|
Полет белого кречета
Глава 1
Андрей поднялся на взгорок, лёг на живот за кустами и стал наблюдать. Внизу, в пойме реки, он увидел вереницу подвод, небольшие гурты скота и снующих вокруг них верховых. Вскоре до него стали долетать рёв коров, блеянье овец и гортанные крики погонщиков. Врождённая дальнозоркость позволила рассмотреть приближающийся обоз. В телегах среди тряпья, дерюг, горшков и прочей рухляди сидели вихрастые, серые от пыли ребятишки. На отдельных подводах – женщины, пыльные платки которых закрывали всё лицо. Рядом, понукая взмыленных лошадей, шагали сплошь бородатые мужики, в длинных, до пят, рубахах и странной какой-то обуви. «Лапти! Это ж надо! Да куда ж я, блин, попал-то?» А ведь не верил, читая исторические «фэнтези», где его современники шастали туда-сюда во временах и эпохах, не верил, что такое может случиться. «Может, сон? Ну конечно, сон! – ворочал тяжёлыми мозгами Андрей. – Стоп! – Даже подпрыгнул он от своей догадки. – Кино! Точно, кино! Как же до меня сразу-то не дошло!» Ведь знал, что здесь, в окрестностях Лысых Гор, неоднократно снимали кино: то про антоновщину, то про Великую Отечественную. «Теперь, наверное, про разинщину или про пугачёвщину», – с облегчением подумал он, ожидая, что сейчас услышит сказанное через громкоговоритель: «Стоп! Снято!», или «Дубль второй, картина…», или ещё какую-нибудь киношную хрень. Он уже начал вставать, с намерением подойти поближе. «На их автобусе и до города доберусь», – мелькнула мысль. – А ну, нишкни, не дрыгайся, – услышал он негромкий голос сзади, и что-то острое упёрлось между лопаток, настойчиво придавливая к земле. Плотная джинсовая рубашка легко треснула, и металл неглубоко, но чувствительно вошёл в плоть. – Не, блин, не кино! – не смог сдержаться редко матерившийся Андрей, мысли которого вновь провалились в полную сумятицу и хаос. – Чё бурчишь там? Руки назад сдвинь, вязать тя буду, – хрипловато и даже как-то миролюбиво говорил тем временем напавший. «Ага, щас, разбежался», – подумал Чибисов, а вслух: – Чё вязать? Чё вязать-то сразу, а поговорить? – А то! Поговорим, отчего ж не поговорить? Ты у меня, мил человек, скоро наговоришься, ты мне, как отцу святому, всё расскажешь. – Услышал в ответ сзади так же хрипло и беззлобно. Откинув назад левую руку, Андрей начал медленно вытаскивать из-под себя правую. Почувствовав, что давление металла сзади немного ослабло, он резко крутнулся набок. Боль полоснула по спине, но древко копья было уже в надёжном захвате, и через мгновенье Андрей был на ногах. Нападавший смотрел оторопело, никак не ожидал такой прыти от пригвождённого к земле противника, продолжал инстинктивно тянуть копьё на себя. – Ну, на, – только и сказал Андрей, и удар удвоенной силы тупым концом копья в солнечное сплетение согнул нападавшего пополам, а последовавший удар носком в голову отбросил его обмякшее тело на землю. «Вот так-то, а то сразу вязать, сразу колоть…» – успел подумать Чибисов, но страшный удар обрушился сзади на голову, земля резко качнулась и ударила в лицо. Последовал провал и темнота. Сознание возвращалось медленно, рывками, он снова и снова проваливался в тёмную жуть. Наконец немного прояснилось, первое, что увидел – это звёздное небо. Голова раскалывалась от боли, но очередного провала не последовало. «Уже неплохо», – вяло подумал он и скосил взгляд в сторону. Была ночь, ярко пылал костёр, возле которого сидели бородатые мужики, иногда подходили женщины, черпали ковшом из общего котла что-то в миски и отходили. Ветерок донёс запах мясного. – Значит, лазутчик, говоришь? – Услышал он от костра. – Как есть лазутчик. Я за им, дядька Семён, долго доглядывал, как он в кустах прятался, как за обозом нашим следил, – говорил знакомый хрипловатый голос. – А прыткий малый оказался. – Это уж тот, кого дядькой Семёном назвали. – Не подоспей вовремя Прокофий, разделал бы он тебя, казаче, как есть разделал… А говорить-то с ним поспел ли, Фёдор? – Да так, всего несколько слов. Говор вроде как наш, русский, а в то ж время чудной какой-то, не шацкай, не рязанскай… – Может, мордвин? Их в этих краях много, – подал ещё кто-то голос от костра. – Не, я мордву знаю, даже по-русски заговорит, отличу, – заметил Фёдор и тут же спохватился: – А одёжа-то, а одёжа! Не наша и ни на что не