты, Алёнушка!

Она отстранилась и пошла своей дорогой. Волна налетевшего ту­мана поглотила её.

Мы скоро встретимся! - забыв об опасности, крикнул Дорошка...

Лес ответил молчанием...

Когда Милованов вернулся в свой шалаш, Бухан аппетитно пох­рапывал. До начала работы оставалось ещё немало времени. Можно бы и поспать. Но Дорошка лежал с открытыми глазами...

Вроде бы только сейчас со всей ясностью услышались последние слова Алёнки. Сердце сжалось в холодной печали.

4

Когда Ефим Колода чувствовал себя самим собой? Ну, так вот, чтоб, как говорится, всё при всём? Тогда, на Москве, когда бражни­чал, «шутил» в округе со своей «тридцаткой»? Не-ет. То были отго­лоски юной мечты.

Когда сделался стрелецким головой при строящейся крепости? Тоже нет. Крепость ещё не виделась, место окраинное, глухое.

Наверное, это случилось в тот момент, когда Боборыкин сооб­щил о своём решении оставить вместо себя на время отъезда? Опять нет. Тогда обозначились только одни предположения, и были ещё не чувства, а предчувствия.

Сборы воеводские казались бесконечными. А ведь надо было по­казывать, будто ты их вовсе и не торопишь и тебе вообще безразлич­но, состоится поездка или расстроится.

Наконец-то! Изрядный обоз, в сопровождении семидесяти пяти лучших стрельцов, миновал Московские ворота в городе, проследо­вал через Козловские в остроге и, выехав за крепость, взял направ­ление на Шацк.

На красивом вороном жеребце ехал во главе кавалькады Ефим Колода. И опять он ещё не был Ефимом Колодой. Он провожал вое­водский обоз в долгую дорогу. Он ещё прислуживал, он проявлял заботу о ком-то.

Но вот расстояние, приличествующее моменту, пройдено, сухо­ватое, в меру торжественное прощание, и стрелецкий голова подо­бен клеточной птичке, выпущенной на волю. Началось проявление Ефима Колоды. Настоящего!

Из укрепления выезжал один человек, возвращался туда иной. Конь и тот, видно, почуял перемену: то норовил взбунтоваться, еле удержим был, а тут вдруг ход его смягчился. Седока несёт плавной танцующей рысью.

На взгорке, с которого через редколесье видна почти вся кре­пость, Колода остановился. Слегка приподнялся в стременах и эдак величественно озирал новый город. Он и вправду видел всю пано­раму впервые: недосуг было, да и желания не возникало.

Крепость ЕГО ему понравилась. Строгие линии стен, на боль­шем своём протяжении заканчивались наверху двускатной до­щаной крышей. И в ненастье, в мокроту из-под навеса можно палить из пушек, не опасаясь за порох - не отсыреет. Бойницы аккуратны, удобны для обороняющихся и труднодоступны для нападающих. Башни высоки и прочны. Мощь и прочность виде­лись и отсюда, издали.

В такой крепости, с хорошим запасом провианта, можно долго отсиживаться в глухой осаде.

В обоих рвах - и перед острожной, и перед городской стенами - шли последние работы. В основном, на дне: вбивались обрезки не­толстых дубов, торчащие концы затёсывались остро. Скоро во рвы можно пустить воду Студенца, и ещё одна грозная преграда встанет на пути неприятеля.

По возвращении в крепость Колода первым делом вызвал к себе писца-отбельщика Глеба Просфирьина. Ефим приблизительно знал, что в его распоряжении дней двадцать пять воеводствования. По нынешним временам дорога в Московию в один конец для обо­за дней десять да обратно столько же. Боборыкин - мужик могут­ной, дела будет обделывать с поспешанием и более пяти дней вряд ли задержится. А что успеешь тут за это время? Да ничего, пролетит и не заметишь. Теперь вся надежда на бумагу, о которой напоминал Роман Фёдорович. Смотря что в ней писано, а то и она может на месяц потянуть. О ней-то, о бумаге, и надеялся выяснить у главного писца.

Глеб заявился с почтением. За срок службы в воеводском «пар- таменте» он успел усвоить многие манеры в обращении. Не всё-то в них было приятно, часто и унизительно, но Просфирьину-млад- шему они нравились буквально все. Дольше всего он не мог при­выкнуть к поклону, к состоянию полусогнувшись. Но недавно для своих служителей Боборыкин справил новые кафтаны из сукна цвета меди, и с помощью одеяния сего Глебка принял «церемониал поклона». Ему нравилось, как расходились при этом полы кафтана и если случался яркий свет, материя играла причудливым цветом. И сейчас главный писарь склонился, не думая о подобострастной позе, об угодливости, заботился лишь о том, чтоб покрасивей раз­вернулись полы его нового одеяния...

Придёт время, когда упорством Боборыкина, стараниями других воевод в новом городе возникнет «твёрдое» чиновничество, кото­рое не долго, да перерастёт в «дубово-бюрократическое», со своими «канонами»...

Но, а пока перед Колодой предстал, можно сказать, первый из чиновников - Глеб Просфирьин.

