Тамбовской областной детской библиотеке - 65 лет. Юбилейная страница
0+

Понедельник-пятница – с 9.00 до 19.00

Воскресенье – с 9.00 до 16.00

Суббота – выходной

Последний четверг месяца – санитарный день

Уважаемые читатели!

Тамбовская областная детская библиотека работает для вас, соблюдая все необходимые меры по предотвращению распространения вирусных инфекций. Будьте здоровы.

Подробная информация Профилактика COVID-19 Предварительная запись ТОДБ онлайн

 

 

 

head

 Акулинин Александр Михайлович

 Татарский вал

 Повесть

Назад

 

akulinin krepost


Глава первая

1

Лес! Какая удивительная силища! Неодолимая, бесконечная, не­объятная. Для людей, живущих с ним в близости, в ладу, он мил и доступен, но ворогу, супостату он ненавистен и смертельно опасен.

Сколько тварей-живности пробавляется лесом: тут и дом, и кор­мёжка. А вроде бы тихо, не суетно в округе. Если идёшь, занятый собой, своими мыслями, то во истину так: даже уверенность в тебе зародится, мол, одинок-един в этом миру. Можешь, что хочешь, то и делать: орать, дурачиться, топать бахилами, загребать ножищами, поранивая дёрн, расшвыривая кучипалых, прошлогодних листьев. А коли и совсем в раж вдаришься, то и сучки начнёшь обламывать направо и налево - эвон сколько их, ишь разрогатились - растопорщились. Ему - человеку - мешают двигаться... Как смеют!..

Дорошке Милованову думается эдак, но сотворяется им самим всё иначе. Ступает по траве с лёгкостью и бережением: ни земли не поранит, ни сучка не заломит. Знамо, под ноги лишний раз не глянешь, и, возможно, на какую-нибудь милюзявку и наступишь. Но тут природа сама всё усмотрела: трава-ковёр своими многими стебельками-подпорочками всегда сбережёт живность малую, даст ей место для спасения...

Когда Дорошка о лесе думает, на душе и светло у него, и радост­но. И случаи да происшествия из жизни собственной вспоминаются все удачные да прибыльные и получается числом их много и обильно. Шаг делается бойким, спорым. Со стороны глянуть - не идёт чело­век, а вроде крылатого, полётывает. Оттолкнётся от земли и маленько летит-парит, оттолкнётся опять и вновь сердце замирает...

Но, вот беда, не светом ясным вся жизнь пронизана, много кус­ков-периодов и темью подёрнуто. И забыть нельзя, и из жизни не вычеркнешь.

Дошёл Милованов до лесной черни Цнинской и обленились шаги. Лапоточки липовые новоплетёные отяжелели вдруг, запи­наться начали да в траве путаться, о пеньки затыкаться. И причи­ной тому всё тот же лес чёрный: в нём-то много лет к ряду хаживали Дорошка Милованов да Виряска Видряпкин. Семейные борты об­стукивали да свиные логова отмечали... Где он теперь, Вирясочка, как проживается ему и живой ли?

Всё тот же лес кругом, всё те же деревья друзья-великаны рядом, да не в их силах помочь Дорошке в его горе.

Тётка Павай, мать Виряскина, женщина малоговорливая, мудрая в таких случаях, чтосДорошкой проистёк, всегда советует: «Вернись на то место, с которого печаль пошла и другим следом поди...»

Милованов и вправду было повернулся, чтоб найти то место, где весёлые мысли улетучились, но решительно остановился и подоса­довал на себя. Вот ненормальный, как же думы о друге ближайшем из головы теперь уйти смогут? Тут на другое сетовать надобно: поче­му поздно пришли.

Удивительные годы промелькнули с той поры, как Дорошка с Виряской со строительства крепости в порушенные зипунниками Новосёлки воротились. Тогда хотелось отдохнуть от больших тру­дов, от дел тяжких. А пришлось в хомут вновь впрягаться, рукава засучать. Хорошо, что дружки по доброму коню себе завоевали. Что бы и делали без них. Помощниками оказались незаменимыми: по бревну вдень из дальнего леса приволакивали. Ближайший-то лес­ной массив не трогали - защита живая: как знать, не навалится ли опять сила чёрная, не придётся ли ухорон искать.

Виряскина изба неказистая, в злой вражий глаз не запала, уцеле­ла. Мордвин Нухтай по-хозяйски определился:

Дети растут, сыновей женить надо будет. Опять же, Кривоно­гое, видать, жену себе первым найдёт...

«Прилепили» Видряпкины к старой избе три новых стены: жи­лья много образовалось. Виряска завидовал другу:

У тебя Алёнка есть, девка лучшая, а у меня только конь один.

Когда же у Алёнки с Дорошкой дочка народилась, Видряпкин-младшой и вовсе ополоумел: едва ли не всякий день прибегал пос­мотреть. Дивился, казалось бы обычному:

Смотрите-смотрите, пальчиками шевелит! Ой, ой! На меня гля­дит, улыбается!

Алёнка смотрела-смотрела на забаву Виряски и по-серьёзному посоветовала:

Пора пришла и тебе, Вирясочка, свою игрушечку заводить. А то время уйдёт, интерес растает.

Мне хочется похоже на вас с Дорошкой зажить, а с кем? С ру­сачкой? Попы не обвенчают. Большинство мордвинок в полон уве­ли. Какие остались - в Манек окрестились и на них не уженишься. Нехристь я...

А ты перекрестись.

Никак не можно! Я без Кривоногова окрещаться не стану, он спаситель матери моей! А попы, как сговорились: не будем басур- мана в свою церковь брать, он ворог наш...

И такой грустный Виряска сделается, что слёзы хоть вёдрами лей.

2

Лесные Дворки - селение в несколько изб - забились в глушь тёмную, труднодоступную. И за деревьями столетними могучими, и за кустами густыми, непролазными, а по округе болота бездонные. Всего-то в пяти верстах от Новосёлок, а ворогу неодолимы. Сколь­ко не шныряли по близости людишки чёрные, да в Лесных Дворках «погостевать» им ни разу не пришлось. Не мало их, охочих до доб­ра чужого похерилось в пучинах топких-удушливых... Можно бы и сказать, мол, живём, как у Христа за пазухой, да не сказывается: язык не поворачивается. Всякому жителю своё горе наворачивает­ся. У кого-то волки скотину порезали, кому-то болести разогнуться не дают, кто-то из бедности, что из трясины, не выберется.

А Кузьма Рваный и вовсе сник: обросился и душой поскуднел. Да и то, уж так больно судьбина бьёт: и за какие прогрешения, за какие долги платить приходится? Хоть бы знать перед кем винить­ся, у кого прощение испрашивать? Ни в голове ответа не сыщешь, ни в сердце отклика... Сплошная темень, неподьёмный мрак. В пору всё бросить и податься в Омутовый угол к сестре, прозванной в се­лении «Ведьмой» и изгнанной прочь.

Молва людская, хуже хвори тяжкой, как прицепится, никакими отварами, ни хитрыми настоями не отвадишь. Изведёт вконец.

Дуняшка, сестра Кузькина, женщина тихая, богобоязная. В дет­стве увечье ей досталось - бык бодучий поуродовал. По причине этой жизнь её потекла тихо, неприметно: куда высунешься, как покрасуешься. Но подишь ты, углядел её парень стосотский, сын Агафьи Стеньшиной, прилип, что муха к мёду. Готов днями возле неё увиваться. И пусть бы. Диковина не великая: не он первый, не он последний. Селенье малолюдное, особо не развыбираешься: на кого глаз лёг, к кому сердце прильнуло - тому и быть. Не тут-то было - Агафья восстала:

Не допущу! Что ж дитя моё раскрасивое, горошина жемчуговая и нате вам - с недодайкой жисть коротать без радости? Не бывать ни в какие веки!

Уж коли баба упрямая затвердит, уж коли в ум свой короткий мыслю загонит - никакими святыми не отпоёшь, никакими креста­ми не открестишься. Тёмным облаком нависнет, норовит само солн­це зазастить, лишь бы светлый лучик не пропустить.

И запирала Ерёмку, сына-то в сарае... Так он крышу пораскидал и ходит похохатывает.

Уговорила поспособствовать в её беде игумена монастыря близ­лежащего...Дак сынок проще-простого отделался. Не стал в драку с монахами ввязываться, когда они за ним на пароконке приехали да вязать изготовились.

Добровольно, с охотой тихо, спокойно поехал, точно давно слу­чая такого поджидал.

А в службу воскресную, когда в храме монастырском помолиться собрались прихожане и застенные, нуте, кто перед стенами монас­тыря обитает-проживает, выкинул фортель.

Ерёмка, сын Агафьин, на амвоне объявился в той одежонке, в какой мать родила...

Ой, что ж началось тут! Старушки, что понабожнее, на колени бухнулись, поклоны бить начали да кричать на весь храм Божий:

Изыди, сатана небесная, да провались в дебрях земных.

А молилки годками помладше об одном заблагостили:

Избави от искушения!..

А кто определит, что за искушение, коль монахи, случившиеся поблизости, тоже бурчали под нос себе об том же искушении, мол, упаси, Господи, рёбра пересчитать греховоднику...

Ерёмка, известное дело, всех этих переживаний не ведал: он как почуял растерянность да нерешительность люда сбродного - холщёвые порты да опорки в охапку, ноги в руки и вымахал за монас­тырские стены, точно вольный ветер из спёртого закута и направил свои босые стопы в родное поселение. Чуствовал и видел, что по­гони нет и не предвидется. Можно бы и остановиться да прикрыть нагое тело, только не желалось почему-то. То ли ветерок ласковый, журчащий подле Ерёмы вливал неспокойную дрожь, то ли осозна­ние подлинной свободы, принадлежание самому себе не дозволяло, вернее, не предрасполагало к остановке даже и на краткий миг.

Парил Ерёмка - сын Агафьин, человек Божий, над еле примет­ным просёлком и не переставал дивиться над простецкой мудро­стью двориковского бобыля, седоволосого деда Секлета, Ибо его простодоступная мудрость сподвигла Ерёмку так легко и надёжно выбраться из монастырских тенёт

Живёт дед обособленно, как говорят, сам с собой. Ни с кем не об­щается, ни в какие житейские дрязги не встревает, но всегда на виду, всегда в деле. Извечно в его хозяйстве одна овца да здоровенный лохматый кобель. Никто в селении не припомнит, когда в дедовом хозяйстве происходит смена поколений.

Вроде живут они диковинно - сверх всякого житейского про­странства.

Ерёмка не ходил за советом к деду Секлету и то вроде бы не навя­зывался. Мимоходом, невзначай, ни к кому не обращаясь, кинет:

Не всегда грубая сила одолевает, иногда хитрость по верх бы­вает...

А то как бы по стариковской рассеянности и не в попад, с бухты барахты уронит:

Против насилия и грех грехом не числится и стыд за стыд не приемлется...

Ерёмка догадливый: ему половину слова скажи, а вторую поло­вину он сам домыслит.

Как-то в день весёлый, солнечный размечтался дед Секлет, аж грудь зачесал свою лохматую...

Эх, хорошо бы теперь чаю испить с духовитыми кренделями городскими!

Ну, и что? Мало ли какая ахинея на ум взбредёт человеку старому и кто помечтать ему запретит. Да Ерёмка так не помыслил.

Он даже кулаком полбу себя огрел.

Ах, дурачина, как есть дурачина! На Дворках свет клином сошёл­ся? Надо в крепость податься! Криворукий он что ли. Где-нигде, как- никак, а и себя прокормит и Дуняшу с голоду не уморит. Крен­дель завсегда ей добудет. Молоком-то она себя уж теперь питает... И то, коза, подарок от родителей, в совершенство вошла: козлика принесла и молочка даёт в достатке.

На подъём Ерёма лёгок, ногами скор: едва развидняться начало, он по травке росистой с новыми лапоточками за плечами навост­рился в сам Танбов. И уж при солнце ярко и свежо взыгравшем на небе ступил на странные, а прямо сказать, диковинные настилы из брёвен по вдоль улицы, что плелись близ домов, в стороне от доро­ги проезжей.

Сама гать-то удивления шибко не вызывала: сколько их троп да волоков по болотам лесистым гиблым легло и счесть не можно, и видать всех не видывали. Вон хоть взять из времён отца Дуняши - мужика крупного, могучего. Объявилась нужда людям путь иметь к реке Большая Липовица, так тот Кузьма почти в одиночестве по берегу речки Лесной Тамбов, гать возвёл... Её и прозвали Кузьмина, а потом и поселение, образовавшееся при слиянии Лесного Тамбо­ва с Цной понесло это название дальше.

Не удивляла гать Кузьмы сама ничем собой, ибо настелена при­вычно, как и подобает: бревно к бревну, жердина к жердине в акку­рат поперёк пути. Атанбовский настил повдоль пущен!

Шириной в три-четыре бревна и торец в торец. Через опре­делённые промежутки медными полосами схвачены да коваными гвоздями прошиты, чтоб не разъезжались в стороны. Оно, конечно, выгода налицо: ни пилить-подгонять и материал экономно тратит­ся. Если и утруждали себя мастеровые, так тем только, что горбыль- оболонь стёсывали, некую ровность вроде блюли. Но как её поблюдёшь, когда брёвна разной толщины.

И главный покор настила такого виделся в простом: чуть намок­нет древесина и заскользишь по ней, как корова по льду. Будешь то и дело скатываться в пазы меж брёвен. Не расшагаешься, не рас­скачешься: того и гляди ногу подвернёшь или чего доброго сам по настилу растянешься. А подсохнет, иного опасайся: чуть ступню не поднимешь - щепку занозищь...

Ерёмка ушлый, в момент подвох узрил. Шаг-другой по настилу ступил и лапоточки из-за плеч тягать. Пусть лыковые истираются, новые изладит. Сам себе мастер! Ковырялку - главный лапотный струмент, знает как в руках держать, с какой стороны лыко половчее подцепить, с какой поплотнее подбить.

И вдруг Ерёма остановился в растерянности... Настил танбов- ский раскумекал, лапти плести умеет, а вот как теперь в это течение времени поступить, что поделать, не ведает.

Люду на улице больше, чем кур, все озабочены, все снуют куда- то. Не подступишься. Да Ерёмка и не знает с чем подступиться- то, какое слово молвить первым? Поздоровкаться? Так его никто не приветствует. Никто взгляда доброго на него не уронил, никто улыбкой не одарил. Может, его никто и не видит, и не замечает?

Подумал Ерёма о том, а как бы мать распорядилась, окажись на его месте? Без сомнения - трудностей никаких, сложностей и того меньше. Она и со старым, трухлявым столбом разговор затеет без малой заминки. Уж если и есть в Лесных Дворках, да пожалуй и во всём мире с кем она никак не может ни беседу открыть, ни спор вза­имный затеять, так это с дедом Секлетом да кобелём его - лохматым Зорким. И как она к ним не «подъезжает», и как не «наскакивает» - всё мимо.

И особо Агафья Зоркого не взлюбила. Говорит, что кобель спе­циально ниспослан для издевательства над ней. Ведь какой паразит злющий, такой ярый: ни одного прохожего не пропустит, любого облает и укусить норовит. А на неё, на Агафью, ноль внимания, даже и не рыкнет. Презирает что ли скотина лохматая.

А дед Секлет, старый колдун, научил кобеля «улыбаться». Още­рит нижнюю губу и все зубы в ряд и наружу. Прямо на человеческую усмешку смахивает. Для детворы потеха несказанная, забава душев­ная. А каково Агафье? Бежит она, к примеру, раным-рано к соседке огоньку занять, чтоб печь растопить. Свой-то уголёк редко до утра сохраняется, угаснет в пустой золе. Ну, знамо, на пути Секлетова изба, а там Зоркий, обойти негде.

Лежишь,чёрт лохматый? - Спросит ласково. - Дармоед, как и хозяин — леший беловласый. Кобелю бы взъяриться да землю ког­тями рвать, да слюну по сторонам разбрызгивать, глядишь, и у Ага­фьи появилось бы что-нибудь мягкое в ответ. Он же только улыбку корчит. На Агафье аж сарафан взъерошивается...

Ах, пропадпина, лопоухая, ну, погоди ужо, щас в обрат пойду! Углей не пожалею, шваркну с удовольствием в пасть твою развесё­лую...

Ато какже, шваркнешь... Будто у кобеля дел иныхнет, как ждать- поджидать жарку калёного в зенки. Пока Агафья в зады колёса кру­тит, он на другом конце Дворков уже две-три драки с кобелями со­чинит.

И дед Секлет Агафью не зрит, коль повстречаться выпадет. Про­шаркает в своих валеных обрезках, как мимо пустого места. Агафья от ярости, как берёзовый сук в костре, огненной смолой исходит:

Колдун чёртов, это ты своими шашнями с сатаной молоко усу­шил у моей козы Милки! Ну, погоди! Вот пойду в церковь, поставлю свечку фунтовую Николаю Угоднику, он тебя, да и кобеля твоего развесёлого прищучит! Ох, прищучит!

У деда, будто слух пропал: бубнит себе под нос небылицу - око­лесицу:

Света солнца яркого на весь мир хватает, но всё одно - слепой его не замечает. - И так всякий раз...

Ерёмка улыбнулся дедовой присказке и собрался пробубнить её, в надежде, что кто-нибудь услышит, но не успел. Из-за невысокого тесового забора его окликнул небольшой, но плотный мужичок, в светлой лёгкой рубахе на выпуск:

Чаго же такой румяный и гожий, а с пустыми руками по городу шляешься?

От странного, с подковыркой вопроса Ерёма если и растерялся, то всего на мгновение.

Хорошим, умным рукам особых причиндалов при себе таскать не надобно. Было бы к чему приложить толковому, а подспорье само сыщется.

А во, гляди! - Мужичок широко растворил калитку, во дворе громоздилась гора берёзовых швырков, поигрывающих на ветерке разлохмаченной берестой.

Чтоб при такой горушке да не быть топорушке? Да ни за что не поверю.

И то! - С готовностью согласился хозяин. — Заходи, вместе по­ищем струмент.

Авсей Задохлов вчера под вечер вдрызг разругался с уличным ар­тельщиком - Мишкой Гнутым. Таких артельщиков развелось нынче в Тамбове - уйма. Они разделили поселение на части и главенствуют всяк в своём углу. Хоть подвезти чего иль разгрузить поклажу ка­кую. Чужак не встревай. Иначе драка. До кровобития, до костолома. А уж дрова колоть, статья особая. Жители все на виду, все дворы на перечту. Видно уж, кто завёз швырки и как, каким путём мерекает помельчить кругляшки.

Задохлов в аккурат во владениях Мишки числится. Известное дело, тот наведался на предмет уговора. Водится за Гнутым одна вредная черта: поприжать, урвать денежку-другую «сверху», чтоб потом в монопольку заглянуть да в «обжорку» с дружками нырнуть после трудов тяжких, да требухи нажраться от пуза.

Авсей - человек не бедный, купец не последней руки, но с какой стати излишне деньги по всяким липким рукам расшвыривать? Рас­сердился на артельщика и в работе отказал. Тот, чёрт гнутый, при­грозил, посмеиваясь:

Сам прибежишь или своими белыми ручками помашешь, своей кормленой спинкой попотеешь.

Задохлов видел правду в этих неприятных словах: получалось и взапрок ему деваться некуда. Орёлики Гнутого никого не допустят с колуном во двор купца. А готовые дровишки на исходе, а пекарня вон сколько в день их пожирает. Слава Богу, кренделя да булки на­расхват идут...

С утреца Авсей захандрил: не по случаю болезненного недомо­гания, хвори телесные, слава Всевышнему, обходят стороной - душа почувствовала непонятные утеснения. И эта непонятность нависа­ла тёмным облаком. Ну, может, и не облаком, но облачком - точно. Мельтешило над взором, не давая пробиться чему-то светлому и ра­достному.

Купец злился по всякой пустяковине: то вдруг спустил полкана на Пестимеюшку за то, что у той нос мукой припудрен. А как не быть тому, если Пестимея и денно, и нощно при деже, если руки её постоянно либо муку пересеивают, либо опару тискают. А то нале­тел коршуном на истопника Евлашку, который нёс охапку дров к печи, мол, куда прёшь стоко, совсем разорить его, купца, хотите да по миру пустить. И едва чёрным словом не выругался... Но вовремя себя крестным знаменем осенил и на душе просветление просия­ло. Неожиданно самого себя спросить захотелось: « Чего это ты, раб Божий, непотребу чинишь?»

Вместо ответа на улицу из пекарни выпростался. Тут и наткнулся взором на доброго молодца. Ни с того, ни с сего в сердце радость кольнулась: показалось,с хорошим знакомым встретился, которого несколько лет не видал - с Дорошкой Миловановым! Слабость при­ятная по телу расплылась, хотя и понял уже, что тот давний знако­мец только в памяти привиделся, а здесь, наяву человек иной. Но уж очень похожий...

Во дворе попристальнее разглядел парня, даже за одежонку пот­рогал.

Из каких краёв будешь? Как прозываешься?

Ерёма, да из - под Кузьминой - Гати я.

О, места знакомые! Бывал там... - Воодушевился Авсей. - И ка­кие заботы к нам привели?

Ерёмка совсем не застеснялся: дядька-то свойский какой-то. Рассказал всё откровенно. На откровения Ерёмы упитанный доб­рячок откликнулся загадочно, хитро прищурив маленькие глазки:

Э-э, колун-то нужен спешнее, чем мы с тобой думали-мерекали.

Авсей нырнул в тёмный чулан и оттуда продолжал глуховато на­ставлять:

В случае чего, ты назовись моим племяшом, скажи, что мать прислала, мол, дядьке Авсею подсобить.

А зачем? - Засомневался Ерёмка.

А чтоб Гнутому зенки зазастить. Не дай Бог, догадается, что чу­жак ты, по найму, тогда беды не оберёшься, мордобой учинит...

И власти у вас никакой? - Испугался Ерёма.

Власть-то у нас есть, но главная за крепостными стенами, - снизил до шёпота голос Авсей. - В лесу. Возьми того же Гнутого: днём он в городу промышляет, даже делом путным иногда займается. А ночью где он? Ночью в ближних лесах тёмные шайки пошум­ливают и никакого сладу, никакого догляду. Воеводы, будто в чехар­ду играют. Один за другим скачут: что ни год, то новый наезжает. И всяк со своим порядком, со своим указом...

Колун нашёлся знатный, из тех, что к рукам липнут... Не успел Ерёма и с дюжину полешек искромсать, как нервно калитка скрип­нула и Гнутый собственной персоной предстал. А что это именно он заявился, Ерёме и пояснять нужды не понадобилось: вся фигура ни под какое другое определение не подходила.

Бог в помочь, - пожелал пришедший.

Хорошо бы! - Сразу, без раздумий нашёлся Ерёма. - Без чьей-либо подмоги эту махину не одолеешь, - кивнул на гору швырков. - Чего дядь­ку тут совсем кинули, не подможете? - Вспомнил наказ Ерёма.

Племяш, выходит, заявился?

Давно колготится, будто у меня дома совсем дел нет. Из угла в угол за пауками таскаюсь. - Тут Ерёма даже сердитости в голос при­лил.

В этот момент Авсей откуда-то выметнулся, как бублик намас­ленный, потом сверкающий.

О, артельщик! А мне, вишь, Батюшка Кузьма Демьян из Кузь­миной Гати помощничка ниспослал...

Везучий, - пробурчал Гнутый. Кинул недобрый взгляд на «пода­рок» святого Кузьмы и закрыл за собой скрипучую калитку с гром­ким стуком.

-А ты сообразительный, - похвалил Авсей. - С тобой дело можно заводить!

Если бы такие слова были сказаны несколько ранее, то они бы наверное отозвались в душе у Ерёмы радостью. А как же! Предло­жение к дальнейшему знакомству, устройство жизни наперёд. Но теперь, после первой встречи с Гнутым в душе уже поселилось бес­покойство... Не хотелось иных встреч с « артельщиком», а они, эти встречи, повторятся обязательно, если он останется, как с сопер­ником. Вроде получалось, что Ерёма дорожку пересёк чужую. От сознания того, будущее потемнело и ничего не сулило, кроме из­лишних тревог и забот. Как можно Дунюшку сюда ещё вмешивать.

Ерёме резко домой в Дворки захотелось. Он после потной рабо­ты и от чая с кренделями отказался. С напускной весёлостью побалагурничал:

За чай спасибо, а крендель с собой возьму...

Вот чудак, - подхихикнул купец. - Да я тебе не крендель, а фунта два дам. Вон какую крутую горушку дровец наготовил! Заработал!

Так что после полудня летел Ерёма в свои Дворки легко и радост­но, почти так же, как и из монастыря, когда не был стеснён одеж­дой..

Однако, чем дальше уходил от крепости, чем глуше становился лес, чем ближе делались Лесные Дворки - радость уменьшалась, на душе тяжелело.. Опять ругань с матерью, тайком убегать к Дуняше и призрачно надеяться на случайную подсказку деда Секлета.

Неожиданно Ерёмадогнал путника, замаячившего впереди. Спер­ва оробел. И как не испугаешься после россказней Авсея о «шалящих шайках». Но немного приглядевшись, слегка успокоился.

Путник, солидный телосложением, был сильно хром.: всякий раз, ступая на правую ногу, он сильно кланялся дороге, по которой шёл. Ерёма не на силу свою понадеялся, а на то, что убежать, в слу­чае чего, можно запросто.

Лицом незнакомец был суров, особо грозно топорщилась ис- синя-чёрная борода. Насупленные брови нависали над угрюмым взглядом. Но эти страсти рассеялись от первых же слов:

Быстро ходишь, везде успеваешь?

Может, и невпопад, Ерёма рассмеялся.

И знать не знаю, куда поспехаю...

Да ты ещё и весёлый!

Ага, особливо, когда слёзы просыхают...

Так вот шаг за шагом, слово за слово Ерёма проникся доверием к путнику и по доброте душевной излил о безысходности своего по­ложения, поведал о злоключениях своих.

Синебородый, видать, тоже душу имел добрую и отзывчивую.

Заботливостью проникся к жизни Ерёмкиной. Рассказал о своём житье-бытье и к себе жить пригласил. Потом они дошли до развил­ка своих тропинок. Долго сидели на поваленном бревне, поговари­вая.

На прощанье хромой душевно своё приглашение повторил:

Приходи к берегу, когда тень от деревьев поперёк реки ляжет, дальше я проведу. Если припоздаю, подожди, сам не ходи, про­падёшь, места гиблые.

3

Событие потрясло Лесные Дворки резко и не на день или два, а на годы.

Однажды вдруг местные жители спохватились: «А чего это наши собаки приуныли, так удивительно присмирели?».

И действительно, ни драк, ни грызни, даже злобного рыка не слышно. Пригляделись... Э-э, а куда ж Секлетов Зоркий подевался? Устроитель и специалист по собачьим потасовкам.

Знамо, к покосившейся избёнке деда Секлета наведались, а она пуста и не первый день - уже начала нежилой попахивать. Это от­кровенно сказывало, что хозяин навсегда покинул хоромы свои.

Дальше-больше. Кузьма Рваный заблагостил: сестра Дуняша пропала, с козой и козлёнком, и со скарбом всяким. По совести сказать, всего «скарба» того на козлёнка навьючить не наберёшь. Но всё равно от него комора-жильё жизнью пахнет, а стены голые тоску, жуть навевали. Кузьма на Агафью с яростью накинулся:

Это ты, ведьма, бедную Дуняшечку своими кознями со света изжила-извела!

А та, будто очнувшись, сама на Рваного ополчилась. Готова в чуприну вцепиться.

Ерёма где, сынок ненаглядный? Я думала он у твоей убогой отирается. Ан нет его. Куда подевался?

Шуму, пересуду всякого премногонько было, да истины ника­кой. И подумать не о чём, и в какой край на поиски сунуться, неве­домо...

Быстро в речке Лесной Тамбов вода бежит: журчит-пошумливает, ещё быстрее время течёт. Тихо, незвучно и неумолимо...

Совсем осела на землю избёнка Секлетова, обнажив пугающе курную печь. Притупилась боль у близких людей пропавших. Про людей сторонних толковать и смысла нет. Сгинули - так сгинули. Не они первые, не им и последними быть.

И только Кузьма Рваный успокоился по-настоящему. Однова, поздним вечером ни с того ни с сего собаки дворковские взголчились. Селяне и значения большого тому не предали, лениво, может, кто подумал, мол, волки близко шастают. Иного складу Кузьма: ему доглядеть, докопаться до истока события.

«А што за волки, а где волки?». За край Дворков прокрался. И страху большого не испытывал. Житейский опыт подсказывал, не рискуют волки при такой ясной луне к людскому жилью жаться. А значит, какая-то иная причина разъярила дворняжек. И Кузьку дотошность добром оделила. Это когда шагах в пяти Зоркого за­приметил.

Секлетов кобель в этот момент родным человеком повержился, прямо хоть с объятьями к нему кидайся, поцелуями с ним лобызай­ся! Жив дед, а там, небось, и Дуняша с Ерёмкой обретаются. Ни для кого не секрет: хороводилась компания до пропажи.

Рвали в злобе землю дворковские псы, а душа Кузьмы нежилась в ра­дости. И даже слёзы умиления прокатились по обветренным щекам...

Глава вторая

1

«Пропадает» Виряска не первый раз.

Дольше всего в нетях он числился во времена, когда донские казаки с царём про Азов толковали-ладились.Тогда дончаки Азов взяли и, мало того, осаду выдержали презнатную. Султан турецкий Ибрагим I снарядил под Азов армию в двести сорок тысяч человек да с сотней орудий осадных. А крепость обороняли едва ли десять тысяч казаков. Но они выдержали двадцать четыре приступа и при­нудили турецкое войско отступить, устлав поле брани тысячами погибших и пораненных.