похожа! – Оружный он был? Ты обыскивал иль ты, Прокофий? – Я пошарил, – отозвался Прокофий. – Настоящего оружия не было, так, ножичек маленький, смешно так складывается, и лезвия аж три, и шильце тож, а рукоять блестит, вроде кость, а вроде не кость. – А ну, покажь, – потребовал Семён. «Главный тут он», – вновь как-то вяло подумалось Чибисову. У костра долго сопели, хмыкали, чмокали. – На, держи, твоя добыча. – Не без сожаления вернул ножичек «главный». «Мой ножичек перочинный делят», – равнодушно подумал Андрей. – Так кто же он, взялся откуда и чего делать с ним будем, братья казаки? – спросил Семён. – Может, он лях? – Откуда тут ляхи? Да и повидал я их под Смоленском, не таковы они, – веско заметил Семён. – Не ломай голову, десятник, наш он, русский, – уверенно сказал Прокофий. – Крест на ём наш, православный, да ты и сам посмотри. Тяжёлые шаги приблизились, Андрей решил пока не показывать, что очнулся. Подошедший пошарил под рубахой, повернул к костру, чтобы получше рассмотреть крестик. – Ишь ты, и вправду душа хрестьянская. – Он потрогал голову Андрея, на шее приложил холодные пальцы к сонной артерии, удовлетворённо хмыкнул: «Живуч». – Настасья, подь сюды, воды согрей там с бабами, башку обмой, кровища-то запеклась. Спроси у бабки Евдохи, можа, травки какой приложить, у неё есть, поди, да тряпицу какую ни есть почище сыщи. Очнётся – варева дашь яму поесть. – Сделаем всё, – отозвалась Настасья. – А чё там думать, – вновь послышалось от костра, – камень на шею да в Челнавку, от греха подальше. «Да, перспективка вырисовывается нехилая», – опять же вяло подумал Андрей. – Злой ты, Мирон, со степняками зло дерёшься, то верно. А тут душа хрестьянская, тут не от греха подальше, а самый что ни на есть грех смертный. «А пожалуй, и поживём ещё, – почти безразлично усмехнулся Чибисов, – в Чечне и покруче бывало». – Ну, всё, всем спать, – повелительно сказал Семён. – Мирон, Влас, вам во вторую сторожу заступать, подальше в степь отъехайте, смотрите там, не ровён час, налетят копчёные. А тебе, Проня, следить за своим крестничком, приложил-то ты его крепко. Доглядывай, чтоб не сбёг… и чтоб нашему славному казаку Федюшке он второе ухо не размозжил. – У костра незлобливо рассмеялись. Третий день находился Андрей в лагере странных незнакомых людей, продолжал ломать и без того больную голову: «Это куда же меня занесло? Да разве такое и на самом деле бывает?» Инстинкт самосохранения, жажда выжить подсказывали: не суетись, приглядись вначале, оцени обстановку, потом решение само придёт. Да больше помалкивай, кто ты да откуда. Его, впрочем, и не спрашивали. Подходившему пару раз с расспросами десятнику Семёну вяло пояснял, что после удара Прокофия в голове помутилось – ничего не помнит. – А зовут Андреем, значит, сын Юрьев, прозвищем Чибисов. Ну и ладно, ладненько, потом, можа, и вспомянешь ещё чего. А прозвище-то знакомое, у нас в казачьих слободах, почитай, каждый пятый Кречетов, Чибисов аль Скворцов. И то ладно, что хоть не Ахметкой кличут, – хмыкал Семён.
В первый же день откуда-то из-за реки прискакал верховой в красном кафтане и в отороченной мехом красной шапке, пошептался с десятником и ускакал. «Похоже, стрелец, судя по одежде», – заключил Андрей, наблюдая с телеги, куда был перенесён после обработки раны Настасьей и бабкой Евдохой. Из обрывков фраз и приказаний Семёна понял: воевода велел стать лагерем на правом берегу Челновой, на буграх. «Куда же я попал? – вновь гвоздила мысль. Стрельцы, казаки, Иван Васильевич Грозный, вспомнилась песня «…Маруся слёзы льёт…», «Изюмский шлях», навязчиво лезли кадры из известного фильма. – Да нет, при Иване Грозном Тамбовский край ещё Диким полем считался. Куда же я попал?» А другой голос с издёвкой отвечал: «А попал ты, Андрюха, в дерьмо, и крепко, надо сказать, попал. Сам же и накликал на свою … приключений. Надо же было к курганам этим древним тащиться! Археолог хренов выискался! Ещё перед девками выпендриваться надо было, смельчак долбаный!» «Ладно, не киснуть, славяне. Огляделись, отряхнулись, пошли дальше задницу драть за царя и Отечество!» – вспомнились слова его командира взвода в Чечне, «вечного» старлея Самойлова, которого все уважительно звали Богданыч. Вспомнив, усмехнулся, боль в голове и чехарда мыслей немного отступили.