- Глеб Семёнович, вам не ведома бумага, требовавшая воеводу в Москву?

После услышанного вопроса Гпебка разогнулся и стоял уже если не по стойке «шаляй-валяй», то приблизительно как по команде «вольно». До разговора, до начала деловой беседы «церемониал» им был усвоен, а насчёт «потом» - не пеняйте.

И не знал ещё «первый чиновник» таких, к примеру, уловок: «надо подумать», «обмозговать», «этот вопрос серьёзный, его не ре­шить с бухты-барахты» - и прочих, прочих закорючек, способных оттянуть на долгое время решение пустякового дельца.

Всё было просто: задан вопрос, Глеб знал на него ответ, он его и сказал.

Требовали Романа Фёдоровича к разбору жалобы козловских воевод Биркина и Спешнева, с коей они обратились в Разбойный приказ. Пишут, де тамбовские служилые людишки чинят самоуп­равство на козловских землях. Изымают, мол, мужиков из их селе­ний и везут к себе на крепость.

«Хорошая жалоба», - откликнулось в душе у Колоды. Но порадо­ваться в полную силу Ефим не успел.

Роман Фёдорович днём раньше себя отправил по той же дороге под охраной тех мужиков, что были захвачены при нападении на наших лесорубов. Они согласились сказать правду.

Такого удара стрелецкий голова не ожидал. Дальновиден воево­да! На много ходов вперёд зрит. Туго быть с ним на равных.

Колода отпустил Глеба, стараясь быть спокойным, не оказать своего разочарования.

Хорошо хоть и то, что задержка у Боборыкина дополнительная намечается. Есть шанс порадеть с успехом о своей карьере. Шанс этот лишь в одном - отыскать, выловить лазутчиков. Если удастся сделать теперь, то почести ему, Ефиму, достанутся, не поделятся с воеводою.

Теперь бы людишек стоящих, надёжных под руку, чтоб знать, с кем дело делать. На кого он может положиться сейчас? На жалкие остатки от «тридцатки», на отпрыска белухинского... Даже среди воинства кровного, среди стрельцов, у него не завелось ребят заду­шевных. Слов нет, команду его исполнят, только подай. Однако в задуманном командой, приказом многого не достигнешь. Быстрее навредишь, испортишь. А портить ой как не ко времени. У него и всего-то в руках один кончик нити тоненькой - дочь малёвщика. Оборвись он, исчезни, и во сто крат труднее сделается. И, может, сей клубок не размотанным останется. Тогда на него, на Колоду, все шишки посыпятся. И так в душе трусливый червячок возится: не сболтнули бы козловские деятели, мол, стрелецкий голова тоже нас науськивал.

Трудно Ефиму Колоде, да что поделаешь, надо укреплять себя, пора показать, чего стоишь. Пришёл его час...

Глава двенадцатая

ВТОРОЙ ТАЛИСМАН

1

Васька Белухин лежал вниз животом и с аппетитом уминал пирог с печёнкой. Чуть в стороне от Васькиноголожа нервно прохаживал­ся отец и, вроде бы уже по привычке, отчитывал дитятю:

Поразительно! Мало того, что ты нерасторопен, неловок, так вдобавок ты ещё и ленив без меры, лежебока, будто старый дворо­вый пёс. И это в твои-то годы! Как жизнь дальше поведёшь? Что из тебя выйдет?

В ответ слышалось малоразборчивое бормотание переполненно­го рта, что ещё больше обозлило Григория Белухина. Он перестал ходить, остановился и долго смотрел на лежащего отпрыска, будто соображал о чём или расшифровывал мычание и вдруг с визгом вы­крикнул:

Пышечник! - И продолжил свои движения, только теперь в значительно ускоренном темпе.

Васька с сожалением отложил недоеденный пирог в сторону.

И чего кипятитесь, шумите. - Сказал уже внятно. - Неужто трудно понять - ранен я. Двигаться больно, сидеть совсем нельзя.

Истинно пораненые награды получили! А ты, маменькин пы­шечник, если и поранен, то в тыльную часть. За такое ранение в добром войске батогами наказуют... Прозевал я, изгубила тебя мать. Такой момент, такой момент! Сейчас перед Ефимом Спиридонычем дорожку разметать полой кафтана надо.

А я не разметаю?

Лежа-то вверх задом?

Пусть я лежу, зато Овсей выслеживает нашу крепостную девку. - Сказал и осёкся. Выдал тайну, хотя Колода и просил молчать пока. Но что сделано, то сделано.

Что ж за девка наша объявилась? Беглая или какая? Мать дома о пропаже мне не сказывала.

Делать нечего, пришлось объяснять об Алёнке. Под конец объ­яснения гордость взыграла:

Вот вам и лежу! Вон какой большой секрет добыл для стрелец­кого головы.

Большой, - неопределённо, подобием эха, повторил Белухин- старший. - Большой-большой. - Сказал чуть погодя, не эхом, а в раздумье.

И беготня Григория сменила «характер», стала не такой нерви­ческой, более мягкой. О натуженной работе мысли можно судить по жестам, по движению пальцев обеих рук. Они то сжимались в кулак, то безвольно, вроде бы в растерянности, распускались.