После такой виктории героические казаки просили царя Михаи­ла Фёдоровича принять крепость в дар и причислить ко владениям всероссийским. У казаков и свой интерес имелся. А как же! Ока­жись Азов под русским флагом - и расступись плечо, размахнись рука! Извечно казацкая река Дон станет их полноправной вольни­цей. Перестанет Азов бытьтурским оком недремным, запретной ру­кой для выхода на морские просторы. Тогда можно поговорить на серьёзном мужском языке с Крымским ханом.

Видел всю выгоду и русский царь, да, как говорят: рад бы в Рай, да грехи не пускают... А «грехи-то» важнецкие...

То, что зуб на казаков имеют давний и султан турецкий и хан крымский, миру известно доподлинно. А ещё донскую вольницу не любят король польский да воевода молдавский. И всяк из них ору­жием поигрывает. Султан турский, тот во гневе откровенно грозил­ся войско собрать несметное и на Москву повести.

Одряхлевший, болезненный Михаил не захотел самолично ре­шать казацкий вопрос. Третьего января семь тысяч стопятидесятого года собрал Собор. Повелев для Собора сего приглашать от всех сословий и чиновных человек по десять-пятнадцать, а от ма­лых уделов по три-четыре, а то и по одному умному, откровенному представителю.

И много людей участвовало в «большой говорильне»! И всяк мог слово молвить, своё без утайки и «тёмного умысла».

Духовенство, стольники, дети боярские, не говоря уж про само боярское сословие, предстали на Соборе и многие, если не все, украины российские. Суздальцы, юрьевцы, смоляне, галичане, новго­родцы, арзамасцы, беличи, костромитяне, ярославцы, ростовцы, ржевитяне, пошехонцы, новоторжцы и гороховцы...

Много мнений и суждений сказано было и разных. Не обходи­лось и без «хитростных уловок».

Духовенство отвечало уклончиво: «На то дело ратное рассмотре­ние твоего царского величества и твоих государевых бояр и думных людей, а нам, государь, всё то не обычай. Если, государь, по-насто­ящему времени твоё царское величество известит рать строить, то мы, твои государевы богомольцы, ратным людям «ради» помогать, сколько силы нашей на то достанет...»

И стольники отвечали похоже: «Взять Азов или не взять, разор­вать с турками да ханом крымским или не разорвать, в том его государская воля, а их мысль, чтоб государь велел быть в Азове тем же донским атаманам и казакам. А если им подмога надобна, то посылать людей охочих (добровольцев)».

Бояре да дворяне тоже не хотели сидеть в Азове вместе с казака­ми. Чтоб как-то не обидеть донскую вольницу, совет дали: «Людей в Азов, чтоб велел государь прибрать охочих в украинных (окраин­ных) городах, потому что в этих городах многие людишки прежде на Дону живали».

Но более откровенные слова шли к государю от представителей мест окраинных.

Суздальцы, юрьевцы, переяславцы, беличи, костромитяне, смоляне, зубцовцы, пошехонцы, новоторжцы, а с ними и ещё де­сятка полтора делегаций сказали: «Тебе благочестивому госуда­рю царю прося у всещедрого Бога милости, велеть Азову донских казаков принять, с турецким и крымским царём велеть разрывать, за их многую пред тобою неправду». Они же в добавление сказа­ли совет - откуда деньги на рать взять: «Твои государевы дьяки и подьячие пожалованы твоим денежным жалованьем, поместьями и вотчинами и, будучи беспрестанно у твоих дел, обогатев многим богатством неправедным от своего мздоимства, покупили многие вотчины и домы свои построили, многие палаты каменные такие, что неудобь сказаемые: блаженной памяти при прежних государях у великородных людей таких домов не бывало, кому было достойно жить в таких домах».

Этот великий Собор на многое открыл царю Михаилу Фёдоро­вичу глаза. Из низших чинов пролилась истина о деяниях чинов высших. О мздоимстве, казнокрадстве, притиснениях. Многие вельможи утаивали число крестьян в своих владениях. И, конечно же, податей, налогов за них не платили в государеву казну...

2

Тамбовскую новопостроенную крепость на Соборе являли свя­щенник-страдалец Прокофий Корнешилов, молодой писец - Глеб Просфирьин - сын подьячего Семёна Просфирьина, простолю­дин - Дорошка Милованов и назначенец самого воеводы, с нака­зом «доглядывать, чтоб всё по форме и ладу проистекало» сын дво­рянский - Васька Белухин.

Дорошка горд был за честь, выпавшую на долю его, хотя и огор­чало присутствие Белухина. «Кричала» душа: и что же это за на­пасть такая - на всяком повороте житейском ему, Дорошке, никак не обойтись без отпрыска дворянского.

А уж про Глеба и говорить слов не достанет, побывал в жому дружков Васькиных: на долгие годы в память врезалось...

Все эти Дорошкины «душевные стенания» померкли, когда сам воевода - Самойло Иванович, при проводах руку жал и слова изре­кал напутные:

Вы уж, ребятушки, не осрамитесь пред царём - батюшкой. Пе­редайте слова наши и чаяния доподлинно. Так, мол, и так: допекли насзипунники окаянные набегами беспрестанными разорными. То крымчаки нагрянут, то ногайские мурзы за поживой накатывают... И скажите, что токмо на казачков мы и полагаемся, на их защиту и надеемся...

Последние воеводовы слова особо Дорошке к сердцу пришлись. Ибо и он, лично, на казаков сильно надеялся в своём деле. А «дело» случилось по осени прошлогодней.

В пору деловую, когда пахотное поле поспело, Дорошка, как и отец его ранее, пограничной земли не держал. Владел клочком при избе и того хватало. А вот Видряпкины и ещё немало новосёлковцев возделывали несколько десятин «чистой» земли залесной чер­той при начале Дикого поля бескрайнего. Хотя называют его исста­ри бескрайним и пустым, на самом деле иначе всё. Именно из этой, якобы, пустой бескрайности появляется вдруг ватага шумливых и злых ногайцев или других каких басурманов, чинят разбой и разор налево и направо... Вот уж после их налёта действительно остаётся дикость и пустота пугающая. Ничего, кроме горя и слёз.

Так минувшей осенью проистекло. Нухтай Видряпкин с одно­сельчанами собрались в поля за плодами трудов своих. С Нухтаем жилец его - Кривоногое, помощником увязался. По случаю нездо­ровья Виряска дома остался.

Видно, быть тому: налетели шумоватые, коней побрали, людей повязали, зерно, что успели намолотить, посыпали. Кривоногое ло­потал с ними на басурманском языке, они Нухтая нетронули, домой отпустили, а самого Кривоногова с собой увели.

Такое ранее у «зипунников» в правилах не было. Увечных и ста­риков дряхлых на месте убивали, не везли напрасным грузом, мол, ни в хозяйстве рабочие руки, ни на продажу вывезти, только кор­мёжку изводить напрасно.

Нухтай радовался избавлению, но заметно жал ковал и по жильцу басурманскому. За годы многие свыклись, да что свыклись, срод­нились. За сына старшего почитал. Виряска бабой слезливой зали­вался. А неделю спустя вдруг котомку собрал в дорогу: увесистую суменцию накрутил - в дальний, долгий путь снарядился.

Пойду Кривоногова искать. Домой ворочу! - Заявил отцу с ма­терью твёрдо. - Не браните Виряску, я с Тюш-Тянем говорил, он сказал: «Иди!»

Двойное горе Нухтаю, но чему быть, того не миновать и сторо­ной не обойти.

С той осенней поры и «ходит» Вирясочка. По какой-то земле, во какой стороне?

А может, упокоился где... И волки рыскают совсем озверевшие, да и людей злее волков развелось невидимо. И на Хопре-реке спо­койствия не сыщешь, а про Великий Дон и мысль не вороши: что борт пчелиный злым вором растревоженный. Берегись - под горя­чую руку не угоди.

Думая о дружке-мордвине, Дорошка и до того додумывался, что не пропади Виряска, удалось бы им вместе к царю на совете быть, как во времена давние, на той памятной ярмарке.

От одной только мысли такой легче делается. Мордвин с хитре­цой, находчивый и ни перед кем не сробеет, слово нужное и вовре­мя ввернёт. Ах, Виряска-Виряска, забубённая голова!

И мысли всплывают, порождающие сомнения и цепляющие за­живо совесть и душу тревожат. Мол, а что ж ты, Дорошка - дружок закадычный, бросил задушевного, не пошёл с ним, не поспешил на выручку.

Перед кем-то оправдаться хочется, «свою правду вставить». Се­мья мол на плечах, хозяйство и годы, увы, не юношеские...

Последнюю ночь перед отбытием на Москву, Дорошка коротал у купца знакомого - Авсея Задохлого. Встретил тот, как друга давнего, родного.

Вот времечко золотое! Зима-зимская на дворе, а в душу весна стучится-ломится.

С хорошим человеком свидеться, что серебряную монету во вчерашней золе найтить. - Поддакнул и Дорошка, вспомнив дав­но - давние отцовы слова.

Во истину так, - не стал оспаривать Авсей. - Давай сказывай, как живёшь, с кем живёшь, и всё потихоньку, неспеша. Ночь впе­реди длинная, всю как есть проговорим. Отоспишься в санях по дороге. Увернёшься в тулуп и дрыхни скоко влезет. Люблю в длин­ную дорогу ездить. - И продолжил мечтательно. - Подумать только, будто вчера вы корогодиком ко мне в лавку нагрянули. Кралю на­ряжали...

Две дочки у нас теперь растут! - Погордился Дорошка.

Во как! Вскинулся купец. - Стало быть очередь за сыном, за наследником.

За этим дело не станется. - Важнецки заверил Дорошка. Его приятно тешило внимание купца к нему, к друзьям его и доброе слово про Алёнку...

Потихоньку-полегоньку они вспомнили многих людей тогдаш­них лет. Пожалковали про Виряску Видряпкина. В этом случае Авсей даже занервничал, на власть посетовал, мол, с мордвой, да и иными инородцами, обитающими в здешних местах, немило об­ходятся нынешние власть придержащие. Часто насилием правят, людские законы попирают. Вольготно чувствуют токмо дети дво­рянские да боярские... И неожиданно на поездку Дорошки в Мос­ковию перекинулся.

И на тебя, Милованов, они ежовые рукавицы заготовили. Ты, думаешь, зачем Белухин к вам приставлен? - Без раздумий, сам же и ответил. - А чтоб вы рот, не дай Бог, не раскрывали широко, как бы лишнего не сказали. Не потребного...

Ну, Белухин мне не кляп во рту!

Это сейчас и здесь так думаешь, хорохоришься, а там стушу­ешься и заглянешь в рот дворянскому отпрыску. Он-то - заранее знает о чём сказать и, главное, как сказать. Не-е, не пользы ради, а чтоб согласия не нарушить, чтоб слово поперёк не становилось. И всё законно будет смотреться и слышаться. Уж после, может, рас­кумекаешь и сам себе нелюбимым сделаешься, а то и противным...

Дядя Авсей, ты все мысли мои смутил. Как же можно сделаться самому себе противным? Не ходи против самого себя, сообразуйся со своими думами и не опротивишь.

Легко на тёплой лежанке раскумекивать, когда один с сам собой, когда мысли в строгом порядке.

А не надо чужого в свои думы пускать!

Ишь, какой шустрый: сообразуйся, не надо пускать...

Думаешь я по-другому соображаю? Так же, как и ты: умно, рассуди­тельно. Только не успею оглянуться - уже вляпался по ушки... Слушай последний случай обскажу. Уму твоему пользительно будет. Нагрянули ко мне третьего дни городовой прикащик и с ним целовальник. Это новые чины, учрежденные после царского хлебного указа.

Хлебный указ? - Удивился Дорошка. - Может ещё и водяной, и соляной указы есть?

Ты не смейся, указов - пропасть. Кстати, и соляной указ имеет­ся про воду, не слыхал, врать не стану. А указ «о хлебном и калачном весе» Михаил Фёдорович ещё в тысяча шестьсот двадцать шестом году обнародовал. Там всё до мелочей прописано-растолковано:

«Велено городовым прикащикам и целовальникам ходить повсю­ду и весить хлебы ситные и решетчатые, калачи тёртые и коврищатые мягкие: если окажется, что хлебы и калачи ниже установленно­го веса, то продавцов подвергать пени. Прикащики и целовальники должны также смотреть, чтоб хлеб и калачи были пропечены и хлебники и калачники не прибавляли в них гущи или какой-нибудь другой подмеси».

Прикашикам и целовальникам во все города и веси была разо­слана подробная роспись на издержки производства в приготовле­нии разного рода хлебов и калачей. И у меня, Дорошка, эта роспись есть, на видном месте храню, и расклад этот на зубок помню: «На калачи, на четверть - дрожжей на два алтына и две деньги, соли на шесть денег, дров на восемь денег, от сеянья четыре деньги, за ра­боту десять денег, лавочного два алтына две деньги, свечи и помело две деньги. И всего харча на четверть одиннадцать алтын».

Чёрным по белому писано, изо дня в день, из года в год исполня­ется и цену держим из этих расчётов. И поди ж ты, вляпался, как мальчишка-зеленыш. А всё почему? Растерялся, на испуг взял меня городовой. Как рявкнул:

« По какому праву, рожа калашная, цену не блюдёшь? Завыша­ешь! Чую, дрожжей недовклад, а цену берёшь за норму».

Я же знал, что городовой не мыслит ни бельмеса в пекарном деле и если б в хлебе совсем этих дрожжей не было и то он бы не определил изъян. А рычал он наверняка, безаблыжно, изображал из себя правого, потому как знал «свою правду», которая таилась в его брате, владельце дрожжевого заводика. Сжульничали там, продукт выпустили негодный и по пекарням рассовали всеми правдами и не­правдами. Знамо, следы заметать надо. Братец бракодела - совесть под задницу и айда по пекарням гулять, мзду собирать. Мол, а, та- кие-рассякие, вот я вас, за можай загоню, в тьму-таракани сгною. Ты, Дорошка, про кляп во рту толковал - а скажи, у меня кляп тот самый торчал в зубах? Что это я промолчал?

Не знаю, дядя Авсей.

Во. И я не знаю. Наверное понадеялся, что городовой к воево­де потащит, на комиссию разбираться. Разбору я не боялся: оправ­даюсь без труда, на чистую воду выведу. Хлеб - то выпек что надо!

Я сразу с дрожжами определился и на них не положился: старой за­кваски наскрёб.

Ты, думаешь, потянул дело далее прикашик? Как бы не так. Сгребли они с целовальником по два калача в подмышки, на том и отбрехались. На прощанье, пригрозили неопределённо: «Погоди, каналья, доберёмся ещё до тебя».

И вот что, Дорошка, особо обидно, ведь, «доберутся»... И опять смолчу. Махну рукой: провались они, эти четыре калача, больше- то, хоть и сволочи, не берут.

Да, дядя Авсей, тяжёлый случай...

И не говори. Самому перед собой стыдно и противно. Как уй­дут лихоимцы, я в тёмный чулан запираюсь и какое-то время в тем­ноте отсиживаюсь.

Плачешь что ли?

Хвастать не стану, случается.. Но больше от стыда. Стыдно за свою мелкость, беспомощность.

Чего ж во тьме сидеть, надо на люди, к начальству. Жаловать­ся! - Загорячился Дорошка.

Испытано. К одному начальнику пойдёшь, то прибавь к тем четырём калачам ещё два. Больше начальства - больше в лавке убавы. А то ещё и в чудную попадёшь. Это тебе не у вас там в глуши.

Про нашу глушь, дядя Авсей, лучше и не затевайся. Не хуже вас живём - во лжи и зле. Друг друга если не зубами грызём, то оком поедаем.

И у обоих как-то разом пропал интерес к разговору, к воспоми­наниям. Видно, обоих зацепило до боляток. Они ещё маленько пы­тались оживить беседу, но потихоньку она совсем угасла и скоро оба мирно посапывали, уткнувшись в мягкие, пуховые подушки.

3

Когда Дорошка скромно, намёками помянул купцу о житье в сво­их местах глухих, он и краем уха не ведал, что подробное описание той жизни покоится в дорожной котомке Глеба Просфирьина в виде челобитной от многих крестьян родного селения. Жалобу Глеб само­лично писал, чтоб и грамотно вышло, и глазу приятно виделось.

Очень старался Просфирьин, два раза отбеливал. По опыту знал - любой документ, любая бумага писаная первым делом опрят­ностью к себе внимание влечёт, а потом уж содержанием. И опять же, не абы кому бумага предназначалась, а царю самому! Главному защитнику и покровителю сирых и обиженных.

«Царю государю и великому князю Михаилу Фёдоровичу всея Руси бьют челом сироты твои государевы Танбовского уезда села Новосёлки крестьянишки, старостишка Гришка Олферьев во всех мест крестьянишек села Новосёлки. Жалоба, государь, нам на свое­го помещика, на князя Артемья Шейдякова. В нынешнем году, за неделю до Николинадни осеннего, приехал этот князь Артемий из Москвы в твоё царское жалованье, а в своё поместье, к нам в село Новосёлки, и которые крестьянишки начали к нему приходить на поклон с хлебами (оброком), как и положено, как у других помещи­ков, тех он начал бить, мучить, на ледник сажать. Сказывал: мало несёте, мало даёте. Мы же, дети твои сирые, токмо по твоему указу всё делали: скоко указом обозначено, сполна отдали.

А ещё помещик, тобой жалованный, мордвинок, которые некре­щеные от мужей брал к себе на постелю. Годовой оброк против твое­го государева прежнего указа взял весь с полна, аотписей нам в том оброке не дал. Когда мы стали ему об этих отписях против твоего го­сударева указа бить челом, то он нас бьёт и мучит, а отписей не даёт.

Тот же князь Артемий переправил на нас своих кормовых татар, коих должон сам кормить и содержать. А тем. кормовым татарам, с кого шкуру не драть: вот и грабят. И столовые запасы, и яловиц, и баранов, про гусей и кур, про тех умолчим - всё с нас взяли.

Взявши все оброчные деньги сполна, князь уехал из села в Там­бов. Там приманил русскую жонку Матрёну Белошвейку да весёлых людей, устраивал гули безобразные. В Николин день баню топил да людей весёлых сзывал и играл с ними зернью. Оброчные деньги, что на нас взял, все проиграл и одёжку с себя тоже весёлым людям проиграл и скоро в наше село Новосёлки снова приехал, сказавши, что никаких оброков он с нас не брал. Стал нас мучить и бить. Своё имение забросил, к соседу, дворянину Белухину, поселился. И там они беспрестанно баню топили и гули устраивали. А нас стал до­нимать смертным правежом в других оброчных годовых деньгах. И доправил на нас в другой раз через твой государев указ пятьдесят рублей денег да сорок вёдер вина, да на него же варили десять варь пива, да на нас же доправил десять пудов мёда. У которых крестья­нишек были лошадёнки, тех лошадей взял на себя. И мы, сироты твои, не претерпя его немерного правежа и великой муки, разбре­лись от него розно.

А которые крестьянишки не успели, тех у Белухина в заперти дер­жит скованными и берёт за них выкуп по пяти-шести рублей, а то по десяти. А по домам тех крестьян, которые разбрелись, посылает кормовых своих татар, которые наших жён позорят. Тот же князь Артёмий прежним своим служивым татарам деревни, поместья раздаёт. И жене своей княгине Федоре две деревни из твоего жалованья, госу­дарь, также дал. И отписей в твою казну, Михаил Фёдорович, он ни­каких не делает, всё себе берёт. Сдаётся нам, великий государь, если так и далее пойдёт, то твоих жалований совсем не станется.

А крестьянишки, которые прежде на того князя Артемья били челом тебе, государю, о его насильстве и немерном правеже от ука­за, на тех крестьянишек он похваляется смертным убийством и хо­чет посекать своими руками».

Глеб переживал за челобитную: нет, он не боялся, что какая-то кара падёт на него, он опасался Васьки Белухина, как бы не влез тайком в дорожную суму, да не похерил тайную бумагу. А он, Глеб Просфирьин, обешад крестьянам вручить челобитие самому царю. Тем более, случай подпал.

А была жизнь в Новосёлках и окрестных деревнях вполне сносная, терпимая. Когда поселения эти были царской вотчиной, когда все жи­тели обретались под прямоцарским указом. Оброк платили строго по указу - куда определят «сверху»: монастырю ли какому, или через воеводову казну. И отписки про те платежи старосте вручались исправно. Всё это было ровно до той поры, пока ярославский князь Артёмий Шейдяков не заслужил у царя, первого из Романовых - Михаила Фёдорови­ча - жалование. А пожаловано оно было в « окрестностях Танбовской крепостцы: селение Новосёлки и несколько мелкихдерсвеньтож».

На «жалованье» своё князь Артёмий накинулся, как голодный пёс на сахарную кость. Ни к совести не прислушивался, ни влас­ти верхней не опасался. А когда в его объятья угодила Белошвейка Матрёна, высланная в Ярославль из Москвы за разврат, князь сов­сем распоясался...

4

Поездка складывалась как нельзя лучше! Воевода, Самойло Иванович, подсуетился и снарядил целый обоз с дарами для цар­ского стола к Рождеству Христову. Слава Богу, не скудна земля тамбовская и простой люд её не заражён жадностью болезненной.

Спроси да разъясни хорошенько, для каких надобностей побира­ешься. Желаннее всего царю да церкви жалуют: последней рубахи с плеча не пожалеют. Не впервой оказия на Москву такая едет. Го­ворят, сам царь, Михаил Фёдорович, возлюбил мёд тамбовский и особливо гусей здешних - крупных, жирных да копчёных.

Тракт на столицу лесами по большей части простираются, а леса урёмные, разбойными людишками полны и потому к обозу стрель­цы вооружённые обязательны. А под охраной ехать, что у Христа за пазухой...

Радостно Дорошке! А погодка ведренная, с мягким морозцем. И ещё радости добавляет - Новосёлки в голове рисуются, Алёнка в сердце теплится, над дочками хлопочет. Сразу вспомнилось, как зендень - ткань дорогильную у дядьки Авсея для неё покупали не­сколько лет назад. И теперь Дорошка с приятностью ощущал в кар­мане тяжесть нескольких серебряных монет - есть на что подарки купить. Не зря волчью яму выследил да двух матёрых добыл. Опять же, несколько лис-огнёвок, тоже подспорье.

Спишь, что ль?

Васька Белухин по-соседству завозился. Все сладкие мысли, как ветром ледяным сдуло.

Подрёмываю, - ответил неприветливо.

Не вернулся твой дружок-мордвин? Не отыскал басурманина?

Как найдёт, так и вернётся.

Арестантская ждёт-не дождётся его.

Кого?

Кого-кого, да синебородого вашего. Басурманина злокозного.

Какой он басурманин! - Загорячился Дорошка. - Он давным - давно уж наш. Спасал и новосёлковских жильцов. И много правды сказал, когда вели дознание про Ефима Колоду и про его тридцатку разбойную.

Не спорю, тогда он говорил много правды, да, видать, не всю. Хитрил, чтоб больше в доверие влезть.

Ему и так поверили.

Доверили, а зря. Как был он лазутчик, лазутчиком и остался. Виряске чего ж сомневаться: отца его от полона спас. Добро сде­лал... Да, видно, почуял, пятки подгорают, сам сбежал, в родные края подался, в степь ногайскую. Ищи-свищи: лови ветра в поле.

Дорошка от возмущения огнём горел. Казалось, поднеси к нему фитиль, верчёный из бараньей шерсти и фитиль задымит.

И с кем же вы всё так рассудили? Уж не с князем ли Артёмием по пьяной лавочке?

А что князь, что Артёмий? Правильный человек, по-государ­ственному мыслит.

Мыслит, может, и по-государственному, да гребёт всё себе, в свой собственный карман.

За такие слова и ответить можно...

И отвечу! Только не перед тобой.

Уж не везёте ли вы с Глебом челобитную царю-батюшке, не за­теваете ли поклёп на большого человека, на Артёмия князя Шейдякова?

Что челобитная? Бумага мёртвая. Я самолично царю всё честь честью растолкую, наяву обскажу. И про то, как в ваших сараях да амбарах крестьяне томились безвинные, как вы гули греховодные устраивали за казённый кошт. - Дорошка распалялся всё больше и больше. Ему начинало казаться, что сам царь слышит его слова. Охладил Белухин едким восклицанием:

Ой-ой - ой! Держите меня! Трепещи Москва, содрогайся кремль. Дорошка Милованов лично, со своим свиным рылом наезжает, рас­творяйте ворота, Да пошустрее шевелитесь, канальи! Поговоришь ли ты с царём? Да тебе удалось бы поглядеть на него издали, краеш­ком глаза. Растарабанился. Угрожает ещё.. Благодари Бога, что сам на цепи, навроде пса дворового не оказался.

У Дорошки аж спина взмокла, Белухин правду сказал. Если бы мужички новосёлковские не вступились во время, быть бы ему, Дорошке Милованову в выкупных. В пленниках у загулявшего князя Артемия...

Вот уж жизнь мужицкая: никогда не знаешь чем нынешний день закончится. Про завтрашний и не заикайся.

Хозяйство Миловановых никогда в должниках ни в чём не чис­лилось. Пусть и не богачи, но достаток имелся. Лошадь, две коровы, овцы, куры, гуси. Пегашка, хоть и постарел, облохматился заметно, но хозяйские заботы исполнял исправно: и огород вспахать, и на мельни­цу зерно смолоть, и сено из леса на двор свезти его силёнок хватало. Именно из-за него, из-за Пегашки, и загорелся сыр-бор.

Старшему татарину, из кормовых служивых князя Артемия, гля­нулся конь: окрас мерина поразил авторитетного татарина. Он уж норовил хватать лошадь под уздцы и умыкнуть из сарая. Дорош­ка - за вилы. Татарин - сослуживцев на помощь. Вот тут и спасибо односельчанам. Дорошка не звал, не блажил на всю округу. Крес­тьяне своим умом дошли, поняли: рушится, преступается грань дозволенного. Прислужники князя вошли в раж, подражая своему повелителю и хозяину, за самовольство взялись, стали налево и на­право своевольничать, обижать и грабить. Мужики в отместку тём­ной ночью да в тёмном углу не упускали случая отплатить за обиду и насилие. Когда Шейдяков истребовал из ярославского своего име­ния стрельцов казённых на подмогу, да воевода тамбовский Биркин снарядил с дюжину служивых из крепости, Новосёлки вдруг сильно опустели и всё больше на мужское население.

Спасай лес! Как спасал от нагайцев шумливых и жадных, как от злых до остервенения крымчаков. Теперь схорони и оборони от своих доморощенных лихоимцев.

У Дорошки в дальнем глухом ухожае сруб имелся. Грубо сколо­ченный, без печи, но прочный. Туда и подался Милованов, при­хватив жену и дочерей, оставляя на произвол судьбы престарелую мать, избу, хозяйство.

Торопись, сынок, - уговаривала со слезами на глазах, - взъяри­лись, супостаты, управы на них нет.

Ма, уйдём вместе, Бог с ней с избой-то...

Как можно! Тут душа отца, может, обретается, здесь следы рук его. Не могу преступить через это.

-А я?

Тебе необходимо, у тебя дети, они после нас остаться должны. Не мучай ты думами себя, не хлопочи про всякое стороннее, иное...

Но всё равно хлопотать пришлось. Дядька Нухтай своего Була­ного пристегнул.

Возьми, пожалуйста, будь добрый. С тобой он цел будет, а тут уведут. Мне уж никуда не уехать. Павай совсем старый, девочка хво­рает.

Без коня трудно будет, оставь, может, не уведут, - пробовал от­говорить Дорошка.

Не-не, - замахал руками Видряпкин-старший. - Уведут, глаза у них бешеные. А что скажу я Виряске, когда он вернётся с Кривоноговым?

Жалко Нухтая, переживает он за сыновей, а Кривоногова, кро­ме, как за сына, он не числит. А теперь-то, со слов Белухина, вон куда гнут! Только и ждут его возвращения, чтоб в каталажку запря­тать. Вся жизнь закручивается в один кривой жгут: одно спасение - закрывай глаза и беги в глухомань, чтоб и самому обратной дороги не найти.

С месяц Дорошка с семьёй отсиживался и в холодушке, и в голодушке. Лес в эту пору не балует щедростью. Про такое время обыч­но говорят: по лесу большими шагами идёшь, а за плечами пустой мешок несёшь. Правда, на последней неделе подфартило Дорошке, загнал он в ловушку кабанчика пудика на два. Маленько отъелись и воротились в Новосёлки в теле.

Мать радовалась: хозяйство не порушено. Воевода, как бы, оду­мался, отозвал служивых. Скорее всего, и Артёмий, глядя на это, умерил свой разгул.

Для дядьки Нухтая все эти события будто и не были или мимо прошли. У него одна боль:

Нету Виряски, не вернулся Кривоногое.

На чуть-чуть Дорошка вообразил в мыслях, что явились они. Что стряслось бы с Нухтаем? И как бы потопал Виряска за Кривоноговым в кутузку?

Да, промашка вышла! - Голос Милованова прозвучал немного испуганно, под скрип санных полозьев, на разные лады будоража­щие, близко к дороге подступающий лес. - Надо бы готовую чело­битную за пазухой везти. И на князя заезжего, и на всех вас - при­теснителей местных.

Вона как заговорил! - Злобно прошипел Васька, плотнее укуты­ваясь в тулуп. Видно, донимал его морозец.