Через реку переправлялись вброд, прямо напротив Круглого озера. А села не было! Не было, и всё! Ни домов, ни дорог, ни церкви! Ровным счётом ничего! Только степь, местами заливные луга у реки, такой же ковыльный крутой правый берег, изрезанный заросшими кустарником оврагами. Где-то влево, километрах в полутора, темнел лес. При подъёме на бугры лошади надсадно хрипели, все, кто могли, подталкивали телеги сзади. Андрей неловко вылез из телеги и потащился рядом. Краем взгляда заметил, как Прокофий переместился поближе, оружие при нём, как другие, в телеги он его не сложил. «Бдишь, служивый? Ну бди, бди, – отметил про себя Андрей. – Мне бы только отлежаться маленько, окрепнуть, а там, глядишь, и курганчик тот сыщу, через который угораздило к вам залететь. Поживём ещё», – повеселел он и даже попытался подталкивать телегу. Получалось пока явно плохо. На буграх стали лагерем, телеги сдвинули по-казачьи в круг, две сторожи – в степь, следить за возможным приходом лихих людей-татаровей. Рубили сухой кустарник для костра. Вкопали в землю столб с крестовиной наверху, на которой закрепили политые дёгтем вязанки хвороста. «Сигнальный костёр», – догадался Андрей. Со стороны Тамбова периодически наезжали верховые, шептались с Семёном. Приостановился дальний сторожевой казачий дозор, отдохнули служивые и ушли в степь. Одеты разномастно, но справно. Луки, полные колчаны стрел, кривые сабли, у седла секиры или копья приторочены. Лишь у отдельных казаков за спиной длинные нескладные ружья. «Пищалями, кажется, называются», – вспоминал Андрей уроки истории. С Семёном приезжие казаки разговаривали, как со старым знакомцем, с крестьянами, что составляли сопровождаемый им обоз, если и приходила нужда – высокомерно, сквозь зубы. В первый же день после переправы из Челнавского заповедного леса вышел дед, здоровый, кряжистый, борода лопатой, с проседью. На расспросы Семёна поведал, что пришёл сюда юнцом со своим отцом, лет сорок назад. Сейчас живёт большой семьёй за лесными крепями, занимается бортничеством, земельки клинышек подняли. – Беглые, поди, от боярина, надо думать, утекли? – усмехался десятник. Старик уклончиво отвечал, что, мол, с северных земель пришли сюда. – Меня, старый, не боись, я ведь тоже не век казаковал, вот этой сабелькой пропитанье добывал. Знаю не тока, как с ложкой, но и как с сошкой управляться. Неспешно потекли дни бивуачной жизни. Андрей узнавал немало интересного. О том, что верстах в 17 действительно стоит город Тамбов. Не город пока ещё, а крепость и называется несколько иначе – Тонбов. А к северу-западу крепость Козлов уже лет десять стоит. Прикрывают они южное подбрюшье Руси от набегов крымских да ногайских орд. У Андрея чуть не вырвалось: «Козлов знаю, он сейчас Мичуринском называется». Вовремя прикусил язык. Сразу бы последовали вопросы: это ещё какой Мичуринск, это когда это «сейчас»? Край уже не был «диким» полем, тут и там вырастали близ лесов деревеньки, охочие до вольной земли крестьяне шли с сохой, первой бороздой вздымая жирный чернозём ковыльной степи. По-настоящему закрепиться мешали вечно злые и голодные татаровья. Налетят, захватят в полон всякого, кто в лес не успел спрятаться, похватают добро, что под руку попало, и упылят в свою степь. Зловещей была та степь для русского и мордвина. Выйдя из леса, не раз находили они на месте поселения лишь догорающие головёшки. Но, видно, уж так были они устроены, что в который раз вновь впрягались в соху, вновь от темна до темна тюкали топором, отстраивались. Всех их звала и манила землица вольная. От татаровей одной надёжей были казаки с Хопра, Дона, Медведицы, что за жалованье договаривались с местными воеводами нести службу в крепостях, уходить в степь дозорами, сопровождать грузы и людей из Москвы и других русских городов, а также повёрстанные в служилое сословие местные жители и переселенцы с центральных губерний России. Вот и десятнику Семёну Бузневу, служившему в сотне беломестных казаков шацкому воеводе, велено было со своим десятком сопроводить около тридцати семей крестьян Николы-Черниевского монастыря, отправленных в числе других царскими указами на юг, на поселение в поценские волости близ Тонбова-крепости. Было Семёну лет под сорок, жилист был и крепок в кости. Фамилию свою, как рассказывал как-то у костра казак его десятка Мирон, унаследовал от своего деда – любителя побузить-побуянить, бучу поднять. Внук, видно, от деда недалеко ушёл. Как-то, после приезда сторожевых казаков, угостивших его сивухой, лаялся так, что те не рады были, что угостили. Сочли за благо вовремя дальше упылить. Своим же досталось под горячую руку. Один только Прокофий не забоялся, когда налетел на него шумный десятник: встал с оглобли неспешно, вперил в Семёна взгляд льдистых глаз, как бы невзначай передвинул на поясе саблю. Семён, как рыба, воздух раскрытым ртом половил маленько, плюнул в землю, скверно выматерился и ушёл под телегу на дерюжку. Казаки переглянулись, ухмыляясь, и каждый занялся своим делом. Особого руководства, как заметил Андрей, им и не требовалось. Каждый знал, когда и что именно делать. Когда коней на водопой, когда на выпас, когда на службу