Васька, от нечего делать, вновь принялся за пирог - гостинец от матери. Отец ездил в имение, проверить, что и как там, и вот привёз.

Верхоценский помещик уже не раз намекал воеводе, мол, не пора ли ему восвояси подаваться. В крепости дел поубавилось, командо­вать людьми есть кому. Но Боборыкин пока оттягивал, чем немало, сам того не ведая, радовал мелкого местного дворянина. А как же: мнение появлялось - и мы, де, не лыком шиты, и в нас нуждаются, может, ещё и виды какие есть.

Сам-то Григорий не особо стремился к службе, сынка бы при­строить потеплее...

Ну и дурак же ты!

Васька едва пирогом не подавился.

Опять бранитесь.

А что ж прикажешь делать? Зачем тебя понесло с такой ново­стью к Колоде?

К кому ж ещё-то?

Ко мне надо было или к Роману Фёдоровичу! У кого ейный отец служит? У воеводы! Тут дело простое. Хоть ты и воевода, но закон выше тебя. Девка чья? Наша. Коль наша, мы её и берём. Если ты такой добрый, такой желанный, то, пожалуйста, соедини семью, верни родителя дочери. И всё. Ивашка опять у нас в имении. Сарай его рисовальный и посейчас цел. Паутинку сметём, и пожалте - ма­люй. Вот как надо бы. А ты к Колоде попёрся, кверху задом лежишь, прохлаждаешься. Где теперь девка?

Овсея надо найти.

Найдём. Берём её и прямехонько в имение. Воевода приедет, рассудит.

Не можно эдак-то. Ефим Спиридоныч осерчает. Его спросить­ся бы.

У него своё, у нас своё.

У Колоды не своё, он о крепости печётся, чтоб лазутчики вреда ей не сделали.

Ой, и зелен ты! Ефим Спиридоныч изо всех сил себя вверх тя­нет...

Бухана отыскали в работе, аж вспотел бедняга. Топоришком ост­рил колья на дне рва у острожной стены.

Во, видал, - заюлил он, завидя Белухиных, - заставили рабо­тать.

Кому ты нужен, - ухмыльнулся длиннорукий, сухожилый ар­тельщик, тесавший по соседству с Овсеем. - Сам навязался.

Васька тут же и догадался: потерял Овсей Алёнку. И спрашивать не стал, только поглядел построже. Бухан давно придумал, как вы­кручиваться.

- В Лесовку ушла. - Доселе ещё не воротилась. Я и пристроился к артельщикам, думаю, будет ворочаться, тут и перехвачу её.

В Лесовку, значит? - переспросил Григорий.

К тётушке и дядюшке наведывается.

Ну, ждите, перехватывайте.

2

К вечеру и Ефим Колода узнал от Василия про Лесовку. Не меш­кая, услал туда Ибрагимку. И уже поздней ночью стрелецкий голова имел обширное известие.

В Лесовке девушку никто не видел и что приезжал какой-то ба­рин, о ней справлялся, и вообще в селеньице, как объяснил рыжий дядёк, Алёнку забыли и ждать не ждут.

Все ясно, - сказал Колода, - ушла на связь. Барин-то, скорей всего, и есть связник, он-то непременно нашёл, кого искал.

Ефиму лишь предполагать пришлось о «барине», ибо Васька по­боялся открыть всю правду и, конечно же, утаил о родителе...

А он, родитель-то, рвал и метал:

Выдрать бы тебя, стервеца, да то место твоё теперь мало при­годно для такого действа.

Может, у отца она? У Ивашки Скрыльца укрывается?

Может, да те аппартаменты не про нашу честь. Здесь Григорий Белухин говорил истину. В дом к воеводе доступно Ефиму Спиридонычу, и он немедля воспользовался этим правом. Перебудил, пе­реполошил в ночной час домочадцев воеводских, пока до Ивашки добирался.

Где дочь? - спросил, когда остались наедине.

В Лесовку, к сестре жены пошла, к Пелагее.

Нет её там, и не было.

Скрылец испуганно опустился на скамью.

Пропала?

Вроде бы...

Сгинула, воровские людишки в лесу похерили. - Иван едва не плакал.

Вот что, Ивашка, спрашивать тебя я буду поутру. До этого вре­мени подумай. Хорошенько подумай. И скажешь мне, где дочь.

Ды-ть, барин...

Но Ефим уже не слушал. Резко, отрывисто хлопнула дверь. И пошло, и завертелось.

Утром Ивашка Скрылец, сопровождаемый двумя дюжими стрельцами, не помня себя, вошёл в пытошную. Стрельцы удали­лись за дверь. Богомаз остался наедине с заплечных дел мастером и с опаской смотрел на него.

Байку сказывали, пришёл он с Дона-батюшки и добровольно попросился на должность чёрную. На спрос воеводы, пошто, мол, в палачи навязываешься, ответил без смущения. Де, не всё-то меня пытать-казнить. Хозяйство своё обустраивал добросовестно и со знанием дела. Инструменты припас диковинные, не всякому и ви­деть их приходилось...