Глеб, вроде бы безучастно, слушал словесную стычку извеч­ных противников, но с удовольствием отмечал в мыслях: хорошо, что не посвятил в свою тайну Дорошку. Мужик он - правильный, рассудительный, но в спорах горячий, порой несдержанный, чего доброго, мог бы в горячности, дабы досадить Белухину, ляпнуть о челобитной. А так, даже очень славно получилось. Пусть дворян­ский отпрыск всё своё внимание на Милованова обратит. А он, Глеб Просфирьин, без особого догляда определит свою бумагу в «долгий ящик» и - дело сделано. Конечно, Глеб думал о последствиях: если «бумага» пойдёт «делом», то он может лишиться и места на служ­бе, и под гонения попасть... Пусть, как Бог положит.

«Долгий ящик» зародился во времена недавнего предшественика Фёдора Михайловича, тоже Фёдора, но из Рюриковичей.

Из окна Престольной палаты (из царского кабинета) опускался на улицу, к Боярскому крыльцу, деревянный ящик для жалоб.

Любой мог подойти и опустить свою бумагу-жалобу. И каждый верил, что сам царь, самолично прочитает послание. Хотя всё было иначе. Читал думный дъяк, сортировал жалобы - раскладывал на стопки, по своему усмотрению определяя важность той или иной бумаги. И изредка, исходя из той же «важности» читал царю, зачас­тую подсказывая и ответы жалобщику.

Конечно, прав Василий Белухин, сто раз прав. Не ждёт царь До- рошку Милованова и вряд ли подвернётся случай внять слово царё­во, тем более в такое время, когда стечётся такое многолюдие. Одни вельможные особы, красные кафтаны заполонят ближние подмост­ки. А голь перекатная, дерзкая, шумливая будет загнана на галёрку и не столько свои словеса изливать, сколько златоречивые уста вы­слушивать. Одна и прочная надежда на «долгий ящик».

5

Москва привела Дорошку в уныние. Въезжали под вечер. Смер­калось. Мглисто. Тут и сям зажигали светильные плошки, а то и жгли простецкие костры, в которых почти в каждом горел уличный повседневный мусор, порой источая чёрную копоть и смрадный запах. У костров грелись мрачноватые люди, настороженно пог­лядывающие по сторонам, совсем равнодушно воспринимая шус­тро снующих и орущих лотошников. Получалось диковинно, будто продавцы разной снеди предлагали свой товар кому-то невидимому, где-то спрятавшемуся и боящемуся показаться наружу...

Васька, бывавший и ранее в Москве, с чувством знающего чело­века, выпрыгнул из саней.

Куплю московский калач к чаю, надоели авсеевские мышеедия.

И Глеб наведался к лотошнику, но без наигранной показухи, безбравады.

Полакомимся московской снедью, чай она из нашего тамбов­ского зерна...

Дорошку, казалось, ничто не могло выманить из тёплого тулу­па. Он вполне доволен домашними запасами: Алёнка навернула изрядно. И кабанятины вяленой, и яичек напекла с дюжину и ка­лачи из пекарни Авсея Задохлова его очень устраивали. Был бы чаёк знатный.

До постоялого двора добрались без приключений. Правда, хозя­ин стеснительно обьяснялся:

- Не обессудьте за тесноту. Наезд большой. Москва будто всю Русь созвала.

Постоялый двор для приезжих из тамбовской крепости содер­жал Михайло Шацкий, дальний родственник Романа Боборыкина. Пошло всё ещё со времён начала строительства города.

Тогда сам стольник ходил с прошением по московской власти о выделении на окраине столицы, желательно, по Москве-реке для пристанища тамбовских гостей, посещавших белокаменную по делам и хлопотам. Сам стольник подбирал хозяина будущего дво­ра. Его выбор пал на Михаила Шацкого - мужика зажиточного и многодетного. Наказывал первый тамбовский воевода содержателю пристанища не журиться, размахиваться широко, просторно, чтоб при любой оказии тесно не было.

Не ошибся стольник в своём выборе. Оправдал надежды Михай­ло Шацкий. Лесок из тамбовских краёв подвозили исправно, знат­ный, зело к делу гожий! Строй, только не ленись. Дом поставил в два с половиной этажа, с подклетью. Знал Михайло тамбовского обывателя, коль собрался в отъезд по делам ли, в гостили - припасов наберёт раза в два больше чем надобно. Коль с гостинцами затеется - норовит к гусиной тушке присовокупить три пуховые подушки. Готов постоялый дом и таких принять и им самим места хватит, и чуланов да коморок в подклети для их чемоданов да корзин ухорон найдётся...

Усадьбу, по примеру тамбовской крепости, огородил стояковым забором из сосен пятидесятилеток аршина в три высотой. С воро­тами из дубовых кряжей, расколотых на половинки. Не дом - кре­пость!

Отрезок реки достался с высоким крутым берегом: срыл его, по­лучилось отлогое пространство, усыпанное едрёным речным пес­ком. Чем не место для купания? Михаил - мужик оборотистый, с фантазией - чаепитную в воде устроил, пей и наслаждайся. Разный люд приезжает в столицу из глухого угла цнинского. Кому-то и повальяжничать хочется, потешить свою широкую натуру. Для всяко­го найдётся утеха.

В конюшне у Шацкого и рысаки наготове, и санки с подрезами, расписные... За ворота выехать незазорно!

Знамо, нынешние гости - не широкая кость, но и не пупырь на ровном месте: делегация! Это тебе не фунт изюма, по зову царя самого! Хозяин пощедрился, хоромы не хоромы предоставил, но пара комнат нашлась: светлых, с теплом и уютом. Васька Белухин - весь из себя:

Чтоб без клопов и тараканов!

На что Михаил, сам устраивавший гостей, только снисходитель­но поулыбался.

Таких сожителей отродясь не имели и теперь не держим. Ты бы, барин, и у батюшке полюбопытствовать мог бы, чтоб сомнениями себя не терзать.

В большей комнате стол огромный, тяжёлый со скамьями широ­кими, удобными. К урочному времени на столе самовар ведерный запыхтел. Пряники, яства городские. Дорошке даже и неудобно Алёнкины запасы выставлять.

За стол усаживались не спеша, степенно: видно было, на дол­го. И хозяин присоединился, ещё какие - то мужички подсели. Те не Дорошке чета, не стеснялись,вываливали куски мяса, холодец в плошках, хреном запахло, горчица в нос шибанула... Осмелел и Дорошка. Кабанятина его вяленая, первой растаяла, со стола исчез­ла. Больше всех хозяин нахваливал:

Ох, хороша с хреном - то! Земным родным духом потянуло. Бывалоча, в шацких чащёбах тоже промышлял...

И у каждого, вдруг, нашлось что рассказать о родной сторонуш­ке, о лесных встречах, про охоческие удачи. Залили холодной водой самовар вдругорядь, заправили жжёными углями.Ещё больше по­тянуло лесным духом, волей, простором.

Волей-неволей, постепенно беседа на московскую жизнь свер­нула. К ней интересу было у всех присутствующих. А как же! Моск­ва, столица - мать всех городов и поселений. Не всякому почестит побывать в ней за свою жизнь.

Только недолго радовал хозяин постоялого двора своих посто- яльцевдобрыми московскими новостями, широкой роскошностью. Скоро и его житейская действительность затащила в дела текущие, в грустную повесть о судьбах людей близких, хорошо знакомых.

Дорошка бдизко к душе принимал рассказ Михаила и не столь­ко сопереживая судьбам ему незнакомых, сколько от мысли: «Что ж за жизнь такая? В какой «угол» не сунься, всё-то тебе нет душев­ного отзыва, отрадного приёма-привета. Всюду ты оказываешься не к месту. И Родина уж тебе не мать родная, а мачеха.

Рассказывает Михаил без зла в голосе, вроде бы и с равнодуши­ем человека стороннего, не заинтересованного, происходит как бы и что-то, и где-то в стороне не ближней, нас мало касаемой. А то и попросту: хошь верь, хошь не верь...

Ноне жить на Москве, как по дремучему лесу в ненастную ночь ехать: не знаешь, под каким кустом напасть злая поджидает. Месяца три-четыре тому заявляется ко мне немец-часовщик со своими под­мастерьями, учениками и заявляет: «Твой двор имеет помеху моему производству. Я покупаю его!»

Я не продаю, отвечаю. Он и слышать не хочет, и разговаривать не желает.

Бери деньги и строй в другом месте...

И, прямо скажу, средства даёт большие, соблазнительные.

Но, сами видеть изволите, годков-то мне... Давно от молодости

ушёл. Куда мне ломиться-строиться. Отказал немцу, со двора вы­проводил. Так он с городовым наведался. Тот бумагами трясёт, гово­рит, что царские, в коих прописано, что это не просто немец, а спец, выписанный по царскому указу из Германии, строить у нас часовые мастерские, обучать русских мастеровых. За это царь обещал боль­шие льготы и обильные дачи...

Спасибо, у меня знакомый бирюч (чтец на народ царских бу­маг-указов) в строительном Приказе есть. Выручил. Оказывается, на тот указ есть более новый указ. Еле-еле отбоярился я от немца. Сохранил свой домишко. А всё побаиваюсь с той поры: а как бы чего не вышло. Сыны в силу входят, достанется ли им чего, моего кровного?

Не только немцы, германские специалисты, наводнили Моск­ву. Царский двор приглашал уйму спецов по всем интересам. Осо­бо широкая мода на это явление пошла с тысяча шестьсот двадцать шестого года, когда урождённому шляхтичу в английскую землю была послана охранная грамота на имя Ивана Баулмерра. Он сла­вился своим ремеслом и умением находить руду золотую и серебря­ную, и медную, и другие ценные каменья.

И места такие знает уверенно. А вскоре к нему присоединился рудознатец Картрейт с одиннадцатью мастерами.

Было и своё железоделательное дело. Оно давным-давно было заведено в Московском государстве. Железо выделывалось из глы­бовой руды, вынимаемой из земли близ города Дадилова в тридцати верстах от Тулы; тоже выплавляли на Устюжне-Железопольской, из болотной руды. Но этого металла было очень мало. Приходилось покупать за границей. Так в тысяча шестьсот двадцать девятом году у Швеции царская казна купила двадцать пять тысяч пудов по двад­цать одному алтыну и четыре деньги за пуд.

Поселившийся в России голландский купец Андрей Денисович Виниус с братом Авраамом подал царю челобитную, испрашивая дозволения завести в окрестностях Тулы завода: «Для отливания разных чугунных вещей и для выделки железа по иностранному способу из чугуна».

Виниус получил государеву грамоту. Ему дозволялось построить мельничные заводы (для измельчения руды) для делания из желез­ной руды чугуна и железа; для литья пушек, ядер, котлов, для ков­ки досок и прутьев; дабы впредь то железное дело было государево прочно и государевой казне прибыльно. И чтоб люди государевы всяким ремёслам обучались и никакого ремесла от них не утаива­лось. Будущие заводчики получали огромные льготы. Государева казна обязана покупать у них пушки по двадцать три алтына и две деньги, ядра по тринадцать алтыни две деньги за пуд, железо прутовое по столько же, а досчатое по двадцать шесть алтын четыре деньги. Железо и изделия из него, произведённые сверх нужды для казны, заводчикам разрешалось продавать на сторону и вывозить в Голландию.

Скоро к Виниусу присовокупились другие иностранные купцы. Пётр Марселиас с детьми, Филимон Акома... Разрастался и завод. Металла производили много, отощавшая казна Михаила уже не могла скупать его полностью. Тогда двор царский «предписал: пушки, ядра, пищали можно торговать только с теми государствами, кои были в великой дружбе с русским царём». Но мало кто следовал предписан­ному; заморские промышленники стригли купоны сполна. Их на двадцать лет освобождали от налогов и податей, кошельки их полни­лись не подням,апочасам. Производства они открывали по разным весям, но дворы заводили на Москве, где содержали всю челядь.

Место для устройства поместий выбирали не скупясь. Русские богатенькие не могли с ними соперничать. В своих богатых дворах они свои молельни открывают - «ропаты» протестантские.

Наплыв иностранцев так разросся и их действия стали заметно притеснительны, что от местных жителей пошёл ропот. Недоволь­ство больше от людей дворянских богатого сословия да церковных служителей.

Два московских священника, один от церкви святого Николая в Столпах, а другой от Козьмы и Дамиана подали царю челобитную: в их приходах немцы на своих дворах близ церквей поставили ро­паты; русских людей у себя во дворах держат и всякое оскверне­ние русским людям от немцев бывает; не дождавшись государе­ва указа, покупают те немцы в их приходах вновь; вдовые немки держат у себя в домах всякие корчмы, и многие прихожане хотят свои дворы продавать немцам, потому что немцы покупают дво­ры и дворовые места дорогою ценою, перед русскими людьми вдвое и больше...

Ответом на эту челобитную был царский указ:

«В Китай-городе, в Белом городе и в загородских слободах у рус­ских людей дворов и дворовых мест немцам и немкам вдовам не покупать и в заклад не брать; русским людям, которые будут прода­вать, быть в опале. Ропаты, которые на немецких дворах близ рус­ских церквей, велеть сломать».

Дорошка воспринимал все эти вести, что называется, в полуха и маленькой частью души: он был уже в завтрашнем дне, на Вели­ком Соборе - так окрестил он для себя наступающее событие. Ему представлялось, как всё важно будет обставлено, решение каких важнейших забот будет вынесено на обсуждение.

Он мнил, как после Собора поедет в Тамбовскую крепость с гроз­ным наказом и бумажным указом царя для тамбовских властей.

Утро взошло вразрез с трепетным настроем души Милованова: туманистое, морозное, с удушливым тяжеловатым воздухом.

Люди, поёживаясь, а то и откровенно похлопывая для сугре­ва меховыми галицами, лениво переговариваясь, стягивались в кремль, к царским палатам, скапливаясь огромной толпой у Цар­ских ворот. Никто не слышал, да и вряд ли было говорено, где, в каком месте состоится главный разговор. Определили самостий­но: где царь выйдет, там и слова потекут, а выход его известен - Царёвы ворота. Царское крыльцо! Иной путь немыслим и не предполагался...

Уже шустро и бойко сновали бирючи: кому-то давали бумаги, у кого-то брали.

Не осталась без внимания и делегация Тамбовской крепости. Совсем ещё юный: Дорошка определил его почему-то в стеснитель­ные, подскочил молодым кочетком, с улыбкой на устах, и залепетал заученно.

- Великий государь велел приветствовать вас и испрашивает ваше мнение о принятии или отказе у донских казаков крепости Азов.

Первым с ответом нашёлся Глеб:

У нас бумага есть!

Ну, и славно! Давайте, в долгий ящик доставлю. Потом в час урочный их прочтут царю...

Просфирьин тут же вручил бирючу два листа и тот быстренько исчез.

А почему два листа? - Подозрительно возник Васька Белухин. - Самойло Иванович говорил об одной просьбе.

Просьба одна, - сразу же согласился Глеб, - да обширна, в одну страницу не вписалась...

Просфирьин был несказанно рад тому, как ловко дело обошлось. Не надо хитрить, изворачиваться, чтоб без Белухина к «долгому ящику» наведаться да отправить крамольную челобитную.

Знакомый бирюч и ещё наведывался. То прибежал с огорчитель­ной вестью:

Государю нездоровится и он вряд ли сможет выйти к своему лю­бимому народу.

Потом извещал о появлении на Царском крыльце именитыхдумских бояр, пытался их речь растолковывать, потому что голос самих околоцарских чиновных недалеко от Царского крыльца по густому морозному воздуху разлетался, мало к какому уху подбирался этих бородачей, заиндевевших и закутанных в неуклюжие одежды.

Дорошке вдруг жгуче захотелось домой, к спокойному простору, к привычной, размеренной жизни. Не обрадовало его и очередное вос­торженное известие бирюча, произнесённое, что называется взахлёб:

Царь облачается для выхода на народ!

Вместо радости, в мыслях зачем-то зародился интерес к бирю­чу, к его судьбе... Узнать бы, как его зовут, где выучился грамоте и, вообще: как живёт, доволен ли судьбой? Родом из каких мест? Может, здешний? Родители кто? Знать какая-нибудь? Вопросов- то роилось множество. Один бы, самый первый, задать... Однако и смелости не хватало, да и времени тоже.

Молодой парень был почти неуловим. Вдруг подскочил встрево­женный, испуганный.

Смутчики, тёмные людишки, шныряют, на царя наветы толку­ют. Смотрите тут у меня!

Да мы за батюшку-царя! - Только и успел сказать Васька Бе­лухин, - как молодой, розовощёкий уже увивался в другом месте, среди других делегаций.

И чего он мечется, как курица с яйцом, - вознедовольствовал Белухин. - Выслуживается! - Сам себе ответил.

Забегаешь на такой службе, - вставил неразговорчивый Корнишилов. - Слыхал, что рыжебородый чужак толковал? Будто, царь иностранцам продался...

Забыть! - То ли осерчал Васька, то ли вспомнил наказ во­еводы Биркина «доглядывать». - Пустая крамола. Выкинь из головы и не пускай с языка. А то не успеешь оглянуться, оста­нешься без оного.

И вдруг толпа вздрогнула, оживилась: на Царском крыльце появился сам Михаил Фёдорович! Дорошке, увидевшего Го­сударя издали, он показался тщедушным старичком. Из ярких блескучих одеяний, слабо выделялось напомаженное лико и тоже маленькое, сильно сморщенное, ну прямо-таки дитячье. И что первое подумалось: «А живого царского голоса он не услы­шит». Только через бирючей дойдут сановные истины. Так оно и было. Десятки глоток орали поблизости: призывали к тишине, чем ещё больше заглушали голос Государя. Вскоре делегации «заговорили хором» - дружно орали о своих думах и чаяниях. «Виват казакам», «Азов берём!», «На крымского хана – войной пусть не высовывается».

Дорошка орал вместе со всеми, но чувствовал, что он один- одинёшенек. Всё это многолюдие вокруг чужое, стороннее, трудно понимаемое. Вспомнилось, как орали вместе с Виряской на«первом колышке» крепости Тамбов. Вот где было едино, вот где было заду­шевно!..

6

Особо остро это ощутилось, когда уже возвращались из Москвы. Дорошка сделался молчаливым, угрюмым. Не влезал в разговоры: всё сделалось ни к чему, как бы происходящим от него в отдельнос­ти. Даже наскоки Васьки Белухина и те не задевали. Отмахивался беззвучно, как от назойливой мухи.

Чё, Дорошка, посмурнел? Али недоволен царским приёмом?- Ехидничал Белухин. - А-а-а, понятно, осерчал на Государя зато, что не потрапезовал с тобой. Нуты же видел скоко голытьбы понаехало. Куда вас такую прорву вместить, никаких палат не хватит. Одними полушубками да зипунами весь кремль завалить можно.

Васька закатывался в довольном смехе. А Дорошка молчал. Глебу даже жалко его сделалось.

Чего к человеку пристал? Может, нездоровится ему или тоска какая гнетёт...

Я и говорю, с тоски надсадился Милованов: ожидал пирогов да пряников, а обошлось натощак.

Что верно, то верно. - Неожиданно согласился и Просфирьин. - Ждали многого, а получили шиш с маслом.

Ну это ты брось! - Резко отсмеялся Белухин. - Бумагу сдали? Сдали. Дело сделано, ничего иного от нас и не требовалось. Царь прочитает и наши чаяния узнает и рассудит.

В этот момент Глеб сильно зашёлся в кашле, до неожиданных слёз. Он даже уткнулся носом в тряпицу. Васька подозрительно ус­тавился на него с заметной растерянностью и как бы с обидой.

Что-то в горле запершило, - удушливо объяснился Про­сфирьин, излишне усердствуя тряпицей под глазами. Из них, из глаз-то, смех рвался наружу. Но Глеб, видно, считал его не к месту, сдерживался. О причине узнал Дорошка чуток позже, когда поки­дали ранним утром съезжую избу в Шайке - месте последнего ноч­лега на длинной дороге из Москвы. Уже уставшие и соскучившиеся по родному дому.

Стрельцы, сопровождавшие обоз, в большинстве из местных служивых, отбывающих урок в Тамбовской крепости, при воеводе, на ночь ушли вчерашним вечером по домам и ещё не собрались и десятник увещевал обозников чуть повременить.

Успеем, доедем сегодня до Тамбова, чего торопыгу гнать без стрельцов-то. Не ровён час, тёмные людишки набегут. Пошалива­ют в наших лесах.

Не надо пугать, дядя, - едва ли не командовал Белухин. - Не до обеда же твои служивые будут в постели валяться. Небось, скоро и догоните, верхом-то не велик труд...

Да я их сейчас, мигом соберу...

Пока Васька с десятским лениво переторговывался, Глеб шеп­нул Дорошке:

Я чего давеча оконфузился-то...

Это когда чуть смехом не подавился? - Выказал спешно свою догадливость Милованов.

Тот самый момент. Представляешь, Белухин от царя ожидает одно, а может получить иное: даже совсем обратное. Я к писменному наказу воеводы приложил ещё и челобитную на князя Артемия, про все его проделки и злотворения.

Здорово! - Восхитился Дорошка, а чуть погодя, обиделся. - И не сказал... Тоже мне заговорщик.

Момента подходящего не выпало. Очень уж Белухин прилип­чив. Наказ воеводин блюл.

С Дорошки будто пелену угнетающую скинули, из тенёт высво­бодили. Он даже к Белухину в помощники записался доброволь­ные.

Чего зря время тянуть, поехали. Для лесных людишек мы сов­сем - совсем неинтересные. Обоз наш не для поживы. Ни к чему им пруты железные - не к столу поесть, не гостям поднесть.

В Москву обоз доставил пятьсот пудов тамбовской пшеницы, а в обрат сани скрипели от тяжёлых железных прутьев и тоже не ма­лым весом - пудов под сто. Личный заказ Самойлы Ивановича Биркина. Решил воевода поусердствовать в богоугодном деле: возвести прочную железную ограду вокруг слободской церкви Покрова, от­стоящей в стороне от крепости в лесу.

Храм деревянный, скромный, очень пришёлся к душе прихожа­нам Покровской слободы. И службы в нём проходят при большом стечении народа: народишко из окрестных поселений стекается. Опять же, мордва языческая более с доверием относится к Покро­ву Святой Богородицы: чаше, чем куда-либо окрещаться приходит. Дорошка обеих дочек своих в этом храме крестил.

Тракт, едва выбежав из Шацка, сразу же «ныряет» в глухой лес. Деревья, густые кустарниковые заросли вплотную подступали к проезжему пути. Порой упругие ветки доставали путников, едущих в санях; скреблись по грубой одежде, вызывая озноб. Лес угрюмо дышал стужей, отчуждённостью. Тревожность передалась даже и лошадям: они чаще, чем обычно, всхрапывали и настороженно прядали ушами.

Что-то зябко, - плотнее укутываясь в тулуп, почему-то шёпо­том посетовал Белухин. - Может, и вправду лучше бы подождать стрельцов?

Ага, они бы на тебя дышали, теплом согревали... - Подшутил Корнишилов.

Хотя и укутался в тулуп Васька, вроде бы угрелся, подрёмывать начал, но он первым заметил тени в придорожных кущах. И тут же молча выметнулся из своего тёплого гнёздышка и со всех ног рванул назад, в сторону Шайка. В это же мгновение взорвалась ти­шина. Улюлюканье, свист, мат переполошили лес. Дорошке даже показалось, что с деревьев иней от шума начал осыпаться. Бывалые обозники с первых подвод зычно прокричали:

Мужики, в круг! Будем оборону держать!

Однако возница, с которым ехали тамбовские делегаты, замеш­кался, потом сильно подхлестнул лошадей, они дружно взяли с места, сани занесло и они едва не опрокинулись. Седоки дружно, как воробьи с ветки, вспорхнули и бросились на клич. Дорошка, сделав несколько шагов, болезненно вспомнил о гостинцах для дочек, о сладостях, ос­тавшихся в котомочке на санях, и резко вернулся. К этому времени возница исправил свою оплошность, готов был двинуть упряжь в круг. Но здоровенный бородатый детина схватил коней за повод.

Не спеши, дядя!

Ездовой поступил наоборот, правда, без упряжи, на своих-двоих. А Дорошка, едва успев взять свою котомочку, мягко и безвольно опустился на сани. Не от испуга, не от страха: он услышал знако­мый, родной голос из прошлых лет.

Детина, оставив коней, подошёл к одинокому седоку.

Чё, дядя,ослабел?

Устин, Силанов!

-Дорошка! Другсердешный!

Они зачарованно смотрели друг на друга, не находя слов. А вер­нее, не зная, какие слова, какие вопросы произнести вначале, ка­кие отнести к главным, к первостепенным. Уж так много хотелось сказать и узнать.

Вот так встреча?! - Устин запустил пятерню в волосы под шап­ку. - Вот угораздило!

В следующую минуту он уже тискал Дорошку в своих могучих объятьях, как в прошлые годы, когда они прокладывали в строя­щейся крепости ход к воде и жили в сарайчике с душистым сеном и устраивали кутерьму по утрам...

Устин, сейчас стрельцы здесь будут, они маленько замешкались. Тебе уходить надо.

Это верно, - охолонул Силанов. - Стрельцы - люди сурьёзные: шутки с ними плохи, пули у них горячие. Что обозом-то везёте?

Железо для церковной ограды.

Устин длинно-длинно просвистел, а потом крикнул сильным, таким приятным голоском.

Уходим! Ничего не трогать: добро храмовое.

Устин, как же ты тут? - Печально спросил Милованов.

Жизнь заставила, с барами ладу не нашёл.

Приходи ко мне в Новосёлки... Может, вместе поищем, уживёмся.

Ах, друже, ты мой друже! Смотри, как бы ты первым ко мне не явился.

Лесные людишки шмыгали в заросли и пропадали, будто ныряли в мутную воду омута.

Подошла красивая, молодая женщина, с розовыми то ли от мо­роза, то ли от смущения щёчками.

Уходим, Устя? Что так резко бежим?

Сейчас стрельцы нагрянут. Вот, познакомься, друг мой зака­дычный, мы с ним Тамбовскую крепость городили.

Вот это да! - Искренне удивилась румянощёкая и с готовно­стью протянула нежную пухленькую ручку, высвободив из пуховой варежки. — Лиза.

Она у меня городская! - Погордился Устин. - Из самой Москвы!

Она что же, с самим царём лад не нашла? - Попробовал пошу­тить Дорошка.

И с ним тоже, - то ли шуткой на шутку, то ли серьёзно, ответила Лиза. Дорошка протянул свою котомочку.

Возьмите, угоститесь московскими гостинцами.

Обижаешь, дружок. Кому везёшь-то?

Две дочки у меня.

Ты гляди-ко, обошёл. А у меня нет никого.

Дай срок, - смущённо улыбнулась Лиза.

Устин, приходите ко мне в Новосёлки. Уж заживём! - Душевно воскликнул Милованов.

Сейчас бы унести ноги поздорову.

И добрая парочка растворилась в мутно-туманной завесе при­тихшего леса.

Едва обоз настроился на продолжение пути, едва лошади сделали первые успокоенные шаги, примчались стрельцы. С ними вернулся и Васька Белухин. Он первым делом обозрел свой сидр с гостин­цами.

Ничего не взяли? - удивился ошарашенно.

Мы сказали, что везём для церкви, - пояснил Милованов. - Они и не тронули, и сразу ушли...

Потешно...

Глава третья

1

Только войдя в свою избу, обняв дочек и мать с Алёнкой, Дорош­ка осознал, как долго он не был дома, как соскучился по родно­му очагу. Короткое общение с близкими, точно живительная вла­га, омыла его от всех забот, всех переживаний, сняло с плеч всякую усталость. И если ранее, бывая в отлучке день-другой по лесным делам, возвращаясь, шутейно спрашивал: «Ну, как вы тут без меня?» То теперь в эту фразу умещался иной смысл и прозвучала она иначе в интонации: как бы с серьёзной озабоченностью хозяина, ревните­ля устоев. Он даже сам удивился новому ощущению.

Дочки не слезали с колен, весело щебетали наперебой, как ни пытались мать с бабушкой хоть как-то угомонить девчушек, ни просили освободить папу, дать ему отдохнуть.

Но все уговоры они пропускали мимо ушей, тараторили о своих новостях: то повествовали про то, как Пегашка наступил на хвост кобелю Черноуху и как жалобно тот повизгивал. Младшая Лида пробовала эти визги повторить. Получалось у неё презабавно. До­рошка хохотал до слёз. Это вызвало ревность у старшей Тонечки. Она даже обидчиво губки надула. И ни с того ни с сего выдала свою новость:

-Ак нам дядя Вирка приходил, с мамкой обнимался.

Да кто ж это таков? - Вспыхнул Дорошка.

Теперь так же заразительно, как только что смеялся он сам, сме­ялись мать и Алёнка. Дорошка недоумевал. Наконец Алёнка сжа­лилась:

-Это Тонечка так Виряску прозвала...

Видряпкин вернулся?

Да почти сразу, как вы в Москву отъехали.

Вот здорово! Значит дядя Вирка? Вирка! Ловко окрестила, дельнее попа иного.

К Дорошке вернулось прежнее настроение; хотелось бежать к Видряпкиным и хоть одним глазком взглянуть на дружка сер­дешного. Но он прибежал первым. Хотелось увидеть в нём какие- нибудь перемены, новые черточки, только напрасный труд искать в Виряскевсё это: он каким был, таким остался. Лёгким, радостным, с добрыми лучиками в глазах, открытый настежь. От таких людей не ждёшь подвоха, коварства. Раз поверив, остаёшься верным на всю жизнь.

Нашёл Кривоногова? - Спросил Дорошка после того, как вдоволь они наобнимались, до боли нахлестались друг друга по плечам.

Не, - без заметного огорчения ответил Видряпкин, - но я те­перь наверняка знаю, где он. По весне к нему в гости пойду. Хо­чешь, вместе пойдём.