заступать, когда меняться. Ходили они неторопко, мягко ступая кожаной обуткой по земле, глядели независимо, делали всё с ухмылочкой да с усмешечкой. Крестьян, которых сопровождали, иногда без причин задирали, потешались над их лыковыми лаптями, над верёвочной сбруей их заморённых лошадок. – Дед Афанасий, а дед, лапти сносишь, чаво тады делать будешь? Заселим вот вас, а тут кругом степь голимая, иде лыка драть будешь? Гы-гы, – зубоскалил молодой казак Влас. Дед беспомощно озирался, чем ещё больше вызывал всеобщий смех. Мужики затравленно вскидывали глаза, случись над ними окрик, от споров и бесед уклонялись, кучковались только со своими, редко смеялись. В глазах вечное ожидание подвоха, унижения, очередной какой напасти. «Поживи с моё под монастырскими служками, под батогами, узнаешь пошто так», – скажет Андрею позднее Никита, сын старухи Евдохи и муж той самой Настасьи, что лечили его. Однажды ночью, в первую неделю их лагерной жизни, услышал Андрей приглушённый разговор Никиты с Настасьей. – Ничаво, ничаво, потерпи, мать, сказывают, жизнь здеся вольная будет, без бояр, без монахов. Дед Афанасий вчерась ковырял лопатой землю аж в нескольких местах. И-их, и жирна, говорит, ажник масло с неё текёт. Сколько вглубь ни копай – всё чёрная, – воодушевляясь, шептал Никита. – Не то, что наша лесная супесь на прежних местах: как ни горбать, доброго урожая на песке не дождёшься. – Ну, пота и здесь пролить немало придётся. Поди-ка подыми её, землицу-то. Татаровья опять же. Ну как налетят? Чаво тады делать? – Умная ты у меня баба, Настасья, а всё ж дура. Да всем миром, да с казаками, али не отобьёмся? Да и не одни мы, видать, в эти края двинулись, слышала, поди, про то казаки говорили. – И, помолчав, продолжил: – Нет. Как вспомню места наши лесные, где каждый аршин земли у леса дремучего надо отымать, кажный клочок корчевать, выжигать, хрип гнуть да пуп надрывать, тошно мне и кости сразу ломят. А тут надысь палкой простой невзначай ковырнул, а она чернявая, мягонькая, рассыпчатая. – То-то я гляжу, вы с дедом Афанасием всё ходите вокруг, всё ковыряете, как будто не видят вас, как вы её и в ладонях мнёте, и нюхаете, и даже на скус пробуете, – тихо засмеялась Настасья. – Ничаво, мать, ничаво, осесть бы здеся, не ехать дальше, а ну как там земля хужее будет? – Да я что? Я это так. Я с тобой. Надолго замолчали. Андрей подумал, что уснули, вдруг Никита внятно произнёс: – А лапти нам теперя, можа, и вообче не потребуются. Я у Власа его кожаные ичиги на хлебушек поменяю. – И прыснули оба, смеясь сдавленно. Андрей лежал, смотрел, не мигая, на звёзды и думал: «Вот у людей всё ясно и понятно. Я-то здесь зачем? Мне-то что делать? Ладно, как там у нашего классика армейского жаргона: «“не киснуть, огляделись, отряхнулись и пошли…”»
Глава 2
Вскоре Чибисову представился случай узнать, кто он, зачем здесь и даже на извечный русский вопрос «что делать?» ответ найти. Не полностью, конечно, так, самую малость. Курс молодого бойца, так сказать. Или введение в краткий курс российской истории образца 1640-х годов. После приезда очередного гонца из Тамбова в лагере все забегали, засуетились. Семён не кричал, а рычал на казаков и крестьян, требуя наведения порядка. Сам-де воевода, князь Ромодановский Иван Иванович, пожаловать обещался. Казаки купали коней в реке, чистили оружие, чинили сбрую, одежду. Самых заморённых крестьянских лошадей Семён приказал угнать в овраги под лесом, с глаз долой. – Да тряпьё и рвань всякую бабы чтоб попрятали, да ребятёнков чтоб в чистое приодели, – орал десятник. Увидев Андрея, скривился: – Эх, мать-перемать, с тобой-то как быть? Возьми-ка у Фёдора порты да кафтан запасные. Нет, у Фёдора не пойдёт, ты его на голову выше, у Проньки возьми! Да не высовывайся у меня, не то… – И совал под нос заскорузлый кулак. – Спрячься за телегами и побудь там, пока воевода не отъедет. Наблюдая за всеобщими хлопотами, Андрей усмехнулся про себя: «За столько-то лет ничего не изменилось. Так же все из кожи лезут вон перед приездом начальства. У нас асфальт новый кладут да заборы красят, а тут… В общем, и тут блеск наводят». Порты и рубаху Прокофий одолжил без сожаления, кафтан не дал, буркнув: – Невелик мороз, не замёрзнешь. Утром встали рано, наскоро позавтракали вчерашней кашей, водой родниковой запили. Семён с двумя казаками верхами выехали встречать начальство, остальные в ожидании слонялись без дела. Ждали недолго, в степи показалось облачко пыли, а вскоре и отряд из десятка верховых подъехал на рысях к лагерю. Среди них выделялся на гнедом, крепком и достаточно высоком по сравнению с другими коне сам воевода. Легко соскочил с седла, отряхнул запылившийся недлинный кафтан зелёного сукна, отороченный по вороту и рукавам куньим мехом. Крестьяне пали на колени, казаки остались стоять, смиренно склонили головы в поклоне. – Ну, здравствуйте, казаки, – зычным голосом поздоровался Ромодановский. – И ты будь здрав, князь-воевода, – вразнобой ответили казаки. – За то, что обоз привели и людишек доставили в целости, благодарствую, за службу вашу ведро зелена вина жалую, ну а десятнику вашему – полтину серебряну в награду. Казаки одобрительно