Ефим Колода ввалился в пытошную хозяином, уселся поудобнее.

Ну, Ивашка, не вспомнил, где дочь твоя?

Вспоминают через время долгое, а Алёнка всего лишь на этих днях рядом со мной была.

Была. А теперь куда услал?

Не отсылал я её. Сама выпросилась к родне.

Начинай. - Команда палачу.

С чего? - спросил тот невозмутимо.

Как с чего? - опешил Колода.

С огня, с воды, с ударов, с ломоты?

Стрелецкому голове сделалось совсем неловко. Что подумает этот костолом? Возомнит ещё, что перед ним совершенный незнайка.

Начни, голубчик, с рук.

Колода внутренне подобрался, готовился как можно равнодуш­нее воспринять душераздирающий крик. Богомаз корчился, стонал, но крика не издал.

Ефим жестом приостановил пытку.

Ну, так как же, Иван?

Скрылец как бы с трудом приподнял веки.

Ты лишил меня жизни...

Ишь, какой скорый. Жизнь ещё цела.

Моя жизнь - мои руки. Они не смогут больше держать кисти. Слишком поздно понял свою оплошность стрелецкий голова.

Не с того начал.

Так где же дочь?

Я и сам бы тебя попытал, чтоб узнать ответ.

Да нет уж, пытать буду я. Погрей его маленько, - зло кинул па­лачу.

Чем - прутьями, веничком?

Что ты всё спрашиваешь, чем хочешь, тем и грей.

В таком деле свою волю не исполняю.

За что же плату берёшь?

За исполнение вашей.

Попользуй его веничком.

Квелый мужик-то, много не выдержит.

Попарь слегка.

Заплечных дел мастер содрал со Скрыльца рубаху, сунул пушис­тый берёзовый веник в огонь и, когда он занялся пламенем, со всего маху, с оттяжечкой полоснул им по оголённой спине.

На пятом или шестом ударе малёвщик обмяк и повис безжизненно.

Что он? - испугался Колода.

Я же говорил вам, квелый. С такими работать надо тоньше.

Много знаешь. Приведи его в чувство, пусть отлежится. Однако и от «тонкой» работы толку не больше. Скрылец всё чаше

впадал в беспамятство.

Отчаявшемуся Колоде вспомнился кудрявый парень, что вроде бы «вился» возле девки. Но за Дорошку встал горой любимец Ефи­ма, Ибрагимка.

Хозаин, этот парэн мало знаэт. Можэш мэна на дыбу посылат - я столко жэ знаю.

Худо, Ибрагимка, худо.

Надо подождат, хозаин. Скоро корошо зделаэтеа.

Подождать, говоришь. Время не терпит, дни стрижами-птица­ми промелькивают.

Всо успээм.

Ибрагимка, ты что-то знаешь?

Нэ ошэн корошо. Подозрэние, провэрка нужна.

О чём ты?

Потом скажу. Потэрпи мало-мало.

Ждать, ждать...

Недоволен Ефим, нет у него терпения, но что оставалось де­лать?

3

На десятый день после отъезда воеводы из крепости от дальних дозорных пришло тревожное известие: неспокойно в степи. От нагайских улусов нет-нет да вымахивают на простор группы всадни­ков, грозно машут оружием на север. То примета верная: готовятся к походу. Сборы у них бывают и долгие и скорые. Отчего происхо­дит такое, одним ордынцам известно. Люди же лесные, окраинные одно знают - начались «выпады» с угрозой ружейной - жди гостей незваных.

Колода судорожно, нервно стал готовить людей к отражению на­бега. Основную часть стрельцов и всех пушкарей оставлял в крепос­ти. Остальное шло, как в прошлый раз.

Всеобщее возбуждение царило в крепости. Вновь вспоминали минувшее сражение и с живостью, со спорами «обрисовывали» ба­талию предстоящую.

Все: и рядовые, и старшины, и ополченцы уверены - на этот раз разбойники придутсилами большими, дабы попробовать отомстить за поражение.

Потому и оставлял Ефим основное войско в крепости, возможно, здесь придётся бороть коварного ворога. Сборы ногайские затягива­лись - это подтверждало предположение о нашествии многолюдном. Работы на крепости приостановились: не до этого. Делались запасы воды, провианта, сена лошадям и для другой скотины. Через крепост­ные ворота, по подъёмным мостам то и дело громыхали возы.

Вокруг крепости усилили посты. Людям шалашным роздали оружие. Дорошка, укладываясь спать, клал щит и саблю к себе в голова.

На пятнадцатый день отсутствия Боборыкина, в разгар дня у Дорошкиного шалаша на белом крепком коне объявился Виряс­ка. Худенький, лёгонький конь, верно, и не чувствовал на себе седока.

Дорошка ждал обычной похвальбы Видряпкина, но он, таинс­твенно оглядевшись, повлёк его в шалаш. И зашептал скорословно:

Ой, Дорошка, что творится, понять невозможно!

Где? Испугался Милованов.