И в этих словах Дорошка увидел прежнего дружка, когда тот принимает придуманное за действительное.

Не нашёл. - Опечалился Милованов.

Я же тебе говорю, что знаю, где он. - Горячится Виряска. - Он жену себе нашёл, Лизой зовут. Казачка!

Ещё Лиза? - Как бы разговаривая с самим собой, пробубнил Дорошка.

Какая ещё Лиза! - Удивился Видряпкин. - Ты её знаешь? Как, откуда,где?

Ну, ты высыпал целый мешок вопросов, за день на них не от­ветишь. Лучше скажу всё по порядку.

Виряска слушал рассказ Дорошки о встрече с Устином Силановым в беспокойстве, но терпения не встревать, не перебивать у него хватало. По его шумным вздохам и аханьям даже и не понять о его отношении ко всему происходящему событию.

Алёнка прониклась к судьбе Лизы до того, что всплакнула участ­ливо:

Бедняжечка, в холодном лесу, среди мужичья, как можно так-то?

Дорошка растрогался, успокоил жену:

Алёна, а мы-то как, в лесу прятались от князя-лихоимца Арте­мия, да ещё и с детьми.

У нас-то с тобой какая-никакая избёнка имелась, хоть какой ухорон...

Ну и они, мужики ушлые, не под кустиками ютятся. И про­мышляют... Одеты, не скажешь, что богато, но тепло... И в полу­шубки новые, и зипуны шерстяные. - Последние слова Дорошка на ходу придумал,для пущего успокоения.

Виряска безразлично послушал эти рассуждения, зато его вы­сказывание в конце рассказа ошарашило неожиданностью:

-Молодец, Устин Силанов! Ох, молодец. Я, наверное к нему уйду. Если попы опять насядут, уйду. Как пить дать, уйду!

Успокойся, Вирясочка, - взмолилась Алёнка. - Какой-то ты весь издёрганный воротился.

«Ну вот, а я перемен не приметил», - подумал Дорошка себе на уме.

Несправедливость кругом, Алёнка. Неправда. У казаков всё правильно построено. Чуть что, собираются на толк и сообща ре­шают.

Слышали мы на Соборе и казаков голос, те же жалобы, такие же обиды. И тамошние богатенькие притесняют и с таким же на­хальством.

Бывает, - согласился Виряска, с видом знатока, всё повидав­шего, - но казачки - шашки в руки и держись: не мало богатеньких голов по степи катаются, как арбузы на баштане. - Сразу было вид­но, не Виряскина фраза, заёмная из тех самых краёв. - Это мы всё терпим и терпим. Всякие Белухины командуют.

Во, кстати я вспомнил! - Встрепенулся Дорошка, - Васька ска­зывал, что стражи порядка из крепости ждут возвращения Кривоногова, чтоб заарестовать его. Вроде бы он лазутчик.

А я что говорю! Несправедливость везде. - Взорвался Видряпкин. - Не-е, до весны ждать не стану, надо ехать к Кривоногову. Не ровен час, заявятся с Лизой и к Белухину в рабы? Не бывать этому! Я его лучше к Устину сведу. Где одна Лиза, там и две проживут.

К стрельцам под пули? - Спросил Дорошка. - Вирясочка, не горя­чись. Не в этом выход. Надо подождать, я думаю, совсем маленько.

Чего ждать, откуда милость снизойдёт?

Как хотелось Дорошке сказать о челобитной, поделиться верой в царя, в слово его. Но эта тайна не только его, и он чувствовал, что распоряжаться ей единолично он не имеет права. Надо убедить Видряпкина, и он надеялся на то, что дружок поверит в его убеждение.

Но всё напрасно... Через неделю мордвин снова оказался в не­тях. Снова для Нухтая двойное огорчение, горькие переживания. Нет двух старших сыновей, опять все заботы на его старческие пле­чи. Бросил он землицу в Диком поле. Иногда только поглядывал в ту сторону да тяжело вздыхал.

Как она там без меня, землица-то? Обихожена ли или забро­шена совсем?

Дорошка, глядя на все эти страдания, загорелся было взять под свою опеку осиротевшие борозды. Но мать и Алёнка резко восста­ли. Убедительнее всего мать:

Сынок, старая я, хвораю. Не то чтоб тебе помочь, страшусь на старости лет без тебя остаться. Пожалей меня.

И затея Дорошкина угасла, не начавшись.

2

Самойло Иваныч, не в отца своего, уравновешенный, без горя­чей вспыльчивости, негодовал.

Я дённо и нощно о благе края пекусь, стеной стою на страже рубежей государственных - в неугодные зараз опущен? Неблаго­дарные! Тёмная чернь...

Причиной внезапного гнева стал спешный визит ярославского князя Артемия Шейдякова.

Княже не очень прибранный, точнее сказать, неряшливо оде­тый, не по чину, срочно напросился на приём и, едва соблюдя «устав» приветствия, высыпал кучу новостей. Больше-то непри­ятных для него, князя, самого. Царь лишил Артёмия тамбовской дачи, возвратив подаренные селения прежним собирателям пода­тей, налогов.

Лишился Шейдяков лакомого кусочка, а всё из-за своего рас­путства, пьяного дебоширства. Припомнили ему и московскую рас­путную девку Матрёну Белошвейку, в своё время выдворенную из столицы за «дела позорные, непотребные».

Досталось и воеводе Биркинуза «недюженный надзор за холопя своя».

Вскоре тамбовский обыватель и поклонный люд привыкал к новому имени: воеводой стал Ждан Васильевич Кондырев.

Дорошка прознал про все эти новости из злобного шипения Васьки Белухина, когда «узкая тропинка» свела их на пути к Пок­ровскому храму. Милованов всей семьёй шёл помолиться в пре­стольный праздник Покрова. Тут и перехлестнулись их пути. Белу­хин мрачный и какой-то распухший, заговорил не здороваясь и не глядя наДорошку.

Всё-таки вы с Глебкой челобитную царю доставили. Подложи­ли свинью добрейшему Самойле Иванычу.

Мы не писали. - Ответил без эмоций Милованов, провожая своих путников вперёд. Ему не хотелось, чтоб Алёнка стала сви­детелем всей перепалки с барином. А что она будет, это Дорошка определил сразу.

Знамо. Кто бы вас и послушал, двоих-то. Вы хитрованы, вселюдскую сварганили и не от одного селения.

Видно, они сами и достучались до царя.

Заливай. Ваших рук с Глебкой мутный наговор. На князя Арте­мия Шейдякова.

Да он хуже бандита лесного, твой княже.

Зачем чужую вину ему причислять. Это не он вершил неправду всякую.

Уж не вы ли с отцом под чужую дуду широко, без удержу раз­гулялись?

Татары кормовые из Ярославля. Очень уж им просторы наши глянулись, вольностью соблазнились. Расшалились на радостях, сверх нормы.

И то, маленько поизмывались над людьми. Отметин премногонько оставили. Надолго запомнились.

Самойло Иваныч и сам их быстро укоротил, что царю - то жаловаться.

А что бы и впредь неповадно было.

Ладно, поглядим. Шейдяков покидает имение, но кормовые задержатся , у нас пока покормятся...

Не перекорми, а то как бы от жиру не перебесились и опять в дурь их не кинуло.

Смелый ты, Дорошка, стал. Может, как и дружок твой, морд­вин, с лазутчиками знаешься?

Ну, по части лазутчиков с тобой и ровняться не можно. Ты все стадии прошёл: все входы и выходы изучил и опробовал на себе.

Чего городишь? - Насторожился Белухин.

Да ничего я и не горожу. Всем ведомы ваши прошлые дела с Ефимом Колодой. Целым отрядом лазутчиков командовали, де­лишки обделывали тайные, тёмные...

Заметно было как Васька струсил, у него даже дыхание сбилось. И он, как бы впопыхах, боясь опоздать, неуспеть, начал оправды­ваться, высыпая угрозы.

Знаешь, Милованов, ты особой воли своему кривому языку не давай, а то в мгновение ока и без него можешь остаться.

Кормовых натравишь?

И без них управа найдётся. Напраслина ко мне не пристанет. С Колодой у нас пути в разные стороны расплелись. Про то всем тоже известно.

- Ведомо, ведомо, - не думая сбавлять атаку, вроде бы согласился Дорошка. - Ефим ушёл с ними, а ты здесь остался. Может, высмат­риваешь да выжидаешь?

Это добило Белухина... Он явно не ожидал такого поворота дела. Он с давних пор привык к верховенству, к своему главному слову...

Радостное ощущение пришло к Дорошке. Пусть оно получилось как бы само собой. До начала разговора с Белухиным он ничего о том, что было сказано, и не помышлял. Слова нужные сами пришли и складно всё вышло.

Мысленно похвалил и себя за находчивость, и дорогу, ведущую к храму, на которой пришло прозрение: не иначе, как промысел Бо­жий! И действительно, что это Белухин напридумывал: о связи с лазутчиками и Кривоногова, и Видряпкина, а сам куда более зама­зан и погряз. Теперь пусть поразмыслит, прижмёт язычок.

Собираясь ушат помоев на другого выплеснуть, сам, смотри, не утони в них...

В мыслях надо держать: Белухины неспроста пригрели шейдяковских кормовых. Свой умысел имеют: от этих людей добра ждать, что от злого кобеля коровьего мычания. Охота барам укре­питься в авторитете, поднять себе цену... И чего уж, не боясь греха, поселить страх у окрестных крестьян, обратить в послушное стадо и верховодить над ним. Для таких целей «кормовые татары» куда как сподручны. Ох, уж эта напасть - кормовые-дармовые!

Такое с давних пор повелось в окраинных степных просторах Дикого поля... Много всякого сброда накатывало, чаше и неиз­вестно откуда, в эти земли. Большинство с одной целью - с граби­тельской: поживиться-нажиться. Но нередко в подобных набегах участвовали и люди случайные, люди без крова-без доли. Их не­брежно «величали - пристрявшие». Они как «пристревали», так и, с ещё большей лёгкостью, «отстревали», едва добравшись до здеш­них мест. Кто оседал у богатых помещиков в работниках или у за­житочных мирян сторожами. Иные следовали прямиком клееным людям, поближе к оживлённым трактам.

Большинство таких людей приходило с крымскими татарами и по сему имя им сразу образовалось: «татары», хотя люд здесь вся­кий. И казаки, не сладившиеся со своими атаманами и бежавшие из родных мест, и крестьяне, и тоже беглые, большинством воронежс­кие. Были, конечно, татары и настоящие, коим претила рисковая, непрочно устроенная жизнь... По принципу, может, удастся сорвать хороший куш: и скота много угнать, и полонян. Но можно и жизнь положить, что всё чаше стало случаться. Тутошний люд всё крепче врастал в землю, укоренялся, матерел, умело защищался. Уж лучше к ним, к этим людям, подобру-поздорову. Больше пользы, голова на плечах. Московские власти к эдакому повороту дел отнеслись снисходительно; не чинили козни, пришедшим с безбранными на­мерениями. Было послабление: богатым местным «людишкам» дозволялось содержать «кормовых татар небольшим числом». Ско­ро и из серединных краёв богатые да знатные приезжать начали за людьми «ничейными». Набирали, а то и просто перекупали у здешних богатеев. Не спрашивали, кого берут, из каких они мест. Татары, они и есть татары.

Дорошка давно уж сравнивает этих самых «кормовых» с «трид­цаткой» Ефима Колоды. Почти одинаковые нравы, похожее по­ведение. Да и в правах постепенно возвысились: каков хозяин, таковы и служки. Они готовы исполнить любую прихоть хозяина. До чего дошло! Законы не для них, порядок тоже. Как хозяин - кормилец скажет, так и делают.

Порой и им за такое рабское поведение крепенько перепадает. Это когда прищучат служек в лихоимстве. Тогда покровитель, отец родной, бросает своих преданных, открещивается от них, го­ворит, что он здесь не при чём и его хата с краю. Вот тогда «кормо­вые» отвечают за всё и сполна. Немало их по острогам да тюрьмам гниют..

3

Лето семь тысяч сто пятьдесят четвёртого года от сотворения мира выдалось жаркое, на редкость сухое и ветреное. Даже под густыми кронами деревьев не ощущалось живительной прохлады. Густые травы пожухли: не манилось упасть на них и раскинуться в расслабленной благодати и ощутить освежающую тягу из земли. Природа являла собой среду отчуждения и немилости.

Новосёлковский дед Расстегай, заядлый пчеловод и признанный мудрец, горько вздыхал и, на чём свет стоит, бранил односельчан за богоотступничество и греховную жизнь, навлёкшую «Божье на­казание».

- Какие великие грехи наши! - Блажил дед. - Пчёлки вместе с мёдом в бортах запекаются!

Дед, а за что ж насекомые такую кару несут? - Приставали к Расстегаю соседи.

Видать, Всевышний за то наказует медосборниц, что безро­потно служат главному грехопавшему - человеку... Его ущемлять всячески надо, они же его облагораживают, дары незаслуженные преподносят...

А то ещё напасть: на бортные дерева муравьи навалились.

Строят свои холмики в аккурат подле комля дерева, в дупле ко­торого медосборницы хозяйствуют, ползут по стволу вверх и на­хально разворовывают мёд.

Всполошились владельцы бортных угодий: караул, грабят! Тра­вить мурашей! Выжигать надо. Дед Расстегай рассудительно навёл ясность.

Мураши не виноваты, они своё берут! Вы приглядитесь, где они воздвигают свои жилища? Под мёртвыми бортами, там пчёлки уже спеклись. Когда рой погибает, соседские не зевают, перетаскивают запасы в свои сусеки. Погибших выкидывают вниз, они им ни к чему. А мурашам очень даже к чему: в пищу всё сгодится. Потом и вверх наведаются, доберут крохи, малые остатки сладкого, ещё и с древесиной прихватят. Подчистят, как хорошая хозяйка в горнице.

Ну, что тут скажешь? Муравьи в одночасье из грабителей в доб­рых помощников обратились: а как же, борители за чистоту, бла­городные, безответные...

Дорошка в эти дни водой надрывался. Его сухопарая, загорелая фигура с утра до ночи сновала от ближайшего болота к избе, к ого­роду. Усталость, конечно, давала о себе знать, но верх всего было довольство самим собой, своим мастерством. Две отличные бадей­ки изладил Дорошка из липовых щёчек. Долго корпел, с тщанием.

Как-то, будучи в крепости и осторожно двигаясь по тамбовским тротуарам, он заприметил две медные полоски, оторвавшиеся от настила, и провалившиеся между брёвен. Не поленился, извлёк медь из щелей. Он тогда ещё и не помышлял о деревянных бадей­ках, просто прихватил находку, авось, в хозяйстве сгодится. Вот, сгодились. Липовые швырки выбирал без сучков, прямые, раза два их то сушил, то размачивал и добился того, что липовые чурки рас­трескались по годовым кольцам. Осталось их чуть пораспрямить- расправить да протесать тщательно, чтоб подходили плотнее друг к дружке. А липу тесать, что кошку чесать - так и ластится, стру­жечки слетают, как блинчики с горячей сковоролы. Потом разрубил медные полоски поуже, поэкономнее, распустил на огне да скле­пал обечайками - две поменьше, а две пошире: для днища и верха. Нагнал потуже, дабы клёпки не рассыпались. А ещё и на две дужки меди достало. Бадейки вышли на загляденье. Коль подсохнут, так бунят, как горшки сильно обожжённые от лёгкого прикосновения.

Мягко прогинается коромысло под тяжестью бадеек с водой, по­игрывает: нет-нет да плеснёт водичка на разгоряченное тело и тог­да «проваливается душа» в приятный неведомый полёт. И жара не жара, и усталь не в усталь.

За долгие знойные дни у Дорошки уже сложился определённый порядок. Начинал полив с палисадника перед избой, где буйствуют алые яркие мальвы. Они потому и буйствуют - не жалеет Дорошка воды для них. Сухая, ветреная погода совсем доняла родительницу. Слегла она в это лето. Тело совсем подносилось, усохло. Тихонько, недокучливо полёживает мать на топчане подле оконного проёма и весь мир для неё заключён только в том, что видится в неширокий прорез в стене. К ночи проём завешивали толстой, тяжёлой пень­ковой ватолой. А с восходом солнца завесу снимали и сразу же в избу вливался освежающий, настоенный аромат цветов.

Матери очень нравились мальвы. Не раз она с радостью гова­ривала, что живительный глоток пахучих цветов заметно укрепляет здоровье, поднимает бодрость.

Как ради этого не постараться, как не потрафить. И Милованов старался; в то же время он не забывал про хлеб насущный - про че­чевичку. Всё тот же дед Расстегай умудрёно твердил:

- Если семья, уходя в зиму, имеет по пуду чечевицы на едока, с голоду не вымрет. Коль по три пуда запас - это богатеи!

Дорошке хочется попасть в «богатеи». Но чечевичка чечевич­кой, а про репу тоже не забывай, там и другая мелочишка...К ве­черу, взмыленный, со свалявшимися от пота волосами, приносил две последние бадейки воды к мальвам, с удовольствием, как при­нято говорить, всласть умывался, смывая дневную нуду, опораж­нивал посудины, опрокидывал вверх дном и вешал на забор, чтоб за ночь подсыхали липовые разбухшие. К утру они сделаются за­метно полегче.

После этого шёл к матери справиться о её самочувствии. Только потом откликался на давний зов Алёнки идти ужинать.

У жены свои заботы: не приходится ей сиднем сидеть, сложа руки. Воду она не таскает, но сорняки на грядках в Дорошкином огороде не властвуют. Хотя у Алёнки и свои трудности: ожидается прибавление в семействе Миловановых. Скорее всего в зиму у них будет на ребёнка больше. И, удивительно, более всех ждала нового человечка бабушка. Когда Алёнка с Дорошкой работали в огороде, то дочкам был строгий наказ - быть возле бабушки. На улицу не от­лучаться. Девочки растут очень послушными, к тому же накрепко привязались к бабушке. И ей с ними отрадно. Она с ними взрослые беседы заводила о будущем братике. Старческое убеждение замкну­лось только на мальчике.

Вот народится братик, назовёте его Толиком! Толик! И никак иначе. Тут вам и Тонечка, и Лидочка. Уж такой славный мальчуганчик объявится! Пригожий красавец, сильный, прямо бога­тырь!

Как Бор Борыч? - Восторженно встряла старшенькая сестрич­ка Тоня.

Похожий! - Подтвердила бабушка торжествующе. Но этого ей показалось маловато и она добавила: - точная копия Бор Борыча в молодости.

Бор Борыч - человек особенный. Впервые бабушка поведала о нём много-много дней назад. Удивительно добрый, сильный, спра­ведливый. Живёт он в тёмном лесу, помогает простым бедным лю­дям, защищает от всякой напасти.

Старушка так много понасказывала внучкам сказок-придумок на всякие случаи из жизни, что девчушки, их воображение момен­тально наделило ещё не родившегося братика живыми чертами, реальными поступками. Ещё не явившись на свет, он уже главен­ствовал над ними. Однажды с утра бабушка заявила многозначи­тельно:

Ох, башковитый Толик! Ох, и умён! - Бабушка от восхищения аж глаза прикрыла. - Ведь как рассудил! До чего мудро, до чего степенно...

Девчонки, захваченные таинственностью, и рта боялись от­крыть, с нетерпением ждали о чём скажет бабушка. Что ж такого придумал Толик?

Не послалось мне что-то перед рассветом. Он и явился, Толик- то. И говорит так ясно, ну, прямо, как живой. Бабушка, говорит, ты что зимой из цветов, из мальвов, похлёбку собираешься варить. Я прямо вся так и опешила. Думаю, куда это он клонит. И дошло до меня: ум прояснился. Зачем же наш папа усердно так мальвы поли­вает? Когда надо чечевичку да репу от пекущего зноя спасать, они по зиме будут стол веселить. Так что, внучушки мои, вам работа предпала. Следоват подёргать цветки да семена, кои вызрели, соб­рать. Весной посеем и они не хуже нынешних расцветут.

Если бабушка сказала, да по совету Толика! Как не исполнить. Девчонки - рады стараться...

Когда к концу дня Дорошка по привычке с двумя завершающи­ми бадейками пришёл в палисадник, то глазам не поверил. Пали­садник пугал чистой обнажённой землёй. Подле заборчика лежали аккуратные снопики с увядшими цветами. Дорошка позвал Алёнку, та едва не в слёзы. И, естественно, поспешила утешать болящую старушку. А как же, уж так её радовали цветущие мальвы. Но утеше­ние и начаться не успело: сестрички начисто затараторили. И слово не дозволяли вклинить. Наперебой и про Толика, и про бабушкину беседу с ним, и о просьбе самой бабушки. В общем, за короткое время высыпали все события последних дней. Алёнка, смущённая разговорами о будущем ребёнке, разрумянилась, исчезло слезливое настроение. Пришло неожиданное осознание: «А девочки-то, как быстро выросли».

Дорошка маленько «остыл», не устроил детям «нахлобучку», не возмущался громогласно. Хотя ему было жалко цветущий пали­садник. Дочки свершили всё не по злу. Детская наивность, вера в бабушкину истинность. Перед сном он пришёл к постели матери.

Ма, зачем это? Ведь такая радость была!

Спорить не стану, для глаз предоволие большое, а для души - угнетение тяжкое.

В чём же? - Опешил Дорошка.

Каково ль созерцать, как ты день за днём под коромыслом ма­ешься. Одно дело, когда для пользы, ради хлеба насущного, дру­гое - для цветов...Блажь, одним словом.

Мне нипочём, не из последних же сил: идля огорода вдостатке хватало.

Не скажи. Я просила Тонечку, принести корешочек чечевички на показ. Утощённо зёрнышко наливается. Как бы нам в зиму хи­лыми да бедными не уйти.

Разные чувства и мысли бередили Дорошку, когда устраивался на короткий ночлег на сеновальчике.Выбрал он себе такой уголок на тёплое летнее время в сарае, в жилище коровы да Пегашки. Они- то, хозяева, пока сараем не пользуются. Корова ночует на привя­зи у грозовой сосны, вернее у обрубка ствола. Когда-то, ещё отец был жив, в дальнем углу двора стояла сосна-вековуха. В жестокую грозу молния «скосила» дерево, оставив над землёй столб сажени в полторы. К нему и стали привязывать рогатую в тёплые месяцы. А Пегашка привык на ночь уходить к болотам. Там и пасётся, и от­дыхает, благо, особо работой не заважен. Если иногда приходит­ся привезти с опушки копёшку-другую сена да поехать на водяную мельницу на Челновую, мешок ржи для кваса да хлеба смолоть.

А ещё примечателен сеновал полезностью. Любит Дорошка спать на свежей, чуть подвявшей траве: и прохлада от неё, и запах разно­травья. Горсточка по горсточке за день он находит на болоте лад­ную - съедобную растительность. Каждый вечер подстилка у него новая. На сегодня он не преминул и присовокупил снопик из мальв. Разостлал вниз на жерди, получилась прочная основа, а потом уж легла запасённая охапка травы. Что может быть мягче и удобнее! Завтра за день ночное ложе его высохнет, превратится в душистое сено, всё тем же корове да лошади на зиму.

Получается, что Дорошка не бесплатно «снимает угол».

4

Давно замечено - добрая весть промелькнёт, будто ласточка, едва успеешь ощутить её и не успеешь как следует насладиться ею. Иное дело - весть недобрая, тревожная, она будто снежный ком под уклон катится. Разрастается, «наматывает» на себя всё больше горьких, пугающих подробностей. Не всегда и определишь откуда, с какой стороны прилетела тревога, кто доставил её. Чем дольше думаешь об этом, тем больше убеждаешься в том, что пришла она ниоткуда и принёс её неизвестно кто и, главное, зачем.

С крепостью Новосёлки прочной связи не имеют. Бирючи со своими «чтивами» бывали здесь во времена, которые забыли. Чу­жие люди в селение не захаживают; не проходит мимо оживлённый тракт. И всё же, пугающий шепоток прошелестел однажды над из­бушками:

Ногайцы аж до самого Шацка прошли!

Быть такого не может! - Оспоряли деды мудрые. - Дозорные непременно бы углядели, тревогу подняли...

Зипунники ворски, по пересохшему руслу Челновой просочи­лись-прокрались.

-Да что ж они, мыши что ли?

Причём мыши, вон пастухи, день-деньской стада по низинам пасут, видать их? А эти ночью...

Ага, как комари пролетели.

Смейся, смейся. Вот как пойдут назад да грести зачнут, тогда уж насмеёшья досыта..

Слухи, слухи. Один другого тревожнее. Уж едва ли не очевидцы объявляются.

Чего толковать-рядить: без предательства, без обмана не обошлось.

Готовь топоры да вилы...

Глубоко не спи. Захоранивай добро.

С необыкновенной ясностью и в подробностях воскресились события недавнего времени. Когда небольшой отряд крымских та­тар, возникший под Тамбовом как бы из ниоткуда, натворил много бед. Посекли уйму служилых, угнали несчётно скота, сожгли не­сколько деревень.

Воевода, Самойло Биркин, организовал скорую погоню в пять­сот человек. Предводительствовал тем догоном воинский голова Иван Кородыкин. О том донесли потом царю: «... И дошли они тех татар в степи и ничего им наши служилые люди не учинили, только наших тридцать человек порубили да иных в полон увели...»

В тот год Новосёлки не попали под нашествие, напасть сторо­ной обошла. Да можно ль всякий раз на такую удачу надеяться. Заволновался местный люд. К обычной работе - урожай собирать, прибавилась и новая, не менее важная и нужная - урожай хоро­шенько припрятать, чтоб зипунникам не достался. Многие годы жизни в тревоге, в опасениях, научили разным уловкам и ухищре­ниям. Для зерна тесали короба из горькой осины, чтоб грызуны меньше дырявили ухорон.

И прежде, чем короб в землю закопать, его бузиной оплетали, для пущей сохранности. Всем известно, бузина для мышей, что по­лынь для блох, губительна.

Для хранения мёда готовили в избытке липовые туеса. Подбира­ли очень ровный, без сучков ствол липы. Разрезали его на аккурат­ные швырочки, размером вершков в десять. Каждый такой швырочек, пока он ещё сырой, мягко обстукивали осиновой колотушкой. Липовая кора размягчалась, отслаивалась от древесины и слезала со ствола целиком, без разрывов. А коль случалась оплошка, отча­яния не было: стягивали порыв лыком да смазывали разогретым воском. С помощью воска и лыка донышко делали и крышку тоже... Мёд - не вода, особо из ёмкости не рвётся... Смотришь, уже засахаривается.

В богатые, медосборные годы или в экономной, прижимистой семье, сладкий продукт едва ли не годами хранился.

Иной раз не мёд из туеса выковыривали, а кору с мёда соскре­бали и являлся взору образец липового швырка, который в своё время «раздели».

Дорошка научился ладить липовые посудинки, но истинным мастером считался дед Расстегай. Рука у него верная, глаз точный и терпения в достатке. Когда дед туесок городит, к нему лучше не приставать. Хочешь смотреть на свяшенодейство - не возбраняет­ся, только не суй нос, куда не просят.

В основном у деда и выучился Милованов рукоделию: без расспросов, без назойливой колготы, одним словом, впригляд­ку. Кстати, именно дед Расстегай несколько лет назад надоумил Дорошку сгородить потайную избушку в урёмном лесу, вдали от чужих любопытных глаз. И в эту осень улучили с Пегашкой тихий момент, наведались в заветное местечко, свезли туда три пуда чече­вички, спрятали на чёрный день. Незря говорят: «Подальше поло­жишь, поближе возьмёшь».

В повседневных хлопотах, в подспудной тревоге однажды До­рошка, с угрызением совести, вдруг уличил себя: что-то давненько он не наведывался к дядьке Нухтаю да к тётке Павай. «Ну, вот, дружка нет дома и про родню его забыл. - Укорял себя. - Небось, подмога какая надобна...»

За одной укоризной вторая подоспела: «Что ж получается, это Виряска нашу дружбу теплил? Бывало, что ни день, наведается, о новостях расскажет, своими планами-задумками поделится. А нет Видряпкина-младшего и интерес пропал? - Дорошке аж душно сделалось, какое-то внутреннее теснение ощутилось. - Что ж это с ним приключилось, как стряслось. Каким-то отчуждением, чёр­ствостью повеяло. Чувство вины было искреннее, не искалось ка­ких-то оправдательных причин. Одно засело в душе: - виноват, ви­новат, виноват...»

С таким ощущением он и пошёл к дядьке Нухтаю. Не приду­мывал заранее тех слов, что скажет родителям Вирясочки. Сами скажутся, к моменту подходящие.

Изба Видряпкиных встретила пугающей пустотой, отчуждён­ностью. Двери настежь, на окнах пузыри оборвались, исчезли. Гли­нобитный комелёк, заменявший Видряпкиным печь, давно остыл, на нём уж долго не готовили пищу.

Дорошка с боязнью покинул опустевшее жилище и присел на пенёк перед входом, где бывалоча частенько сиживал дядька Нухтай. Предположения одно другого печальнее теснились в мыслях, нагнетая большую и большую виноватость перед родителями дру­га. Что с ними? Куда подевались?

Неслышно пришёл недальний сосед Видряпкиных, новокрещен Данилка Максюта. Совсем стар сделался мордвин. Сгорбился, со­вершенно поседел.

Нету, - толи спросил, то ли объяснил пустоту избы.

Пусто, - то ли спросил Дорошка, то ли согласился в задумчи­вости с подошедшим.

Совсем нету. - Теперь определённо согласился Данилка.

Давно нету? - Теперь и Дорошка спросил открыто.

Давно. Три дня на этом пеньке никто не сидел и три ночи я огоньку для растопки печи у других соседей с горем выпраши­ваю.