загалдели. Кивком позволил крестьянам подняться с колен: – И вам быть поздорову. Вам, монастырским бывшим крестьянам, велю здесь осесть. Землёй не обижу, всем вдосталь будет. Да только за неё отработать придётся. Для планов моих, для исполнения царской воли нужны мне люди служилые, да где их взять? Вот и мыслю я крестьян бывших к ратной службе привлечь, верстать тех, что подойдут, в служилое сословие. За то и землёй наделять. Как, десятник, получатся защитнички рубежей Московии? – Да оно так, конечно, князь-воевода. Да уж больно забиты людишки, да и ратному делу добрый казак годами учится. С другой стороны, и средь казаков не все родились казаками, многие ещё не забыли, как онучи закручивать. То тебе ведомо, князь-воевода. – А то ещё б неведомо было. Знаю, что и средь вас, казаков, бывших боярских людишек немало. Да я пытать не буду и ловить их не собираюсь. Не до того мне. Для меня главное – царскую волю выполнить: не допустить орды кочевые в пределы московские, на века построить здесь заслоны надёжные. Вот и здесь большое строительство предстоит, но об этом разговор с людьми начальными буду вести. Андрей наблюдал и слушал, облокотившись на телегу, не заметил, как от свиты князя отделился верховой, щегольски одетый в красные сафьяновые сапожки и расшитый узорами кафтан казачий сотник. Объехав круг телег, возник рядом с Андреем, молча плетью указав ему присоединиться к общей толпе. Выделявшегося своим ростом Андрея заметил и князь. Привлекло внимание и отсутствие бороды, пятидневная щетина не в счёт. Князь, сидя на широком пне, покрытом бараньей полостью, поманил рукой, а всё тот же разодетый сотник из его свиты подтолкнул сзади конём. Андрей остановился перед воеводой, руки заложил за спину, независимо и безбоязненно рассматривая его. Красив был князь, тёмно-русые волосы до плеч, короткая бородка, усы подковой, серые выразительные глаза, ровно очерченные губы. Вместе с тем было в его облике что-то, что выдавало человека жёсткого и властного. – Что, смерд, холопья морда, кланяться перед князем разучился? – загремело сзади, и удар плети ожёг спину Андрея. Чибисов крутнулся волчком, готовый лицом к лицу встретиться со своим обидчиком, но между ним и верховым возник десятник Семён, зашипел злобно: – Поклонись, поклонись, тебе говорю, дурья башка. Андрей вернулся к князю, смотрел исподлобья, настороженно. – Что ж не кланяешься? – с затаённой усмешкой спросил князь, ему стало интересно, чем всё кончится. – На удар ударом отвечать следует, а не поклоном. – Горечь нанесённой обиды, как не раз с ним бывало, заслоняла проблески благоразумия и целесообразности. – Дерзок, дерзок. Ну так и ответь ударом, коли сможешь. Андрей, – кивнул он своему разодетому сотнику. Тот легко спрыгнул с коня, скинул кафтан, снял с руки нагайку. «Тёзка, значит. Ну-ну, посмотрим, чего ты стоишь». Чибисов привычно встал в стойку. Толпа расступилась, освобождая круг. Сотник, широко улыбаясь, с любопытством рассматривал Чибисова. Вдруг шаткой, пьяной походкой двинулся по кругу, постепенно приближаясь к Андрею. «Вот те раз! Русский стиль! Им-то он откуда известен? Впрочем, как раз наоборот, это от них он к нам в 21 век пришёл. Ну что ж, это нам известно, это мы проходили». В последующие пять минут противники демонстрировали своё умение уходить от ударов и захватов. Во время схватки к Андрею вернулось необходимое благоразумие, и он решил не выпендриваться, а вести себя потише. Позволил сотнику дважды достать себя по корпусу, что встречено было одобрительным гулом наблюдавших. «По голове – обойдёшься, она и без тебя ещё побаливает». Под конец ловкой подсечкой уложил сотника в пыль, но завершающий удар в область печени лишь обозначил. Помог тому подняться и даже по рубахе дважды стукнул, от пыли отряхивая. Сотник, всё так же широко улыбаясь, без злобы ткнул кулачищем в плечо: – Ловок, стервец. – И пошёл к коню. – Чьих будешь? Врать не пытайся, чую так, что из беглых, – спросил Ромодановский вернувшегося к нему Андрея. – Ничьих, я сам по себе. – Батюшка-князь, – вмешался в разговор Семён, – найдёныш он, ранетый был, башку ему проломил кто-то, с того времени не помнит ничего, – несколько переиначив историю, скороговоркой бубнил он. – А зовут его Андрей Чибисов, сын Юрьев. Прозвище нам знакомое, можа, он наших, казачьих кровей? Опять же дерётся славно. – Да, холопы так не дерутся, – согласился князь. – Вижу, ратное дело тебе знакомо. Так ли? – Так. – С лука бьёшь ли? – Не, мне «калаш» привычнее. Вокруг засмеялись: «Да он калашник, пекарь, значит! Калачи пеку, калачами торгую! Га-га-га». Князь несколько разочарованно усмехался. До Андрея дошло, что понят он был неправильно. Подошёл к Прокофию, попросил тесак и с разворота сильно метнул его во врытый в землю сигнальный столб. «Метров пятнадцать», – отметил про себя. Гулко загудел столб, подрагивала рукоять глубоко засевшего в дереве тесака. В следующие минуты он бросил ещё десяток протянутых заинтересованными казаками ножей и даже принесённый дедом Афанасием плотницкий топор. Металл густо и кучно облепил дерево. – А огненным боем владеешь ли? – продолжал допытываться князь. – Могу, – ответил Андрей, впрочем, не очень