Везде: и у нас, в Новосёлках, и здесь, в крепости. Не перебивай, всё расскажу.

А как не перебьёшь, когда страсть как охота услышать про Алёнку.

Про неё и толк, - обсёк Виряска, едва успел Дорошка произ­нести имя её. - Слушай всё по порядку. Вернулись мы в Новосёлки, люди сбежались, просят: расскажите, да расскажите, как крепость городили. Дядька Никифор пообещал потом рассказать, сейчас, мол, устали. Алёнку к себе в избу, меня к родителям. Кривоногое обрадовался, страсть. Он поправился, поздоровел заметно. Вокруг меня винтом увивается. Говорит:

«То ты меня дышать водил, теперь я тебя носить буду».

И в день приезда не отходил, и на другой день до обеда. До того часа, пока не пришла проведать меня Алёнка. Увидел её Кривоно­гое, побледнел, в тёмный угол спрятался. Сколько она у нас сидела, он так носа из угла и не показал. Едва ушла, выскочил из ухорона кобелем ошпаренным и запричитал:

«Бедный мой головка, пропал совсем, не сидеть тебе на плечах, а валяться в корзине для репы».

Я его успокаивать, утешать, расспрашивать. Все без пользы. Плакать начал. Насилу-насилу успокоил я его, спрашиваю: «Ты что, девок боишься?»

«Не боюсь девок. Но этой боюсь. Плохой он. От мурзы Абадира глаза».

Я ему всё-всё про Алёнку рассказал и про тебя тоже. Он глаза лу­пит, не верит. Я всеми богами нашими поклялся, не помогает. Я ма­мой поклялся, немного поверил. И открылся как и зачем в наших краях оказался.

Вот это новость!

У тебя сейчас, Дорошка, глаза, что у Кривоногова, когда он Алёнку увидел.

Погодь, Виряска. Значит, и Ибрагимка, и Джиргал - то же са­мое?

Дядька Никифор сказал - то же самое. Лазутчики.

Надо быстрее к Колоде идти.

Вольнов не велел. Ибрагимка - Ефимов любимчик. Тебе стре­лецкий голова не поверит, на дыбу вздёрнет. Дядька советовал вое­воду ждать. А Алёнка просила передать отцу привет тайно.

Стрельцы в воеводские хоромы не пускают, придётся повреме­нить... Алёнка-то боится, небось?

Теперь перестала. Кривоногое долго-долго талисманчик её раз­глядывал и всё твердил:

«Этот самый. Его Абадир нам показывал».

Алёнка опять ему объяснять, мол, никакого мурзу не знаю и ни­когда не видела. Честно сказать, Дорошка, я не знаю, поверил он до конца или нет. Но при виде Алёнки не пугается.

После Виряскиного рассказа многое стало понятным. И за что де­ньги давал Ибрагимка, и почему защищал, и «доклад» Джиргала...

Не понятно было пока одно: почему они все перепутали талис­ман...

Восемнадцатый день отсутствия Боборыкина начался с тревож­ного слова: «Идут». Постепенно тревожное состояние накалялось. Ожидали крупного нашествия, оказалось же, ногайцы движутся от­рядом сабель в триста, не более. Дальше больше. Шёл неприятель малой скоростью, будто специально давал время дозорным доно­сить свои известия.

Ещё на дальних подступах ордынцы остановились на отдых. По­том, разбившись на несколько колонн, двинулись в разные сторо­ны.

Лишь небольшой отряд, сабель в восемьдесят-сто, обходя круп­ное селение Кузьмину-Гать, двинулся к крепости.

Собравшийся со стрельцами на «манёвр» Ефим Колода, намере­ние своё изменил, ибо отпала нужда в атаке с тыла.

Оба старших командира - и стрелецкий голова, и бомбардир- старшина - находились в растерянности. Ломали головы над замыс­лом басурманским. Вроде бы дельная мысль пришла Дыму:

Они не на крепость поход задумали, а селения окраинные гра­бить.

Но Колода, на правах старшего начальника, похерил эту мысль под своей.

Да нет, - сказал он многозначительно, - они похитрее оказа­лись. Замыслили пытать нашу прочность со всех сторон. Я остаюсь в крепости, будем готовиться к круговой обороне. Ты же со своим войском выходи к окраине леса.

Шёл двадцатый день без воеводы. Повёл Иван Дым свою разно­шерстную рать на прежние позиции: кто обут, кто бос, кто пехом, кто верхом.

Виряска с сожалением провожал Дорошку. Слаб нынче мордвин, не пронырнуть ему в ополчение.

-Дорошка, - вдруг встрепенулся Видряпкин, - возьми моего Ор­лика. Ты знаешь, как бегает! Ни один зипунник от тебя не уйдёт.

Виряска, конь-то твой. Ну-кода что случится...

Бери,бери.

Трудно устоять перед соблазном. На таком-то коне да с саблей и медно-солнечным щитом - чем не воин.

Устин Силанов вышагивал рядом и раздосадован но побунивал ленивым голоском.

А мне никогда на лошади не покрасоваться. Какая животина выдержит.

Ты и так идёшь почти со мной под ровню.