Значит, увёз дядька Нухтай огонёк с собой. — То ли предполо­жил, то ли спросил Милованов.

Нет огонька. - Посожалел Максюта.

Худо, когда пропадает огонь, - вздохнул Дорошка.

Совсем плохо, - сокрушался Данилка.

Был огонь, согревал, пищу варил и исчез неизвестно куда и как. - Продолжал Дорошка выведывать подробности о Видряп­киных.

Рано утром потихоньку встал и ушёл. Чужой кто-то был, всё звал: пойдём-пойдём, скорей пойдём.

Дорошка и уточнять не стал, мол, что один дядька ушёл, а ос­тальные где. Уж манера такая говорить. Снимется с места целый посёлочек мордовский и откочует на северные земли, а те, кто ос­тался, скажут коротко: «Встал и ушёл мордвин».

Да так вот, просто без разговоров, без рассуждений и долгих сборов: «встал и ушёл»... А ты, Дорошка Милованов, гадай, тер­зайся, почему «встал», куда «ушёл». И как будешь смотреть в глаза Виряске, и что скажешь ему при встрече...

Глава четвёртая

1

Особо тревожно начался семь тысяч сто пятьдесят пятый год от сотворения мира. Наконец-то прошли дожди, но велика ли от них радость? Это как при пожаре - привезли несколько бочек с водой, а всё уже сгорело.

Дорошке Милованову одна отрада, мать на ноги встала, как вновь народилась. Это её, конечно, определение. То внучки за ней приштокивали, теперь поменялись местами. Бабушка и корову по­доит, и блинов напечёт, и каши наварит. Алёнка радуется неподде­льно:

Подумать только, можно присесть да рукам отдых дать и зна­ешь, дело не стоит!

Что правда, то правда. Облегчение чувствовалось: Дорошка даже денёк улучил, вырвался в крепость. Мужики собрались в базарный день со снедью, с продуктишками огородними да мёдом осенним... В миловановском хозяйстве особых излишков не водилось. Соб­рала Алёнка малость масла топлёного да сыра домашнего.

Зайди к купцу, давнему знакомцу, к дяде Авсею, если помнит, если допустят к нему, поклонись. Человек-то он добрый, как я помню...

О чём ты говоришь! - Завозмущался Дорошка. - Кто ж к нему не допустит? Я говорил же тебе, как запросто ночевал у него. Че­ловек он простецкий, доступный.

Э-э, когда это было!

Ага, при царе-горохе?

При горохе ли, при чечевице... Всё одно, времена вон какие тревожные. - И захлопотилась. - Может, чечевички кулёчек насы­пать?

Тут Дорошка и браниться готов.

Алёна, уймись! Там калачи ситные, баранки обливные, пряни­ки медовые!

Вот-вот, мёду туесочек и возьми.

На том и порешили...

Алёнкины, мимоходом кинутые слова: «допустят ли к дядьке Авсею», едва не начали сбываться от самого въезда в Тамбов. Не­часто бывавший в крепости Дорошка очень удивился, когда их два возка из Новосёлок на главных воротах встретила внушительная стража. Стрельцы в свежих красных кафтанах, при саблях шибко обшарили поклажу, распросили, что кому принадлежит, кто и зачем прибыл в крепость. Особое внимание к Милованову:

Ну, односельчане приехали на базар - это понятно, у них про­дуктов богато, а ты чем собираешься люд удивить? Грудкой масла да мышиным куском сыра?

Я не на торги продукты привёз. В гостинец!

Родню навестить собрался?

Родню не родню, но человека хорошего, доброго.

Кто ж таков, если не секрет?

Никаких тайн. Купца, дядьку Авсея.

Задохлова, что ль?

Его!

А ты, знаешь, его обокрали?

Откуда же мне знать. - Удивился Дорошка.

К месту ли ты приехал? - Ехидно улыбнулся старшой стражник. - Ефим, - обратился к сотоварищу. - Проводи дорогого гостёчкадо купца. Убедись, сильно ли ждут его там.

У Милованова заныла душа, затревожилась. И правда, воз­никло сомнение: ко времени ли пришёлся его приезд. Делать нечего, собрал свои нехитрые гостинцы и потопал за краснокафтанником.

Не припомнит Дорошка из своей прошедшей жизни подобного момента, как теперь, когда идёт он и мучается сомнением о своей нужности. И уже заранее переживает обратное, и страдает от это­го, хотя и представить себе не может, как это дядька Авсей вдруг скажет: «А ты чего припёрся?» Тогда уж ему надо будет говорить и далее в том же духе, мол, а это не ты ли среди воров был? Такие противные мысли-предположения одолевали весь недолгий путь. Наверное, из-за них, противных мышлений и путь показался куда длиннее, чем был на самом деле.

И стрелец, Ефим, не казался простым провожатым, а вызывал подозрение; неизвестно в чём, но вера к нему не возникала, и взгляд его казался подозрительным. Спросить хотелось, мол, дядя, а ты-то чего топаешь, ради чего обутки мнёшь?

Знакомая калитка отворена, во дворе высится гора дров не­колотых и сам дядя Авсей в распущенной рубахе и с топором в руках.

Эге-е! - Возрадовался. - Бог помощничка шлёт. - Навстречу двинулся. — Давненько-давненько жду.

Дорошка, наверное, от напряжения, от переживаний, оказав­шихся напрасными, едва не расплакался от доброго приёма. Успел уловить огорчительную гримасу стрельца. Видно, тот действитель­но ожидал такой печальный приём, о котором намыслил Дорошка по дороге.

-Не мог я, дядя Авсей, пораньше-то. Лето вон какое горело, из огорода не вылезал.

Как не понять. - Дядька шустро закрыл калитку за ушедшим служивым.

И чего он меня провожал? - Посомневался вслух Милова­нов. - Будто я дорогу не знаю...

Вынюхивают, подкапываются. - Неопределённо откликнулся на слова Дорошки дядька Авсей.

А как ты узнал о краже?

На воротах сказали.

Ну, мазурики... - Возмутился купец. - Пошли в дом, посидим да за чайком побеседуем. Потом, не обессудь, и дровец поколем. Шерамыжники наши уличные что-то в последнее время обегают моё подворье и подработать не желают. То ли боятся чего, то ли ещё какая непонятная причина?

Может, богато зажили, - предположил Дорошка.

А то как же, ныне богатство только обманом да воровством и нажить можно.

Пил чай дядька Авсей громко, смачно прихлёбывал с блюдца, чувствовалось, что трапеза сия ему и по вкусу, и по душе.

И в то же время они про разговор не забывал.

Про кражу, ту самую, о которой стрельцы намекнули, я только тебе одному с большой тайной скажу. Не думаю, что распростра­няться о ней станешь.

С какой бы стати, - сильно заобижался гость из Новосёлок. - Никогда не был ветром - сею-вею. И впредь не сделаюсь!

Ну, и дай Бог! - Порадовался собеседник. - Резону никакого... Понимаешь, её и не было вовсе, кражи-то...

С недавних пор покупал у меня оптом, большой партией вы­печку обыватель шацкий - Демьян Склизкий. Как первый раз он назвался, так и прозываю я его. И вот какая оказия, ни разу всю по­купную партию он гамузом не брал. Всё частями да частями. То сам с кем-то придёт, то подошлёт кого. А мне-то что, деньги заплачены, а дальше хоть корками тащи, хоть калачами вывози. А тут катава­сия с помещиком Григорием Белухиным проистекла. Да знаешь, небось, шуму много было, да и теперь не стихло.

У нас никакого слуха про то не было. О никаких катавасиях ни мур-мур.Кормовые, кои у них обретаются, у Белухиных-то да охальничают, про то знамо.

И в этой истории без «охальников» не обошлось. Случились знатные гости у Белухиных - баре рязанские, ну, испив хмельно­го зелья, воспламенились желанием диких просуков, то бишь, кабанов, пострелять. Отправились на свиные логова к знакомому шацкому толстосуму. Прихватили с собой и татар кормовых. Уж что и как там вершилось, одному Богу ведомо, но факт на лицо: подстрелили Григория Белухина и резко. До лекаря не довезли. И потом всё никак дознаться не могли, кто стрелял, чью пулю поймал Григорий. К тому времени Васька, сын убиенного, близ­ко спознался с отпрыском головы воинства крепостного. И враз стрелка определили: оказалось, на хмельных охотников напала лесная братия из местного, шацкого отряда. Определить-то оп­ределили, а ещё спымать надо. Дело не шуточное, можно и дырку во лбу заиметь. В лес сунуться боятся, норовят иными манерами да уловками.

Однажды покупатель мой фартовый в первый раз всю партию разом забрал. Чуть ли не на выезде из крепости Белухин-младший сдружками присупонился: «Куда стоко? Кому?» Он и соврал, мол, я столько не по­купал. Грех попутал, купец куда-то отвернулся, я и наворотил три куля… Его ко мне потянули, удостовериться. Он было в растопырки - не пойду, стыдно, в слёзы вдарился. Силой приволокли. Я глянул на морду его мокрую, заподозрил неладное. Да и он, как мог, намекнул: «Прости, дескать, дядя, лишка прихватил, бес попутал». Чего ж понятнее...Я вро­де в сердитость впал, браниться начал, он на колени предо мной... В общем балаган мы устроили по-правдашнему. Мне поверили, Демьяна в кутузку увели. В тюрьме теперь. А я обокраденный.

2

Опустились дожди. Повеяло холодом. Такая пора всегда наДорошку действовала успокаивающе. И было отчего: наступали дни, когда никуда не надо спешить, заметно убавляется хозяйских за­бот. И заботы эти строго определённые на каждый день, на всякий период дня.

Конечно, происходит это не по чьёму-то мановению или при­казанию - это результат собственных трудов и хлопот за длин­ные летние дни. Не зря летом говорят: ложись позже, вставай раньше - придёт время, отоспишься вволю. Чего ж теперь не ото- спаться-не отлежаться. Корму скотине запас, топливо для печи с избытком. Окна на зиму толстыми горбылями заделал, чтоб теплом не сорили. Оставил на кухоньке, у печи напротив чела маленькое, под размер телячьего пузыря. Более не обессудь, на лучину надейся. Слава Богу, лучин нащепал пять вязок, берёзовых, светло-горящих и малочадящих. Для игры, а честно, для баловства дочуркам, насу­шил можжевеловых иголочек. Удивительное, красивое зрелище от иголочек сушёных происходит, если бросать по одной на горящую лучину. Яркий огонёк как бы подпрыгивает, высвечивает тёмные углы в избе, на мгновение воскрешает яркий отблеск весеннего солнечного лучика. А ещё после сгорания иголочек можжевеловых в жилище долго держится приятный запах сухого, здорового леса, как остаток от большого широкого празднества.

Известно, у всякого хозяина избы свой подход к долгой зимней поре, и возможности разные. И чего грех таить, лень-матушка часто в обиход крестьянский вмешивается.

Некоторые семьи в зиму по-медвежьи уходят: чтоб не утруждать себя лишними заботами да работами, от скотины по осени избав­ляются. Оставят куришек с дюжину да овцу с козой, с ними вместе зимуют - куры в подпечье, коза с овцой в запечье. Ни тебе снегом не надо надрываться, хлев откапывая от заносов, опять же корму потреба малая. Коль лошадёнка в хозяйстве, её в избу не вопрёшь - ей вольная выдаётся, иди на болото, там осока вволю, помельни- чек перепадает. Питайся по собственной потребности. Коль хитёр, от села не отбивайся, волкам не достанешься. И не только у коняги судьба такая и коровёнке иной тоже самое предназначено. И ни­чего, некоторые животины зимуют, до свежей травы доживают... К хозяевам возвращаются.

Простительно тем, где хозяин здоровьишком ослаб, телом за­хирел. А то, ведь, всё больше лень одолевает, «авоська» верх берёт. Авось перебьёмся как-нибудь, авось перезимуем, не в первой...

По весне выползают из избы-берлоги, будто мухи заморёные, смотреть жалко. Соседи сердобольные, если, конечно, не такие же берложные, поддержат, подкормят. Сколько случаев, когда «выпол­зают» не все: холод да голод сердобольностью не балуют, наказуют безжалостно. Наказуют да учат, только не всем ученье на пользу.

В бытность свою, небезызвестный Бухан, ежегодно, а точнее, каждую зиму, по его определению, отмораживал ноги из-за сосед­ского мерина. А сосед его, тоже «берложник», отпускал по осени на вольные хлеба своего старого-старого мерина. Бухан - лодырь известный, на холодную пору окна не то чтоб горбылями иль там как-то деревом заделать, отделывался по-простому: сунет в проём вязанку соломы и готово - заваливается на печь...

Стужа поджимает на болоте и кормочек подбирается, волей-неволей тянутся животины к людскому жилью. Знамо, и соседов ме­рин к родным пенатам. А там что, углы обледенелые. Благо - на пути удача! Бухановская вязанка соломы в оконном проёме. Пристроит­ся старина, похрустывает, как-никак в затишке, маленько из избы в морду теплом потягивает. К утру - изба настежь. Бухану и ругаться к соседу лень идти, шуганёт мерина, выгребет снег из избы, который за ночь нанесло, заткнёт окно рухлядью тряпочной и опять на печь. По весне, по теплу отругается с соседом, коль тот доживёт...

По нынешним временам законопатить оконные проёмы на хо­лодное время стало куда проще и доступнее. И помощь от но- вопостроенной крепости пришла. Раньше-то как, ни тебе гвоздя кованого, ни скобы железной. Захочешь заиметь это, жди год шап­кой ярмарки, не позевай, сходи туда да выменяй удачно. Ныне - не поленись, нагреби толику чечевички или какого иного зерна, мож­но и яблок да груш ведёрко-другое и в Тамбов. В лёгких лапоточках за день и обернёшься: пораньше встань, ну, может, и припозд­нишься. В крепости не будь разиней, а то вместо гвоздя калёного обретёшь железинку проховую, которую можно забить без хлопот, если только в репу...

За последние несколько встреч с купцом Авсеем Задохловым Дорошка успел заприметить за дядькой удивительную способ­ность определять качество гвоздя, да и вообще железных изделий «наглазок». Достаточно ему рассмотреть цвет железки, чтоб опре­делить степень закалки. Дорошка пытался что-нибудь перенять, но сколько не всматривается в гвоздь или скобу какую, всё-то они ему видятся одинаковыми, без каких-то особых примет.

Конечно, есть и у Дорошки на сей предмет своя манера подхода: сильная рука, мощные пальцы. Как почнёт гнуть, пусть гвоздь, с него окалина сыплется. И если кованка податлива пальцам Дорошкиным, то и гроша она ломаного не стоит. Дядьке Авсею такая метода очень глянулась:

Коль решусь скобяную лавку заводить, тебя прикащиком возьму.

На кого я Пегашку с коровой Милкой спокину да овец с козой.

Всех в городу разместим, - хохотнул купец.

Ага, а кормить их баранками да ситными хлебами с хрустящей корочкой станем?

Зачем баранками, тем же, чем и у вас, в Новосёлках, сено заго­тавливать будем. Ты приглядись, половина жильцов крепости ско­тину держат. Два стада коров выгоняют по утрам на луга за ворота: одно стадо налево, другое направо. Да и овец немало.

Нет уж, дядя Авсей, пусть мои животины сельскими остают­ся, вольными, без городской тесноты: ни тебе налево, ни тебе направо...

Далась она вам, эта теснота. Ты уже второй за это лето толкуешь мне о ней.

А кто же первый-то?

Да появился у меня знакомец, Ерёмкой прозывается.

С голубыми льняными глазами?

Ай ознакомились уже?!

Было дело...

Странное знакомство проистекло. Дорошка тогда собрался до­мой из крепости, зашёл на торг два-три гвоздя приобрести, увидел там, как молодой парнишка нерешительно торговал гвозди у хитро­ватого дедка. Тот юлой вился, дуром товар втирал.

Дорошка, с видом знатока, взял гвоздь и по примеру купца под­нёс к глазам поближе.

Чё, ай вшей на нём ищешь? Попробовал съязвить лукавый продавец.

И не мудрено, - не стушевался Милованов. - Окалина вон как взъерошена, тут не то вша, таракан ухоронится.

Много ты мыслишь, - осерчал дед. - Гвоздь любой дуб про­шьёт!

Как бы на репе не погнулся. - Дорошка напряг пальцы. Гвоздь, пусть не сильно, но подался. - А говоришь любой дуб прошьёт?

Ты чего матриал губишь? - Завопил дедок. - Кому он теперь, гнутый-то?

Прокаливай лучше, - посоветовал Дорошка. Вместе с незнаком­цем они продолжили поиск гвоздей надёжных. Прежде, чем выбра­ли подходящие, успели познакомиться и маленько побалагурить.

Дорошке всегда нравились такие люди: простецкие, откровен­ные. Что есть в нём - всё наружу, без камня за пазухой. В какую-то глухомань забился с подружкой, избу городят. Соседи подмогают, хотя их, соседей-то, раз-два и обчёлся.

По весёлой байке Ерёмы, так назвался парень, главные со­седи дед да кобель его и ещё хромой молчун с женой-казачкой. Гвоздей Ерёма купил на целую деньгу, мол, не только себе, но и соседям. О своей жизни Ерёма особо не распространялся: всего лишь хвалился, какая красавица его подружка да какая вольная у них житуха. Они даже старосту себе не избрали и сверху им никто его не прислал, потому что его нет, этого «верха-то». Жи­вут вольготно, сами по себе. Оброк некому везти и не спрашива­ют. Дорошке верилось и не верилось. Мечталось о такой жизни. Нечаянно вспомнилась встреча на лесной дороге с Устином Си- лановым. И что-то в душе заскреблось, затревожилось. Почему это вдруг то Устин поманил к себе, в лесную братию, то Ерёма на соблазнительную вольницу... Уж не готовит ли судьбина ка­кую каверзу? Поговорить бы с матерью, она мастерица сны да думы тайные растолковывать. Жалко родительницу тревожить. Давно ли с постели встала.

3

Не была тревога напрасной. Серёд зимы, когда утихомирились вьюги, улёгся, затвердел снег, нагрянул в Новосёлки с дюжиной «кор­мовых» Васька Белухин. Прямиком к избе Видряпкиных. Сердито там шастал по пустоте, изредка разражаясь бранными словами.

Этими же словами он сдабривал свою речь, когда разговаривал со старостой:

Куда у тебя люди разбегаются?..

В те края, где лучше.

И где ж эти места?..

Знать бы... Может, тоже подался бы...

Что-о-о?.. В острог захотел?..

Ну, в том месте уж точно не эльдорадо.

Веди к Милованову. Он-то ещё не сбежал?..

Чего ему-то бегать? У него хозяйство в исправности, семья в достатке.

С тёмными, подозрительными людишками он ватажится, за­мышляет чего-то...

Не замечал. Мужик добрый: слабому завсегда подмогнёт. В куске хлеба не откажет.

-Тем и сманивает дураков да простаков.

Не то, чтоб Дорошка испугался сильно от неожиданного нашес­твия, но понял: пришла беда. Он успокаивал, как мог, своих семей­ных, а душу терзало сомнение: «Всё ли я успел сделать, чтоб они зимой ни в чём стеснения не ведали. Главное, дожить до тепла, не замёрзнуть». Он не надеялся на скорое возвращение из крепости. А в то, что его увезут в острог, он понял с первых слов Белухина.

Ну, и где твой дружок, Виряска Видряпкин?

Откуда мне знать?

Так-таки и не знаешь? Сгинул и словца дружку закадычному не шепнул на ушко?

Сказал, да края не обозначил: пошёл искать Кривоногова. Где, в каких местностях, один Бог ведает.

Врёшь, Милованов, с басурманином-то-лазутчиком за милу душу проживали, едва ли не из одной жаровни хлебали. Небось, за­едино мыслили?

Такое нахальство задело Дорошку за живое.

Заедино мыслить с басурманами - это ваш с Ефимом Коло­дой удел. Времена-то не очень давние, ужель успел забыться?

-Не вороши многодавнее; всяк за своё ответил.

Какую же кару ты сам испытал за якшание с лазутчиками?- Дорошка с юных лет уяснил для себя повадки Белухина Васьки. Если его хорошенько напугать, приструнить, из ловца, гонящего «дичь» в западню, обратить самого в эту «дичь» - он моментально струсит. Хотя и другое возможно, осознав безвыходность положе­ния, он звереет. Становится похожим на бешеного волка. Когда о рассудке совсем забывается, когда в действии остаётся всё, что угодно, кроме совести и правды.

Не понять, испугали Белухина напоминания о его тесной связи с предводителем басурманской тридцатки, но тон он резко сменил.

Ладно, не моя забота вести дознание; свезу тебя к старшине в охранное отделение, пусть он и беседует с тобой. Там и покажешь свои способности, там и расскажешь, чем дружок твой занимается.

Толи и правда родню свою из полона вызволяет, то ли в наши пре­делы тайно врагов проводит.

Из последних слов Дорошка уяснил: получается, действитель­но, какой-то отряд тайно проследовал летом до самых шацких пределов...

За ту недолгую дорогу, пока неслись на лёгких санках в сопро­вождении верховых «кормовых» к крепости, Дорошка вспомнил о приглашении Устина Силанова к себе во владения лесных людей. И уже мечталось, вот сейчас налетят громогласные воины Усти­новы и отобьют Дорошку у пленителей, и возьмут к себе, и он станет снова свободным. Переселит он в новое жилище семью свою и заживут они жизнью иной.

Не представлял, не ведал Милованов про житейские будни лесной братии, но проживают же они где-то. Светлое обитание напридумывал в мыслях Дорошка. Радостное, без боязни, без чёрной несправедливости, без переживаний за день завтрашний.

Именно рассуждением о завтрашнем дне приняла его шумная тюремная камера в тамбовской крепости. Дорошка предполагал, что поведут его по большому начальству, расспрашивая и допы­тываясь о каких-то делах тайных да тёмных. Но вышло куда как просто и коротко. И даже на общем огорчительном фоне блес­нул короткий миг злорадства. Это в самом начале, по прибытии в крепость, когда Белухин, преисполненный чувством исполненного долга, хотел явить обещанному старшине из охранки «злостного преступника», неожиданно получил от ворот поворот. Оказалось, «обещанный» куда-то отбыл, то есть не очень и ждал-то. Дальше больше; Ваське спустили распоряжение: везти «подозрительного» прямо в тюрьму и сдать какому-то Евдохе. А Евдоха - Евдоким Кузякин - смотритель тюремный, вместо ожидаемой от него благо­дарности, резко отчитал Белухина:

-И куда ты их навозишь? Уж скоро и поместить станет некуда. Укорота на тебя нет...

У Дорошки прибыло смелости, точно какие-то путы лопнули и полегче задышалось. В нём проснулась детская игривость.

Ну, спасибо! - Обратился он с благодарностью к Белухину, - очень удружил, что привёз в крепость погостить. Повспоминаю, как строил и - город ил и.

Повспоминай, повспоминай. Только смотри, как бы крысы не заели. Развелось этих тварей премногонько.

Это сообщение несколько пригасило приподнятость, но всё рав­но в камеру Дорошка вступил бодренько. И тут же наткнулся на всклоченного, измятого человечка с весело горящими, небольши­ми глазками и, по всему видать, живенького, вертлявого.

О-о -о! - Завопил человечек. - Ещё один желающий на казён­ный кулеш, на житуху без хлопот о завтрашнем дне...

Кутерьма, перестань трещать и отстань. - Добродушно обор­вал человечка крепко сбитый мужик из дальнего угла камеры. - Проходи, новенький, вот здесь свободный топчанчик. По-соседски заживём.

Дорошка принял приглашение. Кстати, иного свободного «топ­чанчика» и не виделось.

Демьян, - назвался новоявленный сосед.

Склизкий, - в тон добавил человечик, не отставший, хотя его и просили.

Кутерьма, уши пооборву, - пригрозил Демьян. В угрозе и намёка не слышалось на исполнение. Доброта в голосе и больше ничего.

Кутерьма, не то чтоб обиделся, но отстал. Переключился на другую компанию. Было заметно, обитатели камеры за время, про­ведённое в этих стенах, уже разошлись, а вернее сошлись по инте­ресам, образовалось несколько группок, находящих между собой понимание, одинаково воспринимающие те или иные события. И теперь живо обсуждая всякие детали до мелочей.

Дорошку подобное ввергло в необычайное удивление: как мож­но так пристрастно вникать в какие-то мелочи. А так и было, ибо он краем уха успел уловить, «ухватить жаркие споры». Его мимолётное прислушивание не ускользнуло от Демьяна; он с улыбкой заметил:

Не осуждай с кондачка, не торопись. Вот посидишь тут, пома- неврируешь на топчанчике, прочувствуешь, какое время длинное и неповаротливое да скучное, тоже будешь цепляться за каждую ни­точку, за каждый узелок, чтоб попытаться распутать, развязать и тем самым ощутить себя хоть чуть-чуть нужным и важным. Не пустой чуркой в этом ленивом, пустом времени.

Дорошке рассуждение показалось тяжеловатым для понимания, но в ответ что-то надо было говорить...

А я тебя знаю, - сказал тихонько, хотя вряд ли кто прислуши­вался к ним. Они с Демьяном оставались двоём вне всякого внима­ния. На удивление, это известие совершенно не тронуло Склизкого. А, может, он умело скрыл своё чувство.

А я про тебя и того ранее узнал. - Ответил он ещё тише.

Дорошка своих эмоций скрыть не сумел да и не старался этого

сделать.

Мы же не встречались!

А вот и нет. Пересеклись однажды пути-дорожки.

Милованов, мужик зрелых лет, сделался похожим на мальчика-

малолетку, которому заезжий скоморох собирался показать сверх­удивительную штучку, до селе невиданную, И ешё не увидев этой «штучки», уже выдохнул восхитительно:

Вот это да!

Вспомни зиму, лес, когда вы ехали обозом из Москвы и везли железо. Ты тогда с Устином повстречался...

Дорошка попробовал напрячь память, чтоб увидеть в том момен­те Демьяна, но бесполезно: Демьян в той встрече не запечатлелся. Зато с этой минуты Склизкий сделался в доску своим человеком, больше, чем родня.

Глава пятая

1

Тюрьму тюрьмой Дорошка начал ощущать где-то недели через полторы от первого дня появления в ней. До этого он находился в каком-то неопределённом состоянии: ни особого страха, ни отча­яния. Всё воспринималось, как действо случайное и оно вот-вот должно кончиться и всё вернётся в прежнее русло. Получилось как- то необъяснимо: он убедительно успокаивал своих близких людей, свою семью и не мог определить, успокоил он их, поверили они в его добрые слова. Но сам он, волей-неволей, себя успокоил.

Первую «каплю» трезвого восприятия происходящего «капнул» Кутерьма. Как-то с уторка он разочарованно выговорил Дорошке:

Ты какой-то не настоящий преступник, хотя и на меня, пре­ступника понарошке, тоже не похож.

Дорошка запутался в этой фразе и уставился на сокамерника, будто баран на новые ворота. Кутерьма спешно в объяснения уда­рился:

Что я липовый преступник, все знают. Я уже несколько зим сижу. У меня ни кола, ни двора. Летом куда ни шло, в любой под­воротне перекорчишься. А зима, брат, посурьёзнее. Зимой замёрз­нуть можно. Так я осенью, по началу холодов, к кому-нибудь в сарай влезу, курицу или утицу сопру; не-не, гуся не беру, за гуся к лету не отпустят, а за куру как раз - срок зима. И под крышей, и при тепле, и, худо-бедно, с приварком, С начала я и про тебя так подумал, явился совсем голый: ни жратвы какой, ни вещей, даже ложку едальную не прихватил. Настоящие здешние жители так не приходят.

Ты приглядись. - И более не подходил к Дорошке, видно, опре­делил - пользы никакой.

Сперва Дорошка с каждым скрипом двери вздрагивал, думалось, будто за ним пришли. Потом в сон пошёл: валялся на топчане от еды и до еды. Демьян дивился:

Ну, спать ты здоров! Даже солома под тобой не шуршит. Мо­жет, у тебя тюфяк не соломой набит, а пухом козьим?

Сам же заразительно и громко, на всю камеру, над своей шуткой смеялся…

Странная личность, этот Демьян Склизкий; вроде бы свой­ский, рубаха-парень, но до какой-то черты. Вдруг, как бы опомнив­шись, отгораживался ото всех, замыкался. Как говорил Кутерьма: «Заходил сам в себя». Мог целыми днями сидеть на топчане, по­добрав под себя ноги, уставив очи в одну точку и мерно покачива­ясь - взад-вперёд, взад-вперёд. Бесполезно было спрашивать его о чём-то, напрасно навязываться с разговором.

Дорошка пугался его такого состояния и сам впадал в уныние, в печаль. Он как бы оставался один, наедине с собой. Тоже тихонько сидел на лежаке и думал. Хотелось думать о радостном, о приятном, но думалось, наоборот, о горе, о лишениях. Как-то теперь там его жен­ская семья? Трудно им без мужских рук. Помогут ли соседи? Как на грех и лучший дружок Виряска Видряпкин пропал: он бы не бросил.

Особо остро возникали мысли о нынешнем пребывании в тюрь­ме. Его ещё ни разу не вызывали, никто им не интересовался, точно он исчез из жизни. А Демьян, когда пребывал в нормальном со­стоянии, говорил, что это и хорошо: значит его, Дорошку Милова­нова, потеряли.

Самого Демьяна «таскали» часто и всякий раз спрашивали почти об одном и том же: «Куда девал хлеб, зачем столько на­купал, почему запасал в Тамбове, а не по месту жительства, в Шацке?

С ответом на последний вопрос Дорошка подсказал:

Скажи, что тамбовский хлеб вкуснее и дешевле.