уверенно. Семён принёс длиннющую пищаль, сам зарядил со ствола крупно нарубленной картечью, наскоро объяснил шепотком, как запалить порох на полке. – Не осрамись, – зло прошипел. Андрей отошёл от сигнального столба метров на сорок, лёг, как учили, раздвинул ноги. Ни мушки, ни прицельной планки не обнаружил. Прицелился по стволу, запалил порох тлеющим трутом. Выстрел прозвучал оглушительно. Отдача при этом была такой, что Андрею чуть плечо не вывернуло. Не удержавшись, он взвыл от боли. Когда рассеялся дым, увидел, что сигнальный столб, начисто срезанный у основания, лежал на земле. «А то! Не новобранец, настрелялся, слава богу, за четыре то-года, из них два с половиной в Чечне», – хвастливо подумал он про себя. – Вижу, вижу, что не новичок в делах ратных. А всё ж какого званья ты? Стрелец, пушкарь ли? – продолжал допытываться Ромодановский. – Прапорщик я по званию, – вырвалось у Андрея. – Прапорщик? Прапор, стяг. Да ты что же, знамя, значит, носил? А полка, полка-то какого? – Приходилось и знамя, а какого полка, не помню, – предусмотрительно уклонился Андрей. «И так то и дело лишнее брякаю». – Семён, – вполголоса проговорил князь наклонившемуся к нему десятнику, – возьмёшь в свой десяток, присмотри, непрост парнишка, ой не прост. И ещё: завтра поутру отправляйся с десятком своим вниз по Челновой, левым берегом идите. Встретишь и приведёшь сюда обоз со своими беломестцами . Ведомо, поди, тебе, что царским указом из вашей Казачьей слободы, что под Шацком, сто семей казачьих сюда переселяется. Дня два-три назад должны были сняться. Твои-то переселяются ли? – Ведомо и про указ, и домочадцы мои в той сотне. Как же, как же, ещё деду и отцу моему места на Лысой горе приглянулись, ещё с тех времён, как несли здесь дальнюю сторожу, – не скрывал радости Семён. – Парня с собой возьми, как его кличут? Чибисов, говоришь? Запомню. После отъезда воеводы со свитой Семён подошёл к Андрею. С напускной строгостью произнёс: – За то, что сигнальный столб спортил, дуй в лес, волоки на себе такой же. – Глаза при этом лучились довольством. – Не посрамил, однако, стервец. – И так же, как недавно сотник, двинул кулачищем в плечо.
Глава 3
Чуть забрезжило на востоке, казаки засобирались в дорогу: седлали коней, засыпали торока зерном и вьючили заводных лошадей. – Мать честная! Про тебя-то я забыл совсем. Да ты верхом-то можешь ехать, с конём сладишь ли? – озадачен был десятник. – Смогу, – уверенно ответил Андрей и с благодарностью вспомнил тренера тамбовского конно-спортивного клуба «Яровит» Женьку Ковалёва. Всего год тренировался он в клубе, как и во многих видах спорта, которыми занимался, сразу вошёл в разряд «перспективных, подающих надежды». Надежды и перспективы оказались несбыточными после того злополучного падения на ипподроме, во время тренировки. Его жеребец, испугавшись взлетевшего из-под самых копыт целлофанового мешка, рванул, закусив удила, понёс. А за ним рванула и понесла вся кавалькада из десятка лошадей учебной группы с их юными наездниками. Грохнулся он вместе с лошадью, на полном скаку, и в данной ситуации падение можно было считать более-менее удачным, обошлось без переломов. Мать, однако, осталась непреклонной, тем более что падение произошло в её присутствии. Чуть ли не впервые она пришла на вечернюю тренировку посмотреть на своего, «подающего надежды». Посмотрела, обмерла сердцем и сказала твёрдо: «Нет». Погоревав, что спортивные подвиги знаменитого земляка, олимпийского чемпиона Сергея Филатова, придётся повторить кому-то другому, Андрей с полным равнодушием потащился в секцию входившего тогда в моду большого тенниса. А вот тренера Женьку Ковалёва всегда вспоминал с теплотой. Было тому уже за пятьдесят, но для сотен прошедших через его руки тамбовских мальчишек и девчонок он так и остался Женькой. Ему удалось передать им свою любовь к благороднейшему созданию на свете – лошади. Их, городских ребят, знавших сельскую жизнь больше по картинкам, он учил не гнушаться черновой конюшенной работы, вывозить из денников навоз, чистить лошадей, задавать корм. Знаменит был Ковалёв ещё и тем, что в свои юные годы служил действительную в кавалерийском полку, снимался в батальных сценах фильмов «Война и мир», «Битва при Ватерлоо» и других. Приходилось общаться с Бондарчуком (старшим), многочисленным семейством Кантемировых – исполнителями особо трудных конных трюков. «Да, Женя, знал бы ты, в какое кино я попал. Тут тебе и натура что надо, и массовочка подходящая. Твой Бондарчук (как и его сын – Бондарчук- младший) охренели бы от такой киношной площадки. А сюжет-то, сюжетец-то каков! Главное, Ковалёв, я вовсе не уверен, что это кино завершится счастливым концом». – Вон, седлай того, мухортого, он никак самый смирный. Казаки, услышав про мухортого, начали приближаться с любопытством. Увидев неказистого, с висячими ушами конька, с отвисшей мохнатой нижней губой и осоловелыми глазами, Андрей понял, что казаки и на этот раз решили над ним «поприкалываться». (Впрочем, слово для них абсолютно незнакомое.) «Заснёт эта кляча на галопе», – с горечью подумал Андрей, закинул повод и одним рывком взлетел в седло. Казаки одобрительно загудели, а