Иду. А ты едешь.

Странно началось сражение. Степняки, как всегда, пошли с воем, с визгом. Но, не доскакав метров двести до ополченцев, раз­вернулись и понеслись вспять.

Некоторые горячие головы на конях было рванулись преследо­вать. Их остановил Дым. Среди ополченцев всадников едва наби­ралось три десятка. Погоня могла обернуться плачевно. Степняки часто применяли такую хитрость: подпускали войско слабое, мало­численное, которое почти сразу бросалось в отступление и замани­вало преследователей за собой. Где-нибудь в низине, в овраге пря­талось основное войско и преследователям самим становилось туго. Не всякому удавалось вернуться к своим.

Иван Дым хорошо знал про это коварство. Он думал, как бы пе­рехитрить ногайцев, которые уже во второй раз повторили ложную атаку.

Мужики, что повеселее нравом, начали посмеиваться, пошучи­вать:

В пятнашки зовут играть...

Не мешало бы какого-нибудь визгливого попятнать пониже поясницы сабелькой.

Однако в шутках, в смехе чувствовалась натянутость, а то и ро­бость перед неизведанным.

А ну-ка, ребятушки, попятимся в лесок, - предложил пушкар­ский старшина после третьего шутейного наскока. Собрал возле себя всадников. - Попробуем руслом Студенца выйти в бок шутни­кам. А вы, ребятки, как пойдут на вас, отступите ещё маленько.

Круты берега Студенца, мягки, сыпучи, лошади то и дело спол­зают к воде. Где мелководно, ехали быстрым шагом прямо по дну реки. Километра через полтора подъехали к ручью, который сбегал в Студенец. В полую воду ручей пробил широкую лощину. Скопи­лись в ней и стали ждать. Дорошка на Орлике держался поближе к Дыму, рядом пристроился казак из дончаков. Быстроглазый, в дви­жениях резкий.

Где-то там, на невидимом пространстве, послышался шум, топот копыт. Началась очередная атака.

Главный пушкарь дал знак «приготовиться». И в момент, ему лишь одному ведомый, пришпорил серого жеребца. Вознеся над го­ловою сабли, всадники ринулись следом.

Дорошка задохнулся от встречного ветра, от полёта. Он почти не чувствовал под собою коня, только какая-то неведомая сила несла, несла его над выгоревшей осенней степью.

Разбойное племя растерялось от неожиданно появившейся кон­ницы. Вместо того, чтоб развернуться да пробиваться в степь, но­гайцы сунулись в лес. Там их встретили крепенько. Только после этого до них дошло в какую сторону им трапить надлежит.

Сшиблись в яростной схватке. Надо действовать скоро, иначе к русичам подоспеют из лесу пешие.

Дорошка лишь мельком увидел, как в гущу коней и людей влетел казак. Оскалившись то ли от улыбки, то ли от злобы, он яростно и искусно работал секущим оружием.

Не сплочённый отряд пробивался через строй ополченцев, а просачивались отдельные всадники.

Нагрянули, успели-таки пешие воины. Среди степняков нача­лась паника. И вновь Дорошке попался на глаза дончак. Полоснула по нему кривая сабля ордынца, увернулся казак, но, кажется, доста­ло по руке жало. Ордынец - в бега. Дорошка резко послал Орлика следом.

Проворна лошадка под степняком, но мала ростом, коротконога, не тот мах у неё. Настиг Милованов беглеца, можно саблей достать. Тот взмолился:

- Сдаюсь, сдаюсь...

Но в этот момент на зипунника со страшной силой опусти­лось оружие мести донского казака. Дорошка только и заметил, как метнулся на шее у падающего противника яркий блескучий талисман.

Скорее машинально, чем по желанию, он взмахнул рукой и на лету подхватил маленькую кругляшку. Мимолетный взгляд на неё парализовал Дорошку. У него в руке лежал талисман Алёнки...

Алёнка, Алёнка, - твердили губы парня. Больше он ничего не ощущал, не видел. Разгоряченный погоней, Орлик всё дальше уно­сил в степь своего седока. И быть бы беде, не будь под казаком ло­шадь резвая.

Ты что, с ума сошёл? На смерть верную скачешь. - Дотянулся до поводьев и, не сбавляя скорости, повернул к лесу.

Дорошке было всё равно. Маленький кругляшок, с нарисован­ной на нём детской головкой, жёг руку.

Что с тобой, парень? - тряс казак за плечо. - Да очнись ты, наша взяла!

Трудно Дорошке очнуться. Может, оттого на слова казака от­ветил глуповатой улыбкой. А тому и этого достаточно. Радостно человеку. И ничего, что рука в крови, главное, голова на плечах осталась.

Ты думаешь, я случайно к тебе пристроился? - спросил, весело посверкивая глазами. Ответа ждать не стал. - Как бы не так. Увидел твоего белого и сердце колыхнулось. Тут я к тебе и прилип. В атаке, в сече всякое бывает, думаю, случится что, конь моим сделается.

Ты что ж, смерти моей молил? - слегка оживился Милованов от необычного признания.