-А ведь точно! - Воспрянул Склизкий. - И заметно дешевле!

Теперь осталось определить - зачем покупали куда девал?

Да-да, такая вот мелочишка.

Говори, в глухие, дальние деревеньки отвозил.

-А то я дурень, с самого начала на том и стою. Не верят. Требу­ют, чтоб указал селения, чтоб люди подтвердили, меня признали. А где я их возьму? Кого покажу, окромя Устина Силанова? Как- то они теперь без хлебушка? Да в зимнюю-то стужу. Бывалоча, упарю к Авсеюшке под горячую печь да отряд где-то близко к тамбовским чащобам обретается, да-к я хлеб горячим ватаге до­ставлял!

В такие моменты Демьян преображался, лицом светлел и казалось, что вот-вот голос с шепотливого на громогласный сорвётся. Дорошка, осторожности ради, легонько плеча Демьянова касался, и Склизкий нехотя, подневольно «опускался» на грешную землю и они продолжа­ли «шипеть» о своём сокровенном. Когда же случались «дровокольные дни» у них, на разговорном фронте наставало послабление.

А такие дни происходили всё чаще: зима брала своё. Морозы жгли - воробьи на лету замерзали. Тамбовские трубы весело ввин­чивались в белесое небо дымными столбами. В солнечный день эти «столбы» стелились резкими линиями по улочкам, по строениям, придавая окружающей среде видимость оживления, присутствия жизни. Иная какая-то жизнь вроде бы замерла, приостановила своё движение. Улицы-крепости резко опустели, даже многочисленные куры, горланившие на просторе, и те попрятались по насестам. Вечно шляющиеся неприкаянные бедняки, оборванцы и полуго­лодные, где-то «попристроились», а может, просто помёрзли. Явле­ние нередкое, почти привычное.

Свой надёжный «угол» не у каждого жителя этого города. В теп­ле и сытости, да в богатстве обитают избранные. Им жестокий мороз, можно сказать, за панибрата, за приятеля сурового. Дров вволю, одна проблема - успевай коли-руби. Эту проблему и по­могает одолеть тюрьма. Не ведомо, по чьёму велению, по како­му распоряжению, но дозволено тюремному начальству выводить иных заключённых на работы. Под усиленной охраной стрельцов является команда и... подавай хозяин топоры-колуны. Конечно, строгости - строгостями, но какое сердце устоит, чтоб не пожалеть бедолаг, не попотчевать какой-никакой снедью, не поспособство­вать сугреву.

По этой самой причине, как только в камере делается известие о «древокольном дне», начинается шум-гвалт. Уже устоялись кан­дидаты на «выводные» и они между собой устраивают потасовки. Более и громче всех разоряется Кутерьма: не признаёт ни ав­торитетных рассуждений, ни напоминаний об очерёдности. Одно талдычит и добивается - ему идти обязательно. Обещает принести гостинцев в камеру, но никогда обещанное не исполняет; глазом не моргнёт, и посерьёзнее обманет, лишь бы хоть на чуть-чуть выр­ваться за стены тюрьмы.

Демьян с Дорошкой в такие моменты оставались людьми сто­ронними: Склизкий числился в особо опасных преступниках, а Милованов находился, по определению всё того же Демьяна, в по­терянных. Обоих ни разу не выкликали на выход.

Команда вытряхивалась из камеры, пыль потихоньку оседала и де­лалось загадочно тихо и пристойно, прямо-таки празднично. И раз­говоры начинались особые, отличительные. Демьян ударялся в воспо­минания. Семьи у него никогда не было, вся его семья - это лесные «братья». Жил он среди них по особому счёту: редко когда участвовал в грабительских налётах да в разбоях. Он чаще занимался добычей съест­ных припасов, так сказать, относительно честным путём. Устин давал ему деньги: Демьян плевать хотел на то, каким «макаром» добывались эти деньги. Главное, они в руках, теперь происходила честная торгов­ля. Он мог заехать в деревеньку и сторговать у крестьянина барана, а то и кабанчика для «свадьбы». Кому какое дело?

Если хозяин справный, в силах, тут же забивали живность. Буторок, ножки да рожки я семье его бесплатно оставлял. Люди радуются. И то, ни с того ни с сего поедуха клёвая и к тому же дармовая.

Жаль, что в наши Новосёлки ты ни разу не заглянул. - Искрен­не посожалел Дорошка.

Что правда, то правда, - спешно согласился Склизкий. - Гля­дишь, валушком бы справным разжился. Я очень щедро плачу!

Не о том толк. Мы раньше бы познакомились. И может, тебе бы наша жизнь глянулась, и ты бы осел в наших местах. - Это рас­смешило Демьяна.

Как бы тебя в лес не поманило?

Устин приглашал.

Устин знает! Вот с годок покувыркаешья на соломенном тю­фяке в потерянном состоянии, и житуха опротивеет. Не всякому дано такое счастье, как Кутерьме. Счастье - смириться с долей, согнуться послушно под навалившейся ношей. Живёт и верит, буд­то так самим Богом положено: полгода на свободе, сам по себе, а полгода вот тут обретается, по чужой воле. Постареет, станет молить Всевышнего, чтоб в этих апартаментах помереть: как-никак, похо­ронят по-людски, не придётся преть под забором.

Шёл бы в наши Новосёлки, избушку какую-никакую огороди­ли бы и живи весь год свободно. Работай для хозяйства.

А как же ты здесь, при свободе-то? - Склизкий ехидненько улыбнулся себе в кулак.

Моё дело иное, у нас с Васькой Белухиным много лет, как коса на камень.

Таких Васек за каждым углом по паре и редкому человеку везёт, чтоб не повстречаться с таким Васьком. Они, как клопы печные, в каждой шел и.

Иногда во время таких тихих бесед Дорошка неожиданно пере­ставал слышать Демьяна, переставал ощущать самого себя. Как бы исчезал из этого мирка тюремной камеры. И что особо удивитель­ное, он как бы переселялся в иной мир, совершенно непривычный. Он не оказывался в родных Новосёлках, не возвращался в родную семью: к любимой жене, не ласкал детей, не балагурил по доброму с матерью. Он вообще не мог определить, где он, с кем он. Когда какое-нибудь действо: чаще всего, шумное возвращение «дровоколь­ной оравы», водворяло его в действительность - он сильно пугался и сильно печалился. Приходили тёмные мысли, к примеру, о том, что он потихоньку умирает, как бы переходит в мир иной. Наверное и взгляд его делался диковатым, потому что Демьян тоже корчил испуганное лицо и шептал прерывающимся голосом:

Ты где? Как бы ты, дружок, не слетел с катушек...

В такие моменты Дорошка отказывался от еды и заваливался спать. И никому до него не было дела. Даже Склизкий не колго­тился с разговорами.

2

В конце зимы вспомнили про Дорошку. Пришёл «выводной»: такое прозвище дали заключённые старому, хромому солдату, кото­рый сопровождал обитателей тюремной камеры на выход, то есть на волю.

Милованов! - Стараясь строжить свой голос, окликнул «вывод­ной». - Домой! - И уже помягче, - вещи не забывай, дома сгодят­ся...

А он ещё не обзавёлся хозяйством, - съязвил Кутерьма. - Не успел.

Зато ты, небось, сшустрил? - Спросил беззлобно солдат. - На этот раз, уж точно, меня не проведёшь. Угляжу да угляжу я за то­бой.

Чё, на память взять чего-нибудь нельзя что ль? - Пытался оби­деться Кутерьма.

И так не забудешь...

Для сидельцев-первачков, таких, как Дорошка, в этой безобид­ной перебранке мало что можно понять. А старички, которые сиделые, похохатывают, подначивают.

Да-а-а, Кутерьма, придётся нынешний год налегке вытряхи­ваться.

Как ни странно, но эти насмешки, с виду пустые, задевали Ку­терьму до боляток, ибо действительно он был «пуст». Надвига­лась пора освобождения, а он не припас даже «гостинчика» малого. Удивительно, как оскудела тюрьма, что прихватить с собой нечего. Бывало, за зимнюю отсидку две-три медные полоски с деревянных мостков можно притаранить, а ныне пойди найди. Всё растащили. В один удачливый год он половину одеяла из валяного сукна спёр. Вторую половину, как пологается, за целое сдал, а «гостинчик» полгода на воле постелью служил, пока бродячие собаки в куски не изодрали. Ныне вместо шерстяных одеял ватолы самотканые из очёсов пеньки: жёсткие, кострикой до крови тело царапающие. И какое там половину отрезать, чуть какая нить из основы оборвёт­ся, вся дерюга рассыпается на верчёные полоски.

Дорошку подобные заботы не мучили, он бы и вовсе ни о чём не задумывался, кроме одного: встретить Ваську Белухина испросить строго, а может и по роже съездить, мол, ну и зачем ты меня в ку­тузку гонял? Но Демьян Склизкий на другой манер подзуживал:

Нет-нет, всё это неспроста, либо что-то случилось, либо они что-то задумали.

Дорошка леневато отмахивался, и потуже запахивал свой потрё­панный армячишко:

Всё проще, ни за что сидел, вот и отпускают, чтоб зряшний ку­леш не хлебал.

Держи ушки повострее! - Наставлял Демьян. - Не опростоволосся, не сваляй дурака.

Ладно, - было последнее слово Милованова.

Если в крепость летели на лёгких быстробеглых саночках, то в обрат ползли на шатких розвальнях. Окромя возницы были ещё два стрельца при саблях. Присутствие их было непонятно и тревожно.

Никогда Дорошка так надолго не покидал семью. Надушебыло смятенно, будто только он один, самолично виноват в этом отсут­ствии, будто это он по собственной прихоти спокинул родных в та­кую трудную пору. И ещё не увидев Алёнку, он винился перед ней, замаливал свою оплошность. И вдруг, его будто кипятком ошпа­рило: у него же сын должен был родиться! Но откуда-то невнятный голосок воспротивился: «Да не могло этого произойти». Как такое и без него? Родились девочки - он дома был, а тут как же, да нет, это наваждение какое-то... Дорошка вырвал кнут у возницы и стал истово нахлёстывать ленивого мерина. Не на шутку встревожились стрельцы, а мерин только сердито крутил хвостом, не ускоряя ход. Возница отобрал погоняльник.

Бесполезно. В обрат поедем - побежит, а теперь напрасный труд.

Меня не трогает, как возвращаться вы станете, мне теперь до­мой надо скорее! - Заорал, пугая окрест, Дорошка. - Домой!

Ждут тебя, как же... - Огрызнулся возница, чем сильно огоро­шил Милованова.

А как не ждут? - Ошалело переспросил Дорошка, ни к кому не обращаясь.

Чего раньше времени гадать, - изрёк спокойно стрелец, кото­рый годами постарше. - Вот приедем на место, там и станет по­нятно.

Дорошка, как подстреленный воробей, ослабело опустился на солому. Одна мысль сверлила мозг: домой, скорее-скорее до­мой!..

Изба встретила холодностью и опустелостью. И эта пустота все­лилась в жильё не вчера и не позавчера, а давно, она успела ужить­ся во всех углах и закоулках. Двери давно не закрывались, с окон исчезли заглушки. Снег сплошным слоем застилал пол и густо был затоптан собаками, а может, и волками.

Ни одной вещички не отыскал Дорошка, хотя обшарил все за­таённые местечки. Даже старая дерюжка, сотканная из грубых тря­пичек и пролежавшая на печи несколько лет, и та исчезла. Только и торчал в самоделковом коганце огарочек от лучины. Его Дорошка осторожно вынул из гнёздышка и бережно спрятал в карман. Ога­рок уже не пачкался сажей, можно вообразить, как давно он отго­рел...

В мыслях у Дорошки сложилось убеждение, что кто-то злой и коварный сотворил чёрное дело с ним, с его семьёй. Только-только увезли его в крепость, а следом извели и семью. Мучительно хоте­лось узнать его или их - тёмноликих и жестокосердых. Он не мог предположить, кто они, откуда. Не было у него таких явных вра­гов...

Он побежал по соседям, может, они кого-нибудь видели, что- нибудь слышали. Данилка Максюта, почти всё знающий, беспо­мощно моргал слезящимися глазками и горестно языком причмо­кивал:

Неделю пурга шумел, даже волки не выли, по глухим тихим местам отсиживались. Солнце появилось, а изба пустой была и ни­чья...

Дорошке заорать хотелось: какой пустой, она всегда звонкой, полная жизни была его изба. Это его жизнь. От отчаяния он решил заглянуть и к деду Расстегаю, хотя он живёт и вдали от Дорошкиного подворья. Дед дотошный, может, больше всех что прослышал. Расстегай встретил с радостью:

Эко, живой! А то сказали, всё, похерили и семью извели. А он, вот-те, пожалте. И семья с тобой?

У Дорошки совсем ноги ослабли, он без приглашения присел на лавку. Сопровождавший неотступно при беготне по соседям молодой стрелец с нескрываемым удивлением посмотрел на Дорошку и тоже бесцеремонно устроился рядом. Дед Расстегай, точно только-только разглядел, что Милованов не один, в свою очередь удивился:

Э-э-э, да ты не сам по себе, с родственником! Мать, - ок­ликнул свою старушку, будто она была где-то на улице, а не стояла пригорюнившись у печи. - Угости молодцов блинками. Как-никак, масленица на дворе.

Едва откусил Дорошка блин с кислым молоком, как слёзы са­мопроизвольно брызнули из глаз. От расстегаевского стола пах­нуло прежней домашней жизнью, привычками, обычаями. Никто не спохватился утешать Дорошку, молча и горестно сочувствовали.

Лишь природное любопытство, дотошность не дала долго молчать хозяину избы:

И что ж, в тех местах, где гостюешь, кормят или как?

Кормят, как положено. - Почти прошептал Милованов, до­едая блин. Стрелец со своим давно уж покончил.

И какие разносолы?

Кулеш с утра, кулеш на обед, кулеш за ужином, только за­метно пожиже.

Ага... - Вроде бы удовлетворился дедок. - Выходит, кулешный дом, изрядно кулешом богатый?

Похоже, - вяло согласился Дорошка. - Спасибо тебе, дедуш­ка, - расчувствовался Милованов. - Домой побегу...

Не гнись! - Вместо слова прощания пожелал старый Рассте­гай. - Господь по своему всё обустраивает. Он знает и разумлевает.

Темно на душе у Дорошки. Хотелось немедля увидеть виноватого в его злоключениях и выместить всю обиду и за себя, и за стра­дания семьи. Или хотя бы узнать за что, за какие прегрешения столько несправедливости свалилось на его голову. Кому он поме­шал своей тихой жизнью. У него же было хоть какое-то счастье, радость от бытия. И тут же встревала иная мысль: он что, один та­кой? А Виряска Видряпкин, а Устин Силанов? Разве от хорошей жизни подался в лес? Человек радостного характера, спокойного, доброго нрава и так озлобился, до грабителя опустился. На этом моменте Дорошка резко остановися. Сопевший следом стрелец от неожиданности ткнулся в спину и оторопело спросил:

Чего?

-А ничего...-В голове искрой мелькнул соблазн: треснуть это­го молодого краснокафтанника и махнуть в лес.

С необыкновенной ясностью Дорошка уразумел, зачем при­ставлены стрельцы - стерегут его, как преступника. Значит, кто-то обо всём знает наперёд и предрекает? Удивило, только теперь, напутствие Демьяна: «не опростоволосся, не сваляй дурака».

Едва вспомнилось это напутствие, шальной замысел о лесе схлынул. Кого и где он сейчас найдёт в лесу, да и время ли стре­миться туда. Ещё не всё потеряно: мало ли какие случаи были. Много ли он промаялся в поиске? Всего ничего. Надо успокоить­ся, привести избушку в порядок; протопить хорошенько, вернуть тепло в стены. А там, глядишь, и возвратятся его дорогие и славные. Дорошка сдвинулся с места. Стрелец облегчённо вздохнул.

Наверное, и Дорошка готов был вздохнуть с облегчением, но в это время они подходили к его избе и увидели около неё несколько всадников, ещё не спешившихся, а подле, по-хозяйски расхаживал Васька Белухин. Кровь вскипела в Милованове! Как же раньше не додумался он до такой простой истины-это же Белухин увёз в свою вотчину Алёнку со всеми домочадцами. Он с давних пор счи­тал Алёну подданной своих родителей, и ещё при Ефиме Колоде пытался обратить её в собственность, в принадлежность своего барского имения. Да он, Дорошка, мешал, стоял поперёк. А тут та­кой случай! Хозяина - в кутузку, а его домочадцев - в хозяйский оборот, в доход!

Не помня себя, не владея собственным разумом Милованов, оголодавшим коршуном на цыплёнка, накинулся на Ваську. Со­знание до отказа было заполнено одной целью, одним желанием- растерзать, испепелить это ненавистное существо. Отквитаться за все свои обиды и за обиды других. Дорошка Милованов готов был убить...

3

Очнулся Дорошка всё в той же камере и на том же топчанчике. Он не ощутил своего тела, не хотелось ни шевелиться, ни даже думать. Эдакая игривая мыслишка промелькнула: а ничего с ним и не было и никуда он из тюряги не выезжал. Вот он соломен­ный тюфяк, вот конопная ватола, а под головой подушка, наби­тая шуршащим сеном. Хотел её поправить, но острая боль прон­зила всё тело, заставила застонать. Над ним склонился Демьян Склизкий.

Лежи-лежи, не двигайся. Пострадал ты сильно. Слава Богу, пе­реломов нет. Но тело, как тряпица игривой кошкой изодрано. И как тебя угораздило под сани угодить?

Под какие сани? - С болью выдавил из себя Дорошка. И губы были разбиты, ими больно было шевелить.

Тебя стрельцы притащили, сказали, будто когда возвращались из Новосёлок, ты в санях задремал, а коняга вдруг понёс на радос­тях, что домой возвращается, конюшня близко. Мол, он извечно такой, этот мерин; как домой, так удержу нет. Ну, ты с просонья и вывалился из саней, да под них и угодил, и тебя проволочило по жёсткой мёрзлой, корявой дороге.

Дорошка скрипнул зубами то ли от боли, то ли от злости.

Я всё, равно убью его!

Да кого? - Испуганно спросил Демьян.

Одолевая боль, Милованов, как мог, пересказал событие, что было, о чём помнилось. Под конец пересказа затвердил своё:

Я всё, равно убью его!

Это правильно! - Решительно поддержал Склизкий, - но ты свалял дурака, большого дурачину. Как можно кидаться в откры­тую пасть зверя... Теперь лежи, набирайся сил да и ума кстати. Надо выжить. Надо! Не помнишь, до супротивничка-то дотянулся? Или не успел?

Разок завздел...

Представляю, каков твой разочек!

Каков бы он ни был, но это всего лишь разочек, а сколько страданий мне от этого барского гада.

Ну, особо-то не выставляй себя - единого страдальца. Немало таких по округе. Всех и не выслушаешь...

У Дорошки пошла носом кровь. Кутерьма приволок кучу тряпок.

Можно сказать, рубаху праздничную на тебя извожу, от сердца отрываю.

Где ж разжился матерьяльчиком? - Невозмутимо поинтересо­вался Демьян. Кутерьма отвечал без эмоций, не возмущаясь.

А-а, прошлый раз у одного богатенького дрова кололи, а во дворе постирушки вымораживались. Улучил момент, сунул какую- то мелочишку за пазуху.

Мороженую?

А то! Потом в работе не потел, охлождала...

Тонкая материя, - бубнил себе на уме Склизкий, прикладывая тряпицу к Дорошкиному кровоточащему носу. - Жалко, небось, Кутерьма, а?

Было бы об чём. Бесполезная вещь. На портянку, ноги обмо­тать и то не приспособишь. Думаешь, и вправду на рубаху метил? Легка материя, паутинка. На один день носки. Уж куда и пригодна, так носом сморкаться. Она тому назначению и последовала.

-Что к месту, то к месту, - Согласился и Демьян. И у Дорошки вроде бы поинтересовался. - Чего это тебя в лазарет не опреде­лили?

Вопрос остался без ответа. Не оказалось под рукой толкового, знающего ответчика.

Объявился он дня через четыре в лице дознавателя. Седобородый дядька показался Дорошке знакомым, но Милованов никак не мог вспомнить, где и как пересеклись их пути. И только когда тот загово­рил, обнажая зубы рассеченной по-заячьи верхней губой, вспомнил беглого из Лебедяни, служившего у Ивана Дыма в бомбардирской команде. Имя так и не вспомнилось, да его тогда по имени и не кли­кали, обходились проще: « Эй, беглый из Лебедяни». А запечатлелся в памяти рассеченной губой. И странное дело, Евлампий - так звали дознавателя, Дорошку-то узнал сразу, и вспомнил больше по Виряске. Оказывается, в своё время, он вплотную занимался тем делом, когда Видряпкин пострадал от нападения козловских мужиков из-за рубки дубов, вроде бы на их стороне, на их берегу речки Челновой.

Ну что, прочно построил тюрьму? - Неожиданно спросил Ев­лампий, едва оглядевшись в полутёмной камере.

Я её не строил, - ответил Дорошка, неспешно усаживаясь на топчане. Боли маленько отступили, и хоть с горем пополам, но ста­ло возможно садиться. - Я колодец городил - тайный ход к воде.

А-а, всё с тем же Белухиным. Давненько вас судьба связала.

-Ещё до строительства крепости.

Ну, а чего на прошлой неделе не поделили?

Дорошка и рот не успел открыть, как Демьян встрял, с горяч­ностью и строгостью:

Едва мужика не угробили, а теперь выспрашивают. Он почти не помнит ничего, скоко не пытаемся распознать. И не мудрено, под санями, видать, долго тащили.

Под какими санями? - Евлампий даже с места привстал. Склиз­кий с готовностью пересказал слова стрельцов. Про объяснения Милованова и словом не обмолвился. Дорошка сообразил, что и к чему, не стал вмешиваться со своими разъяснениями. Демьян поопытней, знает откуда ветер дует, куда палые листья несёт.

Подрались они, - вместо дознания, пустился в разъяснения Евлампий. — И сильно. У Белухина нос проломлен. В лекарне он лежит.

-А почему Милованов тут?

Лекарь заартачился, говорит, мол, не хватало мне, чтоб тут убийство проистекло: оба друг на друга волками ярыми скалят­ся. - Дознаватель маленько успокоился и, видно, вспомнил по ка­кой надобности он здесь. - Так, Милованов, получается, что ты один в драке участвовал?

А с кем же ещё? — На вопрос вопросом ответил удивлённый Дорошка и готов был шуметь, что-то доказывать. Демьян крепко, но не причиняя боль, пожал ему руку. Дорошка «охолонул». - Одно­го они меня привезли, боле никто не пристрял.

-А вот послушай, что показал Белухин да старшина из «кормо­вых татар», приехавших в Новосёлки, чтоб присмотреть за поряд­ком.

«По приезде в Новосёлки, Милованов стал подворно обходить жителей, уговаривая их на бунт. В одном дворе, с помощью угоще­ния с выпивкой, он сговорил молодого стрельца на свою сторону. И тот способствовал в нападении на ни в чём неповинного Белу- хина и причинил ему значительное увечье. И если бы не случивши­еся при этом сотоварищи пострадавшего, Милованов мог бы дойти и до убийства».

Дорошка и сам удивился, как это он не заорал своё сокровенное: «Я всё равно убью его». Скорее всего, от возмущения перехватило дыхание, а может, «спустил пар» Демьян Склизкий, который спо­койно так, равнодушным голоском изрёк:

Да его и надо было прикончить.

Это бросьте! Такое подстрекательство наказуемо, - построжел Евлампий. - Надо к истине идти, а не зло множить.

Но как не злиться, когда кругом несправедливость?

Так её надо обнажать, на показ выставлять.

Да пожалте, скоко надо. Стрельцы чего ехали с Миловановым? Чтоб охранять его. Охранили? Как бы не так, под сани спихнули.

Не был он под санями. Так избили его крепенько.

И то, всей оравой накинулись, кормовые, стрельцы.

Стрельцы - не участники. Доказано. Вот с санями будем разби­раться. Что-то тут Белухин, видать, накрутил.

И чего тут разбираться, когда всё на виду: отлупцевали мужика, теперь следы заметают. Мол, мы его и пальцем не тронули, это он нас избил. На нём и побоев никаких не было, если б под сани не угодил. Дураку понятно.

-Дураку, может и понятно. Буду, Милованов, к себе тебя вызы­вать. Тут толку не найдёшь.

Удалился недовольным...

С хитрецой мужик, - то ли похвалил, то ли обругал Склизкий, когда дознаватель ушёл. - Вроде бы к тебе он с добром. И хорошо, что вы узнали друг друга. Прошлое, если доброе, оно всегда серд­це тревожит и греет. Но ухо держи востро и перестань долдонить: «Убью, убью, убью». Ты обнимай, целуй, а при надобности убей потихоньку.

- Так лазутчики поступали: исподтишка, как шакалы трусли­вые, коварные.

Что делать, что делать. - Вроде бы огорчительно зарассуждал Демьян, хотя в глазах бесенята бегали. - Изворачиваться надо. А твой «разочек-то» пришёлся впору, запомнится дружку-барчуку.

А ты представляешь, как может отыграться эта оплеуха на моих семейных, если они во владениях Белухина? - Грустно спросил До­рошка.

-Я думаю, ты ошибаешься, в другом месте они.

В каком? Где? Кому ещё придёт в голову имать старушку да детей малых, какая прибыль от них?

Не знаю, не знаю, - растерянно промолвил Демьян и уверен­но, будто точку поставил, закончил. - Но ничего плохого с твоей семьёй не сделалось!

И начались дни томительного ожидания того самого вызова, о котором пообещал дознаватель. Демьян утешал с простодушием, по-своему:

И чего ты суетишься, всему своё время. Видел же мужик в ка­ком ты состоянии, теперь выжидает, когда поправишься.

Куда тебя заносит? Моё состояние кого-то волнует... - Огрыз­нулся Дорошка. - Да ты знаешь, что такое пытошная? Я видел. Там в своё время отца моей жены до самой смерти запытали.

Эко тебя хватило! В кои времена-то стряслось? Уж порядки иные; уж царь сменился!

Утешение мало помогало. Ожидалось, вернее, мыслилось или предчувствовалось что-то тяжкое и мрачное. Но вопреки ожида­емому случилась радость, совсем необъяснимая, про такие говорят обычно: «Как с неба свалилась».

Демьяна освободили! Выводной,, почти сразу после утреннего кулеша, явился с привычной напускной строгостью:

Демьяшка, выметайся со шмотками.

Склизкий оторопел.

Что-то не то, - засомневался. - Либо как с тобой? - Запросился к дознавателю. - Не иначе, каверзу затеяли. Как же, держите руки шире.

Дорошка сунулся было уговаривать, чтоб уходил пошибче, пока не передумали.

Иди, Демьян, может, там на воле, что про моих прослышишь. Может, люди какие видели?

Это само собой, - согласился Склизкий, - но попрощаться с начальством надо пойти.

И добился своего. Вернулся довольный, при спокойствии и до­стоинстве.

Я же говорю, времена иные, порядки подновились. На самом- то деле со мной что произошло? Пришла челобитная воеводе из какого-то дальнего лесного селения. Жильцы жалуются, мол, так и так - доставлял нам хлеб человек добрый и жалостливый Демьяшка Склизкий, а теперь, в зиму-то лютую, снегом до верха занесён­ные, хлеба не видим и вот-вот с голоду мереть начнём...

Воевода покопался-покопался в деле моём и порешил, возить мне хлеб в то дальнее лесное селение. Одно жалко, тебя одного оставлять.

Обо мне не толк. Видишь, поправляюсь. Не помру.

Я к тебе ходить буду! Передачу какую-никакую образую для поддержания сил.

Пустое занятие, - решительно запротестовал Милованов. - Займись делом. Коль велят в лес хлеб везти - исполняй. Тебе не абы кто говорит, а сам воевода тамбовский. Он-то уж точно знает о ком заботу проявлять надобно.

Глава шестая

1

Княжеский род Ромодановских идёт от Василия Фёдоровича Стародубского-Ромодановского, потомка Рюрика в шестнадцатом колене. С пятнадцатого века Ромодановские состояли на важной роли в Московском государстве, входили в список шестнадцати знатных фамилий, которые из стольников, минуя чин окольничьих, прямиком производились в бояр!

Князь Иван Петрович Ромодановский был воеводой, послом в Персии. Умер он в тысяча шестьсот седьмом году. От него остался сын Иван Иванович Ромодановский, князь-боярин. За ним чис­лилась приставка Меньшой, потому как в этом знаменитом роду был и Иван Иванович - Старшой, умерший в тысяча девятьсот десятом году.

В тысяча шестьсот сорок пятом году, при вступлении на Пре­стол нового царя - Алексея Михайловича Романова, князю Ивану Ивановичу - Меньшому было поручено привести к присяге ново­му царю «воеводу и всех жителей Верхотурска, а ровно и окружа­ющих Вогул и Татар».

Когда же молодой царь надумал жениться на Марье Ильи­ничне Милославской, Иван Ромодановский «ходил перед Царём, в дружках числился»! На самом виду. Ублажён и улыбчив; бала­гур-весельчак. Мелочишку медную таскал из карманов тяжёлых полными горстями и швырял в народ ликующий, радостный от гули. Бражный, беззаботный, располагающий к себе, приманива­ющий...

Но увиделся этот же народец и с иным ликом. И времени- то минуло всего ничего, а перемены грянули разительные. Тесть царя, отец Марии Ильиничны, Илья Милославский - семьянин не великого происхождения, но человек алчный, на руку слабый. Это в том смысле, что к рукам его рьяно прилипало имущество казённое. Ещё прилежнее по этой части промышляли родичи Милославского. Особо свирепствовали окольничьи Плещеев да Траханиотов. Один был судьёй Земского приказа, второй заведовал Пушкарским приказом.