мухортый, крякнув от свалившейся ему на спину тяжести, тупо соображал: «чё это?» Пока всадник разбирал поводья, мухортый неожиданно взвился на «свечку», одновременно заваливаясь набок. Через мгновенье опустил на землю передние ноги, высоко вскинув зад, мощно отбил воздух копытами. Не ожидавшего такой прыти от клячи Андрея вмиг вышибло из седла и бросило в пыль, густо удобренную конскими «каштанами». Всё это изрядно попортило «перспективному» коннику физиономию и одежду, а главное – репутацию. Казаки гоготали до колик. Опешивший Андрей, размазывая навоз по лицу, похлопал глазами и счёл за лучшее смеяться вместе со всеми. Вновь вскочив в седло, не дав мухортому опомниться, взгрел того нагайкой по крупу и сдавил ногами бока. Двинул корпусом вперёд, сделал кружок рысью налево («вольт налево», как сказали бы в «конно-спортивке»), затем такой же направо, остановился, заставил коня подать назад. После этого безбоязненно бросил повод, откинувши залихватски корпус назад. Мухортый тряхнул башкой, хрюкнул не очень довольно, всем своим видом говоря: так бы сразу и сказал. – Ну, жеребцы, кончай ржать, по коням! – гаркнул сам до того смеявшийся Семён, подумав с удовлетворением: «А всё ж прав я, наших кровей он, казачьих».
В Челнавском городке стрельцы, после обмена условными речами, раздвинули сколоченные, но не врытые в землю надолбы, чем-то напомнившие Андрею противотанковые ежи, пропустили за Козловский земляной вал. Крепостицу Андрей из-за ещё не вступившего в полную силу рассвета рассмотреть как следует не смог. Двигались один за другим спорой рысью, не удаляясь далеко от русла реки. Объезжали оставшиеся после недавнего половодья, залитые водой низины и старицы, с которых тучами поднимались утки и гуси. Из-под самых копыт нехотя вспархивали многочисленные пернатые. В одном месте спугнули токовище тетеревов. Таких ярко-нарядных птиц с красными бородками Андрею только в зоопарке доводилось видеть. В другом – старая горбоносая лосиха с маленьким лосёнком безбоязненно пересекла их путь, спустилась к реке на водопой. Весна только набирала силу, сквозь прошлогодние травы пробивалась густая сочная зелень, лес на том берегу одевался в весёлую молодую листву. Невольно залюбовавшись, Андрей вдыхал полной грудью наполненный запахом пробуждавшейся земли воздух. Только местность продолжала оставаться совсем дикой. «Где-то здесь Дегтянка должна быть, а вот тут Стёжки, ещё дальше – Советское, а вот там озеро Гнилое», – вспоминал Андрей наезды в эти места на рыбалку. Вначале с отцом на стареньком «москвичке», а последние годы всё больше со старым прапорщиком Архиповым, заядлым рыбаком и мастером необыкновенно вкусной ухи. В животе заурчало при воспоминании об ухе, пора бы и обеду, но у Семёна, видно, были свои расчёты. Тот вёл свой небольшой отряд знакомыми тропами, однообразной и монотонной рысью. Мухортый на поверку оказался коньком справным: вперёд не лез, но и не отставал. Злобно щерил крепкие зубы, когда кто-либо пытался обойти его. Отмахав километров сорок, стали на днёвку на берегу реки, за которой темнел вековой хвойный лес. Костра не разжигали, пожевали варёной баранины с пересохшими пресными лепёшками, запили ядрёным, с запахом мяты квасом из небольшого бурдючка. – Смотри, Андрюха, – указывая на противоположный берег, сказал Влас, – хозяин к нам пожаловал. Там, куда он указывал, с обрыва к реке спустился здоровенный бурый медведь, забрался на вывернутое половодьем, наполовину затопленное дерево и стал ловить рыбу. На людей и коней, находившихся в сотне метров, он не обращал ни малейшего внимания. – Слушай, Прокофий, а тот сотник разодетый, что со мной дрался, он кто? – А-а, фазан пёстрый, это знаменитый сотник Андрей Колода, – без особой приязни начал тот. – Да из нашей слободы он, из Шацкой. У него там, почитай, каждый третий в родственниках. Вон и Власка наш тоже из Колодиных. Он ещё с первым тонбовским воеводой Романом Боборыкиным пришёл сюда Тонбов-крепость строить. При нём же и отличился: нагнал отряд татарский, полон отбил, мурзу татарского лично срубил. С тех пор в почёте, всё при начальстве. Правда, других заслуг за ним больше не отмечалось, разве что по части девок да баб молодых. Зазнался Колода, зазнался. Даже Семёну руки не протянул. У-ух, фазан расфуфыренный, –закончил неприязненно. – Да ты никак завидуешь, Прокофий? – Было б чему. Я свою службу честно справляю. Редкая сторожа обходится без добытых вестей о лихих людях, боёв да стычек не счесть. – Прокофий замолчал надолго. – Обидно порой: одни неделями с седла не слезают, другие за речи сладкие кафтан с княжьего плеча получают. «Как же ты прав, Прокофий. И я бы мог рассказать тебе десятки подобных примеров из своей службы в Чечне. Да того же старшего лейтенанта возьми, Василия Самойлова. Опыт боевых действий колоссальный, крым и рым прошёл, батальоном впору командовать, а он всё ещё Ванька-взводный. А вот его однофамилец, лейтенант из училища, сынок московского генерала Самойлова, всего неделю безвылазно в Ханкале просидел – и боевой орден на грудь получил. Одновременно звание досрочное и направление в академию, как же, “орденоносец, офицер с боевым опытом”».