Ополоумел, никак! Я ж тебе толкую про что? Если б случилось что. У нас, у бедных казаков, как бывает. Нет денег на снаряжение. Коня приобретешь, сбрую, а на оружие шишей не хватает. Случится заваруха, всё одно, в бой посылают, пристраиваешься к богатому. Случится с ним прорушка, забираешь его оружие. Но чаще-то быва­ет обратное. Безоружному вперёд выпадает черёд лететь вниз голо­вой. Давеча видел, близенько промелькнула смертушка. Мой конь мог бы твоим стать.

Я не думал об том. А подо мной не мой конь. Дружок одолжил.

Молод ты ишо. Вон, глянь, мужики не зевают.

И действительно, забыв о близкой смертельной опасности, о го­рячности схватки, воины ловили лошадей. Иные стягивали с уби­тых одежонку...

Дорошка вспомнил о своём жгучем трофее. Показал дончаку.

Фи, безделушка. Правда, цепочка на серебряную смахивает.

Это талисман моей девушки.

Эх-ма! Она, что ж, у тебя в полоне?

Не знаю, пока не знаю. В сельце она была.

Ну, Фома - семь бед от ума, съезди, узнай.

Надо у Колоды отпрашиваться.

Спросись. Деревня-то далеко?

Близко, одним днём оборотиться можно.

Стой! Чего ж мы ушами хлопаем? У тебя ж коня нет. - Он шибко окинул степь своим цепким взором и возликовал. - Во, гляди, эти михрютки пегарька взять не могут. Уходит. Ну-ка, забеги со степи, турни его к лесу.

Дорошка подчинился безропотно. Пегий конёк оказался не столь быстрым на ноги, но хитрый башкой. Казалось, успевал Ми- лованов пересечь его путь в глубокую степь, но неожиданно пегий останавливался, как вкопанный. Орлик к такому непривычен, про­летал мимо и пока разворачивался, беглец помахивал прощально хвостом.

Ловля пробудила в Дорошке охотничий азарт, заставила на время забыться. Устал, видать пегий, подчинился, завернул к лесу. Однако к себе близко не подпускал: прижимал уши, скалился, бил задними копытами.

Кстати подоспел казак. В руках у него уже петля волосяная, ско­ро показал он, что владеет арканом мастерски.

На воле пегашка строптивцем себя выказывал, на прочной при­вязи покладисто повёл. Только всё норовил куснуть Дорошку за ко­лено.

Милованов не ощутил особую радость от приобретения, зато дончак упивался ею.

Во! Теперьты хозяин настоящий. При коне, при оружии. Денёк, от силы два поканителишься с пегим и он твой до конца. Седлай, да в деревню лети. Небось, и тревога твоя зряшняя. Ждёт, деваха, до­жидается.

Хорошо слушать казака. Слова у него простые, им верить хочет­ся. Жаль навсегда расставаться с таким человеком.

Ты где живёшь? - спросил Дорошка несмело.

А в Покровской слободе. Приходи в гости: спросишь Мак­сима Драного. Меня все там знают, любой пацан курень мой укажет.

Ефим Колода и после поражения подходивших с юга ногайцев всё ещё ждал нападения на крепость с других сторон. Хотя пятеро пленных в один голос заявили, что те отряды пошли у лесных жи­телей ясак имать, так как жизнь в улусах мало-мало бедной стала. Скот хилый, хлеб не вырос, работников не хватает, женки постаре­ли сильно. Обычная песня зипунников, чтоб разжалобить. Мол, вот какая тяжкая жизнь у них. Волей-неволей пойдёшь за добычей.

Стрелецкий голова не верил словам пленников и никого от кре­пости не отпускал.

Однако на двадцать третий лень с отъезда Боборыкина сам изчез. Вместе с ним пропали Ибрагимка и Джиргал. Наверное, полдня, а может, и больше никто особо и не тревожился по такому поводу.

Потом Иван Дым организовал «лёгкий» поиск, который резуль­тата не дал. По крепости поползло пугающее: «Украли»... Главный пушкарь наведался к воеводше. Оказалось, она сама несколько дней в страхе. Рассказала о богомазе, о ночном визите Ефима. Дым заглянул в пытошную. Ее хозяин объяснил, что по распоряжению «головы» Ивашку поместили к какому-то стрельцу в дом, чтоб он там оклемался малость. Теперь уж начались поиски и Скрыльца.

На двадцать пятый день воротился воевода. В крепости облег­чённо вздохнули, хотя к этому времени нашли только еле дышащего рисовальщика. О стрелецком голове ничего определённого он ска­зать не мог. Просил только одно: привести к нему Дорошку Мило­ванова.

Тот едва не ужаснулся, увидя Алёнкиного отца. В чём только ещё душа держалась... Кости, обтянутые кожей, волосы поседели. Опус­тился перед ним на колени. Ивашка узнал его, уронил слезу.

Тебе наказ мой строгий - береги Алёнку... - Голос прерывался, слова получались с хрипом.