Оба местечка оказались тёпленькими и доходными и не токмо жалованьем, но и прибытка тёмного, который и ночью виднее видного.

Приближённые окольничьих всё видели, да не обо всём мол­чали: на людях высказывались. Шёпот, тайные говорения по­тихоньку-полегоньку в ропот переросли, в недовольство много­людное. «Челобитные», жалобы посыпались на окружение князя великого - на сподвижников Царя - всея...Но эти стенания пись­менные попадали в руки того же окружения и ход получали вёрт­кий, чаше обращались во вред самим же авторам, рождая ещё большее зло, переполняя чашу терпения. И, знамо, чаша перепол­нилась.

В тот день Алексей Михайлович, Царь Всея Руси, возвращался от Троицы... Она и возникла толпа-то: ухватили царского коня за узду и предъявили изустную жалобу... Надо было видеть глаза смельчаков - в них не было страха, ужаса за содеянное. В них не было самого главного, самого желанного - уважения, преданности. Потом Алексей Михайлович признаётся жене: «В них не было любви ни к Царю, ни к Отечеству».

Коня царского, после того, как слово царское было дадено, от­пустили и народ вроде бы расходиться начал, успокаиваться. Но по- своему рассудили Плещеев и его окружение: они почему-то решили, что царь взял их под защиту, стали народу всякими угрозами угро­жать, неудобства, восприпятствия разные чинить принялись. Люди озверели, взбунтовались. Из всякого подчинения выпали. Отловили Плещеева и расказнили без всякого суда и следствия: повесили на воротах в собственном хозяйстве.Такая же участь постигла и Траханиотова. Пришлось снова Алексею Михайловичу выходить на народ. И второй разлюди ему поверили. Оставили булыжники, пере­стали громить поместья обывателей да ломиться в казённые палаты, толпами собираться, да разорять лавки торговые.

Напуган событиями царь. А тут ещё тревожные вести окраин­ных воевод. И там неспокойно. Особая тревога душу терзала за Дикое поле. Воеводы воронежский и тамбовский наперебой жа­ловались на «дерзкие бунты и смуты», на повсеместное непови­новение. И всякая такая бумага, такое послание содержало в себе причину или одну из главнейших причин такого положения - это бедность местного люда, местных жителей, много страдающих от степняков ногайских, от татар крымских. И скот, и урожай с полей, в большинстве своём утекает за пределы русские. Так мало того, и самих крестьян побивают, в полон уводят. И нет сил защитить- оборонить горемычный люд.

Как стали пригревать солнечные лучи, когда потекли сосульки, царь призвал к себе князя, Меньшого из Ромодановских. По нра­ву был этот человек Алексею Михайловичу. Степенен, не болтлив и, главное, умён, к делу прилежен. На него можно положиться, любую тайну не боязно доверить.

- Тебе, Иван Иванович, надлежит ехать в Тамбов воеводой! С делом большим и нужным. Пришло время исполнять задумку о строительстве земляного, защитного вала.

Ведаю, что с неохотою насиженное место покидать, от многих привычек отрываться. В глухомань, в дикое поле от живой столич­ной жизни окунаться.

-Привыкнем и на новом месте, - молвил успокаивающе Иван Иванович.

Думаю, привыкать нужды не станет. Строить скоро надобно. За сезон. И с отъездом не мешкай. До полой воды, пока хоть ка­кие-то дороги есть, реки не потекли.

Бери спецов из приказу да Стрельцове полсотни. А то воевода тамбовский Пашка Леонтьев блажит: буйно у него в краю...

А где нынче спокойно?

И то...

2

Дорошка и не предполагал, что настолько привык к Демьяну, настолько с ним сжился. Едва Склизкий покинул камеру, как Милованов ощутил себя потерянным, одиноким, совсем-совсем несчастным. И без того полутёмная камера превратилась в нена­вистную темницу, в которой с утра и до ночи скулит Кутерьма. Он на кого-то и кому-то всё жалуется, ищет защиту, а то перехо­дит на угрозы, на кары небесные.

-В прошлые годы, об эту пору я уже две недели по воле гулял! А ныне чего?

На этот вопрос, обрашённый ни к кому, кто-нибудь из сидель­цев, под дружный смех, выдаёт ответ:

Чего-чего, в этом году ты, видать, очень жирную курицу стилибондил и тебе срок накинули.

Дорошку скуление выводило из себя, другие, напротив, нахо­дили утеху.

Однажды, наконец-то, вызвал его дознаватель. Шёл он на вызов с неопределёнными чувствами: не было ни страха, не интереса, крутилось в мыслях-«а будь, что будет».

Войдя к Евлампию, а вызывал, слава Богу, он и никто иной, Дорошка без приглашения сел на скамейку, ибо ноги от слабости не держали. И было отчего слабеть. Рядом с дознавателем сидел Авсей Задохлов. Ранее Дорошка воспринимал этого человека как доброго, приветливого дядьку, давно знакомого, теперь же он го­тов был кинуться к нему в объятья, будто к отцу родному. Купец нескрываемо и радостно раскрыл эти объятья. И тут же журить начал, мягко, по-отечески:

-Что ж ты, сынок, не дал знать? Разве я не помогнул бы тебе, не выручил.

Дорошка растрогался:

Не случалось оказии. - Отговорился, хотя за всё время отсид­ки он ни разу не помышлял обратиться к кому-либо за содей­ствием..

А мне сегодня Склизкий сказал. Брал хлеб для крестьян. В какой-то глухой угол подрядился доставлять.

-Он шустрый, без дела томился, теперь отбегается, наломается себе в удовольствие.

Евлампий не вмешивался в их радостную балагурню. Первым о нём дядька Авсей вспомнил:

Вот, Евлампий Кузьмич, сказывает, что поведения ты хоро­шего. Подрался токмо со старым знакомцем, но тот отступного сыграл, вроде того, что и сам виноват.

Трудов стоило Дорошке, чтоб не высказать своё сокровенное: «Я всё равно убью его». А в душе тонко и горько зазвенела от­чаянная струна: «Точно, Алёнка у Белухина. Потому и отступился от тяжбы».

За какую же провинность он меня в тюрьму сдал? Вон скоко месяцев пропарился.

Подозрения были всякие. Разбираться пришлось. — Подал го­лос Евлампий. - Дело канительное.

Оно ведь, тоже, куда ни крути, отца убили. Не мудрено, и в напраслину вдаришься, - вроде бы в защиту Белухина подался Задохлов.

Поменьше зелья лакать надо, - буркнул Дорошка.

Знамо. Ну да ладно, теперь минуло вроде всё. Вот, Евлампий Кузьмич, под свою ответственность, под моё честное слово от­пускает тебя ко мне; подлечиться, поправиться.

-Это не освобождение окончательное, - уточнил дознаватель, - последнее слово за воеводой, но сейчас вершится неопределён­ное: ожидается новый воевода. Возможно ему и вершить суд праведный.

Опять новый, - вздохнул купец. - К одним порядкам не успе­ешь приноровиться-притереться, другие накатывают. Ну, да ладно, не впервой. Пошли домой.-Авсей хитровато прищурил глаз.

У Дорошки радостно ёкнуло сердчишко. Почудилась в этом прищуре неопределённая, но радость. Конечно, хотелось боль­шой, основной и значительной.

Можно и домой, - сдерживая чувства, сказал Милованов. - За­был, как дома спят.

Вспомнишь. Имущество не припас?

-Промотался начисто. Если тюфячок прихватить сенной, а то, небось, у тебя и прилечь не на что?

Найдём, найдём. Негоже казённое имущество имать. Тюрь­ма разорится, захиреет. А без неё-то куда? Так я говорю, Евлам­пий Кузьмич?

Что есть, то есть.

С каждым шагом, приближающим к поместью купца, им всё более овладевало нетерпение. Однако он «выдерживал степен­ность». Шёл, соблюдая внешне все приметы спокойствия. Не от­ставая от Авсея, но и не забегая наперёд, не толкаясь, не разма­хивая возбуждённо руками. В разговоре тоже старался поддержать стройность, «не проглатывать» слова, не перескакивать с пятого на десятое. Хотя разговор вёлся об отвлечённом повседневном, не обязательном.

Однако жильё купца встретило сдержанно: всюду струился гус­той аромат свежего хлеба, но не ожидаемого детского щебета, ни слёз радости, ни объятий. Предчувствие обмануло Дорошку.

Поразмыслив, он и сам понял, не по делу зародил в собствен­ной душе такое «предчувствие»: каким «макаром» могла очутиться у Авсея Алёнка с домочадцами? Нельзя припомнить ни случая, ни причины, которые смогли бы сподвигнуть на такое путешествие. Для неё покинуть Новосёлки было большим страхом; она сра­зу напридумывала кучу несуществующих помех, злокозней одно другого ужаснее. Ещё, бывало, не сделав и шагу за околицу, она едва не помирала от переживаний.

Сидит Дорошка у стола, ворошит печальные думы, мается соб­ственным бессилием. И хорошо, что Авсей не пристаёт ни с рас­спросами, ни с разными советами. Хпопотится по каким-то своим заботам, громко хлопает дверями, вздыхает тяжко. Набегавшись, вспомнил про Дорошку.

Ну, слава Богу, всё готово, - легонько хлопнул гостя по плечу, - от чего Дорошка поёжился. - Ай, больно? - Испуганно поглядел в глаза.

Да не то, просто тело какое-то не своё.

Тут самое время нам с тобой в баньку! Погреться-попарить­ся. Смыть усталь - нуду накопившуюся. - Облегчённо хихикнул.- И поговорим неторопко, рассудительно.

Дорошка почти совершенно отошёл от своего «предчувствия» и готов был на спокойную беседу у бадейки с горячей водой. Но первой же «неторопкой» фразой дядька Авсей опрокинул со­беседника на ту же самую стезю: предположений и предчув­ствий.

Он, Демьян-то, теперь стал с оглядкой и всё ему кажется, что куда-то опаздывает. Как его освободили, он ко мне всего дваж­ды наведывался, с пароконной упряжью. А то, говорит, не успею на весеннюю распутицу запас сделать. Всё к тебе на свиданку по­рывался. И сам же себя урезонивал: осторожничал. Боялся тебе навредить. Мол, как бы подозрение не заронить. А больше всё толковал о каком-то Вирке, появившемся дельном помощнике возле Устина.

Дорошка готов был, как в речку, нырнуть в бадейку и расша­литься. Вирка? Это же Виряска! Слова дочери из давних дней встряли в «неторопкую» беседу. «А к нам дядя Вирка приходил»... Вот кто позаботился о его семье, вот кто не бросил в беде! А внут­ренний голос отчётливо и резко отрезвил: «Как ты, помог его роди­телям. Даже не знаешь, куда последовали они». Этот голос основа­тельно охладил порыв. Дорошка машинально принялся обливать себя горячей водой. Деревянный долбленный ковшик то и дело громыхал о края бадьи. Дядька Авсей одобрительно поддержал оживление:

Правильно, не жалей водицу, дай телу насладитьтся. Лей повольней.

Когда обещался быть, Демьян-то?

-А на днях и собирался.

Напрошусь к нему в помощники.

Не пущу! - Построжел купец. - Слаб ты, чтоб в такую про­студную пору пускаться в разъезды и, опять же, я слово дал Евлам- пию, от глаз тебя не отпускать.

Слово надо держать. - Согласился без спора Милованов. - А насчёт слабости, дядя Авсей, ошибаешься. Вот отваляюсь денёк- другой, и за дрова примусь: на целый год наколю!

Не стану перечить.

3

Князь Ромодановский не воспринимал по-серьёзному строи­тельство земляного вала, как с юмором и лёгкостью ранее рас­суждал о засечной черте, полосе или как там ещё называли подобные оборонительные сооружения из изуродованного леса. Ему, наверное, от отца, в своё время много лет проведшего послом в Персии, передалось убеждение в том, что оборона государства, в первостепенном своём значении, держалась на строгом порядке в самой стране. Какое спасение от «вала», пусть многосаженного высотой, когда он опасен со всех сторон? И ещё неизвестно, с какой стороны он опаснее.

На эту тему он много раз пытался затеять разговор с царём, благо, что Самодержец благоволит к нему. Но всякий раз наты­кался на нежелание собеседника вести речь на эту тему.

Алексей Михайлович не был в восторге от принятого на­следия, но и то что досталось ему в наследство, было во много раз лучше, надёжнее того, с чего начинал отец. Тот зачал цар­скую жизнь с кремлёвских палат, пропахших гарью от пожаров смутного времени. Ешё свирепствовали на западных рубежах государства недобитые шляхетские шайки, ещё будоражили, науськивали возбуждённого обывателя всякие новоиспечённые самозванчики...

По крупицам, по малым крохам надо было собирать государ­ство воедино; сбережением и разумом.

Алексей Михайлович не клялся перед отцом за то, что мно­го преумножит Русь, но слово о том, что не растеряет добытое, дал твёрдое. Теперь сомнения пугают: нет устоев твёрдых, плетутся сети мутные, что внутри страны, что за пределами. Всё делать надобно с оглядками, задумывая и наперёд подалее.

Всегда будет помниться решение отца об отказе от подарка казацкого. Тогда Михаил Фёдорович не принял Азов. А каков соблазн! Бояре до сих пор перешёптываются, осуждать норовят. А кто может предугадать, не завязалась бы тогда война с турет­чиной и чем бы она завершилась? Атак, слава Богу, последние годы и крымское ханство, и ногайские улусы поприжали хвосты. Правда, с минувшей осени опять озорничать начали. Теперь самое время подструнить надо. Острожить.

Молодец воронежский воевода, достойно держится, не даёт спуску воровским людишкам. Теперь бы Тамбов подживить. Да с трудом получается: воеводы не держатся, будто в догонялки иг­рают.

И опять же. Эх, грехи наши тяжкие... Вот новый воевода, Ромо­дановский едет, и ему срок короткий. Едва основу заведёт, дело наладит и отзывать придётся. Такие люди рядом, под рукой должны быть. Чтоб на кого опереться в нужный момент на­шлось.

Иван Иванович собирался основательно: со тщанием и пре­дусмотрительностью. В глухую сторону путь, на край, в землю ма­лоизведанную. Он не сетовал на то, что выбор пал на него. Ко­нечно, спокойнее и прибыльнее оставаться на Москве, тем паче в нынешние дни, когда Меньшой завёл близкое знакомство с купцами Виниусами, выходцами из Голландии. Ещё в феврале семь тысяч сто сорокового года Андрей Денисович Виниус по­лучил государеву грамоту, в которой позволялось ему: «устраивать заводы для делания из железной руды чугуна и железа, для литья пушек, ядер, котлов, для ковки досок и прутьев, дабы государе­вой казне прибыльно, а людей государевых им всякому железному делу научить и никакого ремесла от них не скрывать».

Готовые изделия частично дозволялось везти в свою страну Голландию, уплачивая в государеву казну: за пушки по двадцать три алтына и две деньги, ядра по тринадцати алтын и две деньги за пуд. Досчатое железо ценилось подороже - двадцать шесть ал­тын и четыре деньги за пуд.

У Виниусов Ромодановский прикупил две пушчонки да три пуда ядер. Не с пустыми же руками ехать в это дикое поле.

Один знакомый бирюч, посетивший тамбовскую окраину ра­нее, рассказывал разные забавные случаи. В Москве в торговых рядах свободно пошёл да купил курицу за две копейки или, к при­меру, за копейку девять яиц дадут. Попал этот знакомый в селе­ние верстах в десяти от крепости да в ненастье. Есть захотел. Что проще яишни или яиц варёных? Даёт крестьянке копейку, она перед ним ставит лукошко из соломы плетёное, доверху на­полненное яйцами:

Бери.

А сколько?

Скоко надо.

Взял он десятка два, сколько в картуз поместилось. Крестьянка покрутила-покрутила копейку в руках да отдала плачущему ребён­ку на игрушку, тот и успокоился. Вся и польза от денег. А куда более эта монетка сгодится? Ждать ярмарку, которая раз в год случается? Резону нет: не велик интерес за много вёрст чуни бить, чтоб пряников отведать... Можно и ближе, в крепости ситного да пирожного хлеба. Но и тут путь к удовольствию дороже самого удовольствия. День пропадает в безделии, это если не угодишь в какую-нибудь тёмную историю, можешь и на дольше застрять: по­добное не в диковину сделалось. Неспокойно кругом, беспорядие, жутковато...

И ещё знакомец сказывал, что пришлые люди из окрестных селений в крепости первым делом к дому воеводы наведываются, на сверкучие окна поглазеть. Диковинка. На сотни строений, в одном только окна слюдяные, а то все завешаны тряпицей тонкой да пузырём затянуты. В тряпице проку мало, пузырей не напасёшься.

Унылая картина: мрачные избы с тёмными проёмами вместо радостных окон, крыши соломенные да камышовые и дымы из- под стрехи - из волкового отверстия.

Приговорил Иван Иванович молодого спеца от мастеров немецких - стекловаров поехать в тьму-таракань. Может, пески стекольные откроются. Копаться в землице ого сколько при­дётся!

Глава седьмая

1

Дорошка спать ложился и вставал ото сна с одной думой, с одним интересом: «Где же Склизкий? Когда заявится за хлебом?». Наученный опытом об ошибочных предчувствиях, которые из сладостных мечтаний в мыслях, начинали ощущаться уже сбываю­щейся истиной, реальностью, он теперь старался отгонять от себя всякие мечтания-предположения. И даже, наоборот, нарочно ри­совал в воображении картинки одну мрачнее другой. Он почти убедил себя; что «Вирка» - вовсе не Виряска. Просто совпадение. Скорее всего, появился в отряде Устина беглый казак с таким про­звищем. Смутно, но вспоминается из времён начала строительства крепости, как-то в разговоре у Ефима Колоды слетела фраза: «Опять финтить этот Свирка». Речь шла о какой-то неблагопристойной личности. Всякие думы, вялые воспоминания теснили душу Милованова, вгоняли в смятение. Ей ещё хотелось сопротивляться и находились силы, но их становилось всё меньше и меньше. Хотя физически, телом Дорошка заметно матерел, наливались муску­лы упругостью. Здорово помогали дрова. А дядька Авсей начинал браниться, чуть ли колун из рук не отнимал.

Будя на сегодня, сходи в город, на людей погляди да себя покажи.

Не стоят они того, чтоб глядеть на них.

Э-э-э, дружок, что-то ты киснуть начинаешь. Как бы ни пе­рекис? А ты знаешь что из перекисшей опары получается: не хлеб, а мазня.

Душа хиреет, дядя Авсей.

А ты порадуй её, душу-то.

-Чем?

Да ты погляди на солнышко, на веточки ракитовые! Послу­шай, как почки на них лопаются. Жизнь наружу рвётся!

Не слышу я всего этого, темно внутри. Сегодня очнулся от сновидения: Алёнка редко-редко снится, а ныне привиделась. Дак я на неё с бранью накинулся, мол, что снишься редко? Забыла что ль? Она в слёзы.

Значит, жива, в здравии. Найдётся. Обязательно найдётся! Верить надо.

-Ах, дядя Авсей, где ж веры-то столько взять?

А в себе самом, дружок. В себе! Никто не придёт и не скажет, дескоть, нако тебе веру. Это не ситный хлебец, её в деже не на­месишь.

Примерно через неделю после этого разговора явился не за­пылился Демьян Склизкий. Непривычно ссутулившийся, подав­ленный.

Не суетись, Авсей Спиридонович, не затевай дополнитель­ные замесы, не увеличивай, не гони выпечку. Конец делу доброму нашему.

Что так? - Переполошился купец.

-Съехал мой посёлок дальний,лесной.

Каким образом? В край какой?

По образу простому - разбежались; в край - неведомый. Как говорят - по ветру.

Из намёков да недоговорок Дорошка уяснил для себя - свою лесную братию Устин Силанов распустил на все четыре стороны, а виной всему упрямые слухи, мол, придёт, а может уже и в пути из Москвы огромный отряд стрельцов и с ружъями, и с пушками. А про «Вирку» ничего определённого не знал Демьян. Оказалось, что за всё время, пока он бывал в отряде, ни разу не видел «делови­того» помощника Устинова. Тот всякий раз в отлучке пребывал, дела какие-то особые исполнял. Не знал Склизкий и про самого Устина, в какие края-местностя подался атаман.

Совсем не у какого края оказался сам Демьян Склизкий. Был вроде бы при деле, необходимым считался. И нате вам: вольно­му - воля. А куда приспособить эту волю? Подпарился к Дорош­ке и истово молотил колуном, только щепки разлетались.

Как ранее-то было? На гору полениц с тоской взирали: ого- ого сколько. Когда же они кончатся? Теперь взгляд совсем иной, со страхом: уменьшается куча, а что будет, когда она кончится?

Дорошке явно такого момента пережить не придётся. Однаж­ды утречком явился посыльный от Евламгшя с наказом:

«Явиться Милованову на прежнее место». Явиться - так явить­ся, ноги в руки и весь сбор. Дядька Авсей зашустрил, вознаме­рился в провожатые.

Побеседую с Кузьмичом.

Потом наведаетесь, - отрезал Дорошка. - Один дойду, дорогу знаю, не заплутаю.

В том порыве нет ничего странного, удивило другое: навязы­вался в пару Демьян.

Куда я денусь, к какому углу прибьюсь?

Тут решительно купец урезонил:

Умом рехнулся? Добровольно в тюрьму! Твои руки и мне нужны. Я ещё две печи ладить буду, чую, хлебца много потребует­ся. И ты, Дорошка, не сдури чего. И тебе место припасено. У меня на вас надёжа.

Ну, «надёжу», положим, дядька Авсей для пущей убедительности приплёл, но что помощь ему в потребе, это и дураку понятно. Вес­на на дворе! Задумал купец в этом году поменять взаимные связи с покупателями: не ждать, когда они придут в лавку, а идти с товаром к ним. Сладил две пароконные упряжки с коробами для выпечки. Чтоб калачи да хлебные караваи не навалом валялись, а порядочком, по полочкам располагались. Связки бубликов на тесовой перегородке развешаны, сами в глаза бросаются да в руки просятся.

Два возка есть - два возчика надобны. А там как дело пойдёт. Дорог много всяких: и ближних, и дальних.

Если бы не Кутерьма, то возвращение Дорошки на привычный топчан обошлось бы по-тихому. Но Кутерьма на то он и Кутерьма:

О-о-о! Кто к нам припожаловал! - огласил на всю каме­ру. - Гляди-ко, его и не угадаешь, на вольных калачах отъелся, распузел - раздобрел, того и жди, как откормленный мерин, яблоками залоснится.

Дорошка на обидные подколки только и заметил мимоходом, равнодушно:

-А тебя всё не отпускают? Как ты цену себе набил, важной пер­соной, видно, числишься, без тебя и тюрьма не тюрьма.

Народишку в камере заметно прибавилось: топчанчики плот­нее сдвинулись и вторые ярусы подстроились.

Из Шацка нагнали, - поспешил ответить на немой вопрос До­рошки Кутерьма.

А зачем? - Милованов и сам понял о никчемности своего лю­бопытства. Однако ответ последовал: темнобородый верзила из новеньких удосужил. Бородач показался знакомым.

А в ваших краях кулеш понаваристей.

Настоящий и понятный ответ последовал на следующее раннее утро. Всех сидельцев вывели во двор, начальник тюрьмы удостоил своим присутствием.

Вот ваш новый начальник, стрелецкий старшина. - Предста­вил зычным голосом рослого мужика в красном кафтане. - Степан Дылда он прозывается.

В неровном строю заключённых украдочкой, негромко подхи­хикнули.

Да чего там, можно и посмелее посмеяться. Что поделаешь, коль от родителей такая фамилия досталась. - Степан Дылда ис­кренне дозволял такую вольность, чем без особого труда распо­ложил к себе новую команду. - А теперь зараз всем гамузом в поле едем, будем строить избы не избы, сараи не сараи, в общем ухорон от непогоды и место для ночлега. И для себя, и для большого люда, который прибудет чуть позже.

Народец в растерянности и нескрываемой боязнью выкаты­вался за ворота тюрьмы. Здесь ожидали готовые подводы с ин­струментом и другой какой-то поклажей, завёрнутой тюками или просто в мешках.

Бегать не советую! - Теперь уелышалея уже иной голос Сте­пана. - У меня есть ребята, кои порезвее вас будут. - Указал на верховых стрельцов.

И покатил разношёрстный шумливый обоз через Московские ворота крепости неизвестно куда и до конца непонятно по какой надобности.

Дорошка держался подле давешнего чернобородого верзилы. Он вспомнил, что видел его мельком в отряде Устина в тот слу­чай, когда встретились в лесу за Шацком.

2

Ромодановский прибыл в Тамбов без приключений, хотя тако­выми пугали изрядно. Князь развил бурную деятельность и главной целью у него было питание для будущих строителей. Он самолично обошёл все пекарни, определил их возможности. Внимательно вы­слушал и о нуждах производителей хлеба.

Купец Авсей Задохлов, не ожидавший такой чести, от визита важной особы не растерялся. Если только в самом начале ма­ленько сробел, но слово за слово и вошёл в «колею» и пришёлся своими суждениями «ко двору» новому воеводе вплотную до того, что осмелился несколько советов своих приложить.

А завязалась беседа не с делового вопроса. Новоиспечённый воевода посомневался:

Какая-то у вас фамилия не благозвучная...Задохлов, задох­нулся что ли кто?

Э-э, ваша честь, у нас простолюдин от случайности можно всю жизнь исковеркать, а имя, фамилия - пустяк. То староста с косого глаза, то батюшка в подавленном духе...А мне что - живу за крепостной стеной, за надёжным тыном.

Вот и прекрасно! Авсей Затынный! - Под этой фамилией по­метил купца в своей книжице. - Приходи ко мне, все бумаги выправим.

Иван Иванович совет Авсея принял во исполнение: «Хлеб и квас строителям на Валу - за казённый счёт». Расплата с пекар­нями - наперёд, но продукт доставлять самим.

Уж так к месту и ко времени пришёлся Демьян Склизкий. Уж так к делу! Надо было видеть, с каким шиком он подкатил со своим экипажем к только что построенному тесовому лобазику, предназначенному под кухню, а перед ним длинные-длинные столы со скамейками.

Налетай, рабочий люд, на дармовой хлебушек за труд! - Он и ещё собирался что-нибудь огласить весёленькое, но тут из лобазика вывалился начальник питательного блока, чернобородый верзила и не менее радостно, чем Склизкий, завопил:

-Демьяшка, хлебный мешок!

Демидон, подлец, это ты? - Немедля откликнулся Демьян. Они набросились друг на друга и начали тискать за бока и не­известно, к чему бы эти порывы привели, если бы не случился рядом Кутерьма. С присущей шустростью он нырнул в хлебный возок и два пухлых ситничка оказались под мышками. Он уже приглядывал, куда бы пристроить и третий.

Эти действия враз отрезвили двух шумоватых, они дружно пе­реключились на Кутерьму.

Непорядок! - Определил Демьян.

Безобразие, - заключил Демид. Он отобрал хлеб и бережно отнёс на кухню. - Хлеб будет только за столом. Никому не лапать и не хапать. Хапалки оборву. - Пообещал строго и убедительно.

А чё? Дармовой же хлеб, утром сказывали, - завозмущался Кутерьма.

Обрадовался... Дарма - значит дороже того, - урезонил много­значительно Склизкий.

А может я сильно-сильно есть хочу, - не отставал Кутерьма. Он скорчил жалобную гримасу.

-А ещё сильнее работать тебе хочется. - Решил Демид. - Иди- иди, как раз к обеду нагуляешь аппетит.

Дорошку оставили помогать разгружать Демьянову повозку. От запаха свежего хлеба, от радости за Демьяна, что встретил он знакомца-дружка, настроение у Милованова маленько взбодрилось. Все последние дни он пребывал в подавленности, ему казалось, что он болен: теснило в груди, болела спина. Демид грозился по­ложить его на горячее тесто, чтоб позвоночник поправить. Он и сейчас придирчиво поглядывает.

Не бери много, как бы не сорвался становой. Потом напла­чешься.

Да я нормально себя чувствую. - Бодрился Дорошка, хотя до «нормальных чувств» не хватало многого: и дома, и семьи, и друж­ка закадычного, верного Виряски Видряпкина. Очень было завид­но смотреть и слушать давешнюю встречу Демьяна с Демидом. В ней чувствовалось что-то больше того, видимого всеми, в ней была какая-то тайна, понятная только им двоим. И точно, предугадав мысли Дорошки, Демьян заговорил с Демидом о «Вирке».

Скажи, подлец, ты-то видел Вирку? А то вот Дорошка пытает меня, а я сказать ничего не могу. Я ж не видел его ни разу.

О! Могучий человечище!

У Дорошки сердце так и опустилось, не успев по-настоящему возрадоваться: какой он Виряска «человечище», он маленький, юркий человечик.

Взгляд, соколиный! Издали, а наскрозь видит. И башковитый страсть! Устин души в нём не чаял, на самые трудные дела по­сылал.

Об этом и я сказывал.

Думаю, Демьяшка, они вместе и ушли, рядом где-то обосно­вались, накрепко осели...

Земля большая, места хватит.

Возок опустел. Дорошка взял привычный свой топор и от­правился в свою плотницкую команду. Чуть блеснувшая отрада погасла, возвращалось повседневное уныние и обязанность чем-то заниматься, лишь бы не быть наедине с самим собой.

И чего он ищет? И кого ищет? Вот привязался к этому Бир­ке. Кто он ему? Погоревал Демьян Склизкий. - С какого краю?

И то. - Неопределённо изрёк Демид. - Ты бы хоть упредил меня как-то. А то я и не знал, что и как говорить-толко­вать.