Дорошка лишь согласно кивнул головой, на слова не было голо­са, ком застрял в горле. Хотелось хоть чем-то скрасить последние часы жизни художника. Милованов показал талисман, пусть поду­мает, что Алёнка подарила в знак близкой дружбы. Скрылец ожи­вился насколько позволило его состояние.

Малашин! - Сказал непонятно для присутствующих. - Я рисо­вал две такие картиночки... Одну Алёнке, другую жене, Малаше... Вот тут маленькая кривулина. Это женина картинка... Малаша...

Что-то наподобие улыбки высветлило его лицо, с тем и ушёл Ивашка Скрылец из этого мира.

5

Кажется, подобрались мы к истине. - Роман Фёдорович задум­чиво смотрел в одну точку и легонько барабанил пальцами по сто­лешнице. - Алёну Скрылец лазутчики приняли за связного от мур­зы, а настояший-то только-только шёл. Да всё оборвалось некстати. У нас одна надежда - на Кривоногова. В Новосёлки поедешь, Иван. Возьми с собою стрельцов, да ребят прихвати. Парни шустрые - и дорогу покажут, и там помогут. Не мешкай.

Для Дорошки это самое приятное слово из всей короткой речи воеводы. Быстрее, быстрее...

Ехали рысью, ему же казалось - ленивым шагом. Ещё на подъ­езде к селению запахло гарью. Но никого это не взволновало. Мало ли, мусор жгут в огородах...

Страшная картина открылась их взору: вместо строений торчали головешки.

Взяли свой ясак зипунники. Из новосёлковцев остались те, кто успел в лес уйти или за стены монастыря укрылся. Не многим по­везло.

Нухтай и Миловановы как раз в монастыре были, договарива­лись о продаже мёда монахам.

Дорошка спешился, обнял мать, отца, а глазами искал Алёнку. Нухтай Видряпкин погладил морду Орлика и вроде бы ему, а не сыну сказал:

Мать и Кривоногов пропали... Виряска сник к лошадиной холке.

Ма, Алёнка жива? - голос у Дорошки дрожал.

Никифора и его жену убили, а девушку никто не видал. Свет померк в глазах Дорошки. Милованов взметнулся в седло.

Не дури, парень. - Ближний стрелец схватил за повод пегарька. - Некуда тебе торопиться. Не догонишь.

Дорошка спрыгнул на землю и бросился в сторону леса. Кустарник, низкие ветки деревьев хлестали по лицу, но он не замечал того, бежал, бежал, пока силы не оставили. Он упал на осыпавшиеся листья.

Неизвестно, сколько пролежал без движения. Вдруг ощутил лёг­кое прикосновение нежных рук, быстро перевернулся на спину и обомлел: над ним склонилась Алёнка. Чуть поодаль стояли Криво­ногов и мать Виряски, тётка Павай.

-Алёнка, ты не пропала?

-Вот он спас, - кивнула на Кривоногова. - В такую глушь увёл, что в обратную мы еле-еле выбрались. Вот только идём.

К ним от Новосёлок бежали люди...

6

Первого октября 7145 года от сотворения мира был освящён го­род Тамбов.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

1

В ногайском улусе Тёмный яр случилось большое горе: умер мурза Абадир. Вслед за несчастьем пришло и счастье: новым мурзой стал Ибрагим. Люди с гордостью называли это имя, ибо всякий - от малого и до старого - знали подвиги нового мурзы. И самый достой­ный из подвигов, когда Ибрагим с напарником привёз от северных людей их воинского начальника.

Уж много лет ходит по ногайским лугам Ефим Колода, стережёт хозяйскую отару. И если случается быть ему одному, он долгим-дол­гим взглядом смотрит на север. То ли от пристального смотрения, то ли ещё от чего, взор его затуманивается, на щёки сбегают сле­зинки...

А там, на севере, в невидимом Ефиму краю, разрастается город- крепость - шумливый, многолюдный. Жители его живут без боязни: под охраной пушкарей да стрельцов.

Нет, не найдём мы среди них ни Дорошку Милованова, ни Виряску Видряпкина: не соблазнились они жизнью за крепостной сте­ной.

Вновь отстроились Новосёлки, там и поживают друзья.

2

Нынче в черте Тамбова, на территории кардиологического сана­тория уцелел лишь небольшой кусочек того давнего леса. Растёт тут дуб-великан. Специалисты определяют его возраст в пятьсот лет.

Дерево находится под охраной государства. Может, это и есть тот самый дуб, который спасли от порубки Дорошка и его друзья?

Где-то я читал, что деревья своими клетками «запоминают» про­исходящее вокруг, около них. Надо только понять, расшифровать язык деревьев, и мы можем узнать, что было многие-многие годы назад.

Может, придёт такое счастливое время, и мы без труда сможем «поговорить» с дубом-патриархом. И он расскажет нам истину о давних наших предках.

Как хочется верить в это!

Назад



Принять Мы используем файлы cookie, чтобы обеспечить вам наиболее полные возможности взаимодействия с нашим веб-сайтом. Узнать больше о файлах cookie можно здесь. Продолжая использовать наш сайт, вы даёте согласие на использование файлов cookie на вашем устройстве