Чего ж тут упреждать? Что видел, что знал, то и высказы­вай - наружу выкладывай.

Как можно, а вдруг Дорошке приятнее послушать про мо­лодца, чтоб дух взлетел. А Вирка, какого я видел, на молодца не тянет. Правда, шустрый, не так уж и умён, но хитрый, сообрази­тельный. Так, маленький мордвинчик.

Оно, конечно, от такого потрета душа не возликует. - Согла­сился Демьян. И на самого Демида переключился. - А ты сам-то, подлец,как в тюрьме очутился?

По глупости, Демьяшка. Когда Устин объявил всем воль­ную, я к отцу в Шацк воротился. И сидеть бы по-тихому, а я по дружкам былым пошёл: с одним выпил, с другим добавил. Как на грех, сосед под руку подвернулся, вредный такой старикан. Ехи­да. Спрашивает, так это с вредностью: « Ну, что, прибыл бандит». Он меня с детства так прозвал. Не сдержался я, съездил разок - другой. Он старосте пожаловался. Ну и загремел я.

Хорошо съездил-то?

Да так, щепотку зубов он намёл...

И что это к тебе прозвища не очень приятные липнут? В детстве «бандит», подрос, и того хужее сделался, в «подлеца» обратился.

А, это папаня. Любит меня. По любви и прозвище дал. Чуть что, хвалит: «Молодчина, подлец!» А улице только намёк дай, вмах названьице пришпандорили.

Скажи, а наши-то есть тут?

Мелькают человека три. Скоро много пребудет. Из Шацка, сказывают, полтыщи, не мене, обязаны быть.

Д-а-а, много хлебушка понадобится.

-Это точно! Не прохлаждайся, погоняй порезвей.

-Как положено, успевала бы печка!..

Глава восьмая

1

Великое таинство это - время! Не разглядеть не издали, не вблизи, не потрогать на ощупь, а оно надо всем властвует. Ему всё нипочём, для него нет преграды не земной, не с небес. Оно самолично правит жизнью, по-своему, раз и навсегда составлен­ному плану, и для каждого, и для всех.

Веками лежала эта земля в затишье, в дрёме. Убаюканная пере­свистом сусликов да щебетом многочисленных птиц, ласкаемая ногами пушистых зайцев да рыжих лисиц. И вдруг, почти в одно­часье, вздыбилась, загудела множеством голосов. И даже кажет­ся, что она прогинается под тяжестью множества ног.

Свежо в памяти начало строительства крепости: тогда душа Дорошки ликовала, куда-то рвалась. Всё сомневался, что он куда- то не успеет, что-то пропустит, не увидит. Оно, конечно, всем из­вестно, - не повторяется прошедшее: оно только в памяти. Но как не хватает теперь энергичного, жизнерадостного Боборыкина - че­ловека не простое Божьей искоркой в душе, но с тёплым ярким огоньком, способным зажечь и тех, кто рядом.

Примерно так-то думалось Дорошке, но он знал, что обма­нывает себя. Хорошо бы, чтоб здесь объявился первый воевода, только не в нём главная причина для грусти. Нет рядом верных дружков: ни Виряски, ни Устина Силанова, а главное - нет Алёнки. Где она, какая она стала и жива ли? Извёлся Дорошка, а что делать неведомо. Искать куда-то идти? Где она, верная тропинка? Даже врага лютого, Ваську Белухина, не видно. Вот уж поистине: когда друзья исчезают - тревожно, когда же и враги пропадают - страшно.

Демид не отпускал Милованова от кухни, а теперь Дорошка при едальне - специалист по кулешу да похлёбке из чечевицы. С утра нездоровилось заметно и начальник строжил голосом:

Не суетись попусту, без тебя зачнут. Не стынь на ветру. Отле­жись.

Может только в этот момент ворохнулось юношеское: «Не успею, не увижу». И он подчинился порыву, вооружился лопатой, приосанился и влился в гудящую, одноцветную толпу.

И в этой огромной массе людей Дорошка почувствовал себя одиноким: он не увидел человека, с кем бы поговорить или, на худой конец, просто постоять рядом. Стоят же мужички «корогодиком», опершись на лопаты и молчат многозначительно. Можно бы пристрять к любому такому кружочку, но уже заранее было не­уютно оказаться под немыми вопросами:

«А ты кто такой? О чём молчишь?» И потому Дорошка обра­довался, когда подлетел к нему шустрый, запыхавшийся, вскло­ченный Кутерьма.

Привет, хлебный начальник!

Вернее будет - суповый. - Поправил Дорошка.

-Я видел, ты и хлебом оделял. Иногда по знакомству подбро­сил бы лишний кусочек.

Не хватает?

Не наедаюсь. Работы много. Истощаю.

Надо прибавить норму?

Мне бы не помешало! Ты знаешь, я остаюсь на Валу, буду службу нести.

Его ж сначала сгородить надобно.

Пара пустяков. - Начать да кончить.

Это рассмешило Милованова. В тайне он порадовался за Ку­терьму: легко живёт. А жизнь - ахова: ни кола, ни двора... В этот же момент чёрная мыслишка ворохнулась: « У тебя иначе?» Он «осадил» непрошенную мысль. «У тебя иначе: у тебя семья. Целы они. Отыщутся!»

2

Князь Иван Ромодановский с тревогой в душе озирал, собранный для важного дела, многочисленный люд. Свежо ещё было в памяти видение действий и поступков толпы на Москве. Как говорится, мороз гонял мурашки по спине. Стоя на досчатом возвышении, он внимательным взглядом, на мгновение задерживаясь на том или ином лице, пытался распознать настроение, душевное состояние окружаю­щих его людей. В большинстве своём молодые, с бородками, ещё ни разу не стрижеными, собирались кружочками, о чём-то беседовали, изредка взмахивая руками. Князю хотелось подстроиться к какому-нибудь кружку да послушать о чём беседует, рассуждает низшее сосло­вие. Однако высокое положение удерживало от такого низменного желания. Но и находиться в бездействии на виду у всех - ощущение не из приятных. Иван Иванович мысленно уже не раз попенял священ­нослужителей за медлительность. Давно бы уж пора начинать обряд освящения и благославение на начало работы.

Наконец-то отворилась широкая дверь тесового строения, ис­полнявшего роль хозяйственного помещения и появились в чёрных одеяниях монахи, как всегда, мрачноликие, со взглядом потаён­ным, в движениях медлительны. Не определишь, что за действо от них может произойти.

По толпе как бы озноб прошёлся: люди легонько вздрогнули, поёжились. Рядом с Дорошкой оказались два мужика: он окрестил их по-простому - чернобородый и рыжебородый. Чернобородый помрачнее, слова из него рождаются с растяжечкой, с заметной трудностью.

-Так, кого-то хоронить собрались?

Её, матушку, - с готовностью и легко нашёлся с ответом ры­жебородый. Со словами никаких проблем, вытекли фонтанчиком, как перекисший квас из жбанчика через узкое отверстие. - Её, ро­димую-желанную.

Да кто у тя родимый-то? Тёща что ль?

Вот глупой-то, тёшу приплёл. Окинь глазом-то, ни одной бабы не видно поблизости.

Глупой, глупой, - забубнил чернобородый, - они, бабы-то, кашеварят по кухням. И ты, небось, свою, ту самую желанную, в тёплое, сытное местечко пристроил? - Теперь сердился чернобо­родый, чем совсем вывел из себя собеседника.

А то какой же, глупой и есть. Я про матушку-землицу, а ты про тёщу.

-И как же землю-то ты собираешься схоронить?

Не я, мы все. Оглянись, какая простора! Равнина-ровная! А сейчас мы её исковыряем, истопчем. Травку молодую всю пои-зомнём-исковеркаем. - У рыжебородого на глаза навернулись слё­зы. Затих и чернобородый.

Дорошка подивился нечаянно услышанному. И так, оказывает­ся, можно оценить наметившееся большое, важное дело. Захотелось немедленно оглядеться, окинуть взглядом эту самую «простору». Но всё заполонили люди, валом шествующие за священнослужи­телями.

Определилось место для начала строительства. Оно обозначи­лось саженях в двухстах у края неглубокого буерака, уходящего началом своим в лес, где ещё с прошлой осени обустроена засека.

Заструился запах ладана, перебиваемый ароматом раздавлен­ных первоцветков, взмешанной многими лаптями, молодой тра­вы. Казалось, и многоголосое гудение толпы и оно имеет свой за­пах, несравнимый ни с чем, но именно свой.

И вдруг гомон оборвался, лишь беззвучно шевелились волосы на обнажённых головах. Неожиданно прорезался одинокий голосок невидимой птички: чистый, пронзительный. Он послужил как бы сигналом для монахов. Они запели молитву. Многие голоса впле­лись в это пение и над степью полилось церковное богослужжение. Дорошка уловил непонятную грусть, невольно повторился в мыс­лях недавний говорок рыжебородого о похоронах «землицы».

И действительно, повеяло похоронами, но не той порой из по­хорон, когда родня только осознала о потере близкого человека, когда свалившееся горе косит своим отчаянием с ног, а тем пери­одом, когда все уже смирились с утратой, когда завершался круг бытия, когда наступал момент истины, когда на смену отчаянию приходило убеждение о неизбежности произошедшего, когда брала верх простецкая мысль: «Надо дойти до конца». В этот момент жалость уходила в глухую отдалённость и уже не саднила, не крово­точила, а только тупо, но постоянно побаливала.

Занятый странными, отвлечёнными мыслями, Дорошка ткнул­ся носом в чью-то спину, ибо движение толпы остановилось. Ещё немного была слышна молитва, потом пояснее долетели слова но­вого воеводы, из которых накрепко отметились в сознание:

- Пятьдесят саженей вдень. Хоть кровь из носу!..

Подумалось, что после таких определённых слов, обозначивших дневной урок, работный люд немедленно ринется на исполнение. Однако, после окончания молебна, бразды правления решительно взяли в свои руки московские специалисты, приехавшие с Ромодановским.

Они быстро разделили всех по сотням и всякая такая бригада имела своё назначение. Дорошка угодил в «дерновщики». Отмеча­лась по шнуру полоса в пять сажен и надо было аккуратно снимать дёрн, разрезая на чёткие квадраты толщиной в десяток вершков и эти «квадраты» штабелями складывать неподалёку, чтоб потом ими устилать уже насыпанный вал, и при необходимости поливать во­дой, чтоб растительность надежнее и быстрее оживала на новом месте. И следующая сотня ещё не насыпала сам вал, она только выкапывала чернозём до глины и перемещала его, тот чернозём, на обочину, подготавливая основание под самосооружение. Только после этого начинало расти возвышение. Тем более, материал, гли­на, появлялся в избытке - тут же из рва, который глубиною метра в три копали с внешней, с татарской стороны перед оборони­тельным сооружением. Вскоре решительно и важно заухали ступы-тромбовки, сделанные из обрезков толстенных сосен.

Дерновщики, начавшие раньше всех, да пока исполнившие только половину своей работы, далеко ушли вперёд. Дорошка оглянулся, собирался обрадоваться спорой работе, но увиденное повергло его в уныние. После их трудов лежала полоса обнажён­ной земли. Ему почему-то болезненно представилась тушка ос­вежёванного барана. Сняли они кожу с землицы, оголили. При­ходило на ум и утешение, мол, дайте срок, вновь оденем, не хуже будет. Только утешение как-то не одолевало огорчение. В душе осела ещё одна печальная заноза. Работа исполнялась маши­нально в нудном темпе. Не внесла оживление и команда, которая призывала ко второй половине дела: «одевать» готовую насыпь дерновыми квадратами. Точило сомнение - приживётся ли расти­тельность? Дорошка сгодился укладывать нижние два - три ряда, выше не хватало силёнок, он задыхался. Само собой разреши­лось разумно. Молодые, сильные, здоровые с лёгкостью, поигры­вая, как бы себе в удовольствие, устилали верхние ряды и саму плоскую вершину.

Тут же оживились плотники - начали сооружать лестницу для первого городка. Такие городки намечались через каждую версту и первый воздвигался у Кузьминой - Гати, от начала вала.

Дорошке маленько полегчало, он собрался взобраться на верх, чтоб оглядеть и оценить сработанное собственными руками, но передумал. Это он сделает завтрашним утром. Встанет пораньше, ещё до начала работы, и осмотрит всё в тишине и спокойствии, без сторонних глаз, без спешки.

Поздним-поздним вечером воротился он в свой досчатый при­ют - к Демиду на кухню, не то, чтобы совсем разбитым, раскис­шим, но заметно ослабевшим и помрачневшим. Демьян проявил заботу: стащил пропотевший кафтан из толстой холстины, журил по-доброму:

Не надо было идти землю ворочать. Здесь у тепла сподручнее. Ну, да ладно, щас погрею тебя. Где-то там у вас песок среди глины перепал, ребятам наказ был, набрать для какой-то пробы. Я ведёр­ко занял у них. Дай срок, прокалю и тебе под спину. Полежишь, полегчает. Завтра не пущу. И не надейся! Не хватало, чтоб сва­лился ты.

С утра схожу, поглядеть надо!

Поглядеть - не потеть, иди, а работы и тут хватит.

3

Ах, какое утро взошло! А вдобавок ещё и сон чудный приснил­ся! Будто в своей баньке-дымнушке, с печкой без трубы, они вмес­те с Алёнкой парились. Алёна весёлая и не просто весёлая, она переполнена радостью, нахлёстывает его берёзовым веничком, да всё по пояснице, всё по ноющему месту норовит. И приговаривает своё: «С Дорошки болесть, как с гуся вода». Ему и горячо, уж вроде и невтерпёжь, а он терпел.

Терпел бы и ещё бесконечно, но сон ушёл. Спина действитель­но устала от горячего песка. Демид подал полоску мягкой собачьей шкуры.

Обвяжи вокруг, тепло держит.

Солнечные лучики сквозь щели излиновали в жёлтый цвет вре­менное, лёгкое строение. Яркий свет обеспокоил Милованова.

Я что же, проспал?

Куда там, каша ещё не поспела. Народ на кухню и не погля­дывает покуда.

С душевным трепетом шёл Дорошка к валу. И сам не понимал, почему он волнуется? Оно, это самое сооружение, не по волшеб­ству какому-то возникло, не в один миг, можно сказать, пригор­шнями, точнее лопатами, насыпано, и всё делалось час за часом, на виду. И всё же воспринималось теперь диковинно. Вчера, об­лепленное множеством копошащихся людей, снующих на всём протяжении, они как-то скрадывали размеры, затмевали форму, не позволяли сосредоточиться взору.

Ныне смотрелось всё иначе и виделось внушительно. Уже готова лестница к городку. По склону, до самого верха насыпи, плотно уложены дубовые направляющие, а к ним скобами приби­ты тёсаные сосновые слеги-ступени, примерно в пол-аршина друг от дружки. Если вчера по дерновой основе Дорошка не решился вползти на вершину, то сейчас свободно взошёл по ступеням и ах­нул! С внешней стороны, с татарской, высота виделась огромной. И то, в две сажени сам вал, да в полторы - ров перед ним, в общей сложности, вставали неприступной, грозной преградой. Уже мощ­ным частоколом ощетинилась часть стены городка...

И всё же в общее чувство гордости, сознания силы вмешалось и сомнение: «А как же та земля, которая остаётся за оборонитель­ным валом? Она теперь чья?»

Дорошка присел на лежащее бревно, задумался. Доброе, спо­койное утро обостряло чувство одиночества, одолевало острое же­лание поделиться с кем-то, излить застоявшееся в душе. Ну, пусть не делиться, не раздаривать, не навязывать эти накопления, но хотя бы быть с кем-нибудь рядом. Тоже добрым, смотрящим на мир такими же глазами.

С пронзительной остротой защемило сердце: таким человеком могла быть только Алёна, его Алёнка! Где ты теперь, друг ми­лый, - опора, неприступный вал и крепость? Как тебе живётся - можется?

Сидит Дорошка на вершине, только вольный ветер рядом да об­лака на небосводе, да ещё выше - солнце Великое. Всем и каждому отдаёт одинаково. А уж кто и как пользуется этими дарами - не его дело. Сам решай, сам выбирай. Или в тени на ветерке бла­женствуй, или, обливаясь потом и прохладной водицей, трудись на поле, в хозяйстве. Твоя воля, только сетовать на то, что у тебя чего-то не хватило или оказалось меньше, чем у соседа, ты не мо­жешь. Возможно именно из-за того, что излишне просидел на про­хладном ветерке и оказался в проигрыше. Вот бы это всюду так, всем одинаково, а далее, как сумеешь. А то ведь как получается, оно вроде всё и по всем, но возникает кто-то или что-то и начался делёж не по совести. Уж эта совесть...Что оно такое, кто опреде­ляет комуи по сколько отпускать этой совести? И как это полу­чается, если кому-то совсем не досталось совести, он оказывается не в убытке, а, наоборот, в прибылях?

Где-то тонко звонькнула железина, это сигнал к завтраку. До­рошка нехотя встал с бревна, оглядел ещё раз земляное соору­жение. Всё могут руки человеческие. Всё! Лишь дай, укажи им направление разумное. На десятки вёрст встанет земляная стена, из той самой земли, что ровным полем под ногами стелется, которая и накормит, а теперь, получается, и защитит от ворога. И вновь крамольная мыслишка проскочила: «Верно, закапывай­ся-окапывайся, как червяк. Огородил бы в своё время свою избу высоченным, неприступным валом и не вломились бы всякие там белухины, не порушили твоё житьё-бытьё. Ерунда, чушь горо­дишь, червяк не от червяка схороняется, а от зла. Вал - это обо­рона не от человека, это ухорон от тёмной нечисти, от чёрного зла».

Вотты где!А ятебя ищу-ищу. - Слегка запыхавшийся Демьян, улыбающийся, шикарно-бородый, затискал Дорошку. - Едем, от купца Затынного имею наказ - доставить тебя в город немедля.

Дорошкино сознание, заполненное всяческими мыслями, не способно было сразу, сходу воспринять услышанное.

Что за купец новоявленный?

Вопрос донельзя рассмешил Демьяна.

-Теперь такую фамилию носит дядька Авсей! Новый воевода перекрестил его. Идём, мешкать некогда. Мне строго велено пос­пешать.

Демид провожал обрадованно:

Об одном тебя прошу, отлежись, отогрейся хорошенько. Хво­рым ты совсем видишься.

Купец не на лежанку меня кличет, на дело.

Не уйдёт от тебя дело.

Посмотрим.

Трясся Дорошка в Демьяновой повозке и дивился. Всего смесяц назад они ехали по тем же местам еле приметным просёлком, а теперь дорога выбита в пыль и похожа на густо уезженный тракт.

То и дело встречались иные упряжки: кого-то они обгоняли или разъезжались со встречными.

Куда ж люди стремятся? - Подивился он вслух.

-Многие на поселение тронулись к валу, - с охотой откликнул­ся Демьян. - И землепашцы, и служивые. Большие послабления сулят. Землёй пользуйся, служба на валу в городках прибыльная, с кормом…

Немного слышал про то. - Кутерьма хвастался. Сказывал, что определился на службу.

О, этот заступник важный, - хохотнул Демьян. - Хотя, кто ж знает, может, и выйдет из него толк. Чужая душа потёмки. Ты сам- то как, не помышлял про службу такую?

Моя служба семью найти и ей служить!

Что верно, то верно, - как бы спохватившись, поспешил сог­ласиться собеседник.

Неопределённое состояние испытывал Дорошка: то ли он всё ещё заключённый, то ли вольный? С первесны вывозили из кре­пости как «сидельцев» за мелкие провинности и потом никаких разъяснений не поступало. Может, дядька Авсей какую ясность знает?

Едва Милованов открыл знакомую калитку, едва только уронил взгляд во двор, как его одолела слабость. Он обессилено прильнул к забору. Во дворе, излохани с помоями, с удовольствием питался Пегашка, его старый родимый и верный пегий конь! Ничего не понимающий Демьян не на шутку перепугался, засуетился.

-Устал за дорогу, засиделся? Давай маленько пройдёмся, разо­мнёшься...

Это мой конь, - еле выдавил из себя Дорошка. Слёзы одо­левали его.

Выбежали на встречу дядька Авсей, Ерёмка. Авсей по-стари­ковски растрогался, слезу уронил.

Радуйся, Дорошка, нашлись твои родные! Вот сегодня с восхо­дом Ерёмка благую весть привёз.

Я не только весть привёз, я за тобой приехал.

Ты и тогда знал? - Дорошка обнял Ерёму.

Когда? - Откачнулся маленько улыбчивый парень.

Когда гвозди покупали.

Это же ты был! - Удивился искренне Ерёма. - Но всё равно бы в ту пору не сказал. Мы очень тайно живём.

Как Алёна, мама, дети?

Хорошо. У тебя два парня народились - Толик и Лёнечка. В здравии. Только царица часто плачет. Мы Алёну царицей зовём.

Она и есть царица. - Сказал Дорошка спокойно. Он более всех дивился своему быстро наступившему спокойствию. Ранее ему казалось, что в подобный момент он просто-напросто взорвётся. Ан, не взорвался. Лишь настойчиво требовал ехать не медля, не откладывая ни на мгновение.

Погодь. - Остепенил купец. - Надо коням отдых дать и кое-какие дела уладить. Не полагай, что захотел и полетел вольной птицей.

Это верно, - подхватил Ерёмка. - Ехал к вам в такую рань и то конные стрельцы несколько раз останавливали. Спасибо Устин научил, что говорить,- будто на строительство вала еду и коней веду для нужды.

Умно! - Одобрил купец. - Надо вот про что помнить, к валу проще ехать, на слово верят, если в другую сторону - не верят. Ворочают в зад пятки, а то и забирают, да в крепость для волокит­ного разбирательства.

Набрался терпения Дорошка, смирился. Уговорил себя. Мол, столько ждал, маялся; ещё полдня не убьют. Купец заботу подки­нул:

О подарках детишкам поразмысли. Они теперь радости от тебя большущей ждут не дождутся.

Дорошка так и обмяк, ещё и не начав «размысливать». Он всегда помнил о дочках, играл с ними, разговаривал, но это происходило в мыслях. В реальности он не мог вообразить, какие дочки те­перь. Они же подросли, какие-то перемены в них жизнь устроила. Он накинулся на Ерёмус расспросами. Тот рассыпался в словах, но Дорошке всё было мало.

Знаешь, пойдём к лавочникам да коробейникам, там и пригля­дишь что-нибудь, - совсем замаялся Ерёмка. - Мне опять гвоздей назаказывали. Ты спец по этому делу. Тогда толковые получились.

Все в дело сгодились? - С тайной гордостью осведомился Милованов.

-До единого! Мы тогда твоей семье избу городили.

Получается, это я для себя старался!

Так оно и было...

4

Едва солнышко за полдень перевалило, когда из крепости вы­ехали два всадника - агент по закупке зерна на нужды строителей оборонительного вала и его помощник. Такую бумагу выправил купец Авсей Затынный своим «компаньонам». Он предваритель­но успокоил Дорошку:

Нужды в зерне не имею. Ещё позапрошлогоднего не поча­тый край. Бумага тебе дорогу к дому выстелит.

Кони шли хорошей рысью. Дорошка, давно не бывший в седле, сперва чувствовал себя неуютно. Всё казалось, что сильно давит на спину Пегашки и тому трудной он не выдержит долго нести на себе такой неудобный груз. Но постепенно они приноровились друг к дру­гу, и старый конь даже стал помахивать по-молодому головой в такт движению. Несколько вёрст продвигались знакомой дорогой - к валу. В какой-то момент, на малоприметной вёшке Ерёмка потянул левый поводок и кони свернули с пыльной дороги в лес. Конечно же, ни о какой рыси и говорить нечего, ветки деревьев, особо кустарника, то и дело хлестали путников даже при движении шагом.

Ну, вот и выехали на столбовой тракт в Елизаветовку! Так мы своё поселение прозываем. - Хохотнул Ерёма.-У нас три Лизаветы на дюжину баб.

Богато! - Откликнулся Милованов и продолжил разговор. - Одну я знаю.

Во как! — Удивился Ерёмка. - Откуда?

В лесу, у Устина встречались. Чьи же ещё две?

-Маленькая Лизочка у Вирки в жёнках.

Это что ж, теперь так Виряску величают?

Именно так и никак иначе.

Ну дела! А третья чья же?

Ильясова.

Что за личность?

Ильяс Кривоногов-то?

Какое безобразие! - Деланно завозмущался Дорошка. - На ка­кие-нибудь полгода отлучишься и все бразды из рук вон. Всегда был Кривоногов да Кривоногов, а теперь нате вам.

-Да он недавно имя своё назвал. Лиза из него вытянула. Он, Ильяс-то, молчун, слова не дождёшься.

Это мне ведомо. - Согласился и Дорошка.

Как же тебе ведомо, коль тебя с нами не было? - Завозмущался Ерёмка.

Меня не было, но вы со мной были.

-А может, ты ещё и знаешь, с кем сдружился Секлетов кобель Зоркий?

Умная собака? - Уточнил Дорошка.

Почти как человек.

Тогда с моим Черноухом Зоркий завёл.

Ерёмка глаза к небу воздел.

И тут в точку!

Чего ж тут удивительного: умный всегда к умному льнёт. Это давно и всем известно.

Получается, что я дурак?

Почему же ты решил так?

А у меня друга нет.

Не с той стороны рассуждаешь. Просто вы ещё не успели встретиться. Тебя не манило, не притягивало к кому-то другому, близкому?

Дуняша...

Вот тебе и здрассте. То говорит, что нет друга, а наделе, ока­зывается, есть.

Так это жена.

Давно так не смеялся Дорошка. Уж до того распотешили слова Ерёмы.

-Чудак! Жена женой, а если она ещё и друг сердешный - это дар Божий!

Замолчал Ерёма, задумался. И вдруг Дорошка натянул повод, остановил Пегашку.

Ты чего? - Всполошился помощник «компаньона». - Устал или по нужде?

Ни то ни другое: знакомое место проезжаем. Видишь, сло­манную берёзу? В полверсте от неё, в глухом, мокром осиннике, моя тайная избушка. От прошлогоднего урожая я спрятал в ней на всякий тяжкий случай пуда полтора чечевички.

Заедем, возьмём. К месту придётся. Царица большие запасы извела на посев.

В другой раз наведаюсь. Затянулся мой путь к дому. Утомился я резко.

Скоро приедем. - Заботливо утешил спутник.

Поспешим.

Ерёмкино «скоро» оказалось уж и не таким скорым. Попетлять пришлось не мало. То объезжали болотные хляби, а то не­пролазный бурелом...

Речка открылась неожиданно. Кустарники тянулись прямо из воды.

Дорошка не успел высказать своё весёленькое предложение, мол, ну что, скидай портки, будем водную преграду одолевать.

Всё из тех же кустов вырулила плоскодонка с бодрым дедком на вёслах, Ерёмка шустро перегрузил с лошадей сёдла, мешки с хлебом да другими покупками. Без спешки уселись сами.

Кони в поводу с готовностью шагнули следом. Чувствовалось, это для них не ново.

-Дед Секлет, глякось, не выдержала.

Знамо. - Многозначительно отозвался гребец.

Дорошка поднял взор от воды, кинул на противоположный берег. Там в ярком сиреневом сарафане стояла Алёнка...

Остановилось течение времени, замерло движение лодки. Странными виделись взмахи старика вёслами, точно судорожное трепыхание крыльями подстрелянной птицы… Всё это ощущалось холодной, отвратительной пустотой.

Все эти видения и ощущения исчезли в тот миг, когда Алёна оказалась в его объятиях. Хотелось немедля сказать тысячи слов, но он всего лишь вымолвил:

Ну, вот я и дома!

И потом он не мог и на шаг отойти от жены, боялся, что сно­ва исчезнет она. Потому обнимали встречавшие их обоих вместе. Устину это трудов не стоило. Размахнул свои ручищи! В эти объ­ятия не то двое и четверо вместились бы. Видряпкины схитрили, обниматься двоём набросились.

Милованов, прижавшись к другу, искренне выдохнул:

Виряска, брат мой!

Я всегда это чувствовал! - Без раздумий согласился мордвин. И только мать скромно посиживала на скамейке, не рвалась в объ­ятья, не мельтешила под ногами. Дорошка внимательно заглянул в её глаза и не увидел там ни горя, ни укоризны…

Многое можно отдать, сынок, вот за такое благословенное времечко. Хорошо бы дожить свой век в эдаком благе!

Потом дочки поили его водой из чудесного источника.

Вода целебная, - важнецки заявила старшая - Тонечка. - Изо­пьёшь и все хвори и устали пропадут.

А младшая - Лидочка, с обидой подступила:

Почему меня не зовут Лёдочка? Вон Тонька, у неё имя на­чинается, как у братика Толика, а я хочу, чтоб и у меня Лёнечка умещался.

Надо серьёзно подумать об этом важном вопросе. - Успокоил он младшенькую.

И только два маленьких существа, двое маленьких сыновей оставались совершенно равнодушными ко всей этой суетне, хло­потам, ахам и охам. Их время было впереди...

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Минуют годы. И в этих местах откроется святое устроение- Трегуляевский монастырь. Не останется ни следов, ни памятных замет от тех давних обитателей. Может, только святой источник, если такое допустимо и возможно, вспомнит, как когда-то утолял жажду жаждущих. Но таких на веку источника прошло великое множество. Трудно выделить кого-то отдельно...

Назад



Принять Мы используем файлы cookie, чтобы обеспечить вам наиболее полные возможности взаимодействия с нашим веб-сайтом. Узнать больше о файлах cookie можно здесь. Продолжая использовать наш сайт, вы даёте согласие на использование файлов cookie на вашем устройстве