Дав коням часовой отдых (про отдых людям Семён даже не заикнулся), двинули дальше. После нескольких часов такой же неторопливой и монотонной рыси стали на ночёвку близ впадения Челновой в Цну. «Где-то здесь Кулеватово должно быть. Или попозже появится, – по армейской привычке отмечал пройденный маршрут прапорщик спецназа ГРУ, который расположился в бывшем военном училище. – А влетит мне по полной, ведь уже вторая неделя пошла, как я в части не появлялся», – озабоченно подумал он. Додумать не успел, после долгой верховой езды каждая мышца, каждая косточка болели и ныли, и он заснул, едва коснулся головой брошенного на попону седла. На следующий день, после десятка-полутора километров пути, наконец повстречались с верховыми, двигавшимися впереди обоза. Через пару часов подтянулся и основной обоз. Дружеским приветствиям, увесистым похлопываниям по плечам и спинам не было конца. – Ох, Федюшка, сынок, отощал-то как! – вопила молодая ещё и статная женщина. – Будя, будя причитать-то, маманя, – конфузился Фёдор Темляков, обнимая повиснувших на нём трёх сестрёнок-подростков. Степенно поздоровались, затем крепко обнялись Семён и удивительно похожий на него такой же кряжистый казачина. «Брат», – догадался Андрей. – Ой ли! А это хтой-то из-за плеча отцовского выглядывает? Алёнка! Мать честная, пару месяцев не видел, а подросла-то как, похорошела! Тебя уж впору Алёной Кондратьевной величать. Замуж не выскочила тут без дядьки? – Семён обнял племянницу, поцеловал в лоб и двинулся к следующей подводе, где, судя по всему, находилась его семья. «Красивая девушка», – отметил про себя Андрей, разглядывая Алёнку. Несмотря на закутанное от пыли платком лицо, не мог не заметить удивительные серо-голубые глаза с милой раскосинкой и мягкие, с изломом брови. Тонкую талию, высокую грудь не мог скрыть даже широкий сарафан. Брат Семёна Кондратий перехватил взгляд Андрея на дочь, нахмурился. Андрей тронул коня, решив разыскать Прокофия. Нашёл того чуть ли не в самом конце обоза. Тот стоял возле телеги, прижимая к себе черноволосую женщину в халате и татарских шароварах. Женщина плакала, а Прокофий, к удивлению Андрея, гладил её по спине и утешал, видимо, по-татарски. С телеги к нему тянули ручонки сразу три таких же чернявых и скуластых пацана-погодка, трёх-пяти лет. Проезжая дальше, увидел Власа в кругу домочадцев. Любитель поесть, вечно голодный Власка, вымазав щеки и губы, уплетал из корчажки сметану, заедая её ноздреватым ржаным хлебом. Чуть дальше Мирон с двумя своими дружками, расположившись за телегой, прямо на земле, отмечали встречу, разливая сивуху из полуштофа мутно-зелёного стекла. С известной долей горечи, почувствовав свою ненужность, Андрей счёл за лучшее отъехать от стана, прилечь на траву. Наблюдая своих новых друзей, Андрей не мог не отметить, что в плане выражения чувств они более открыты, нежели его сверстники из 21 века. Ненавидят люто. Если любят, то чувств своих от окружающих не скрывают. «Мы-то сейчас всё больше условностями пользуемся, порой прячем искренние чувства, а порой, наоборот, выпячиваем напоказ то, что истинным чувствам как раз не соответствует». Незаметно для себя задремал. Мухортый, привязанный к руке длинным чомбуром, мирно пощипывал травку рядом. Проснулся оттого, что кто-то бросал в него мелкие камешки, увидел прыскавших от смеха неподалеку Алёнку и невысокого роста, полноватую её подружку. Когда приподнялся, полненькая намеревалась дать дёру, но Алёнка удержала её за руку. Была она без платка, лишь тесьма стягивала волосы на лбу, а толстая, пшеничного цвета коса лежала на груди. На чистом матовом лице выделялись яркие полные губы. – А без платка ты лучше. Была в платке, так думал, может, ты конопатая или рябая, – неуклюже пошутил Андрей. – Болтаешь, чё попало. Иди уж, папаня с маманей обедать зовут, и дядька Семён там. – Видя, как прихрамывая и широко расставляя ноги, двигался Андрей (растёр всё-таки ноги без привычки), прыснула смехом: – Сам-то вон хромой да улогий . Семьи Семёна и Кондратия, расположившись кружком, степенно черпали из общего котла деревянными ложками пшённый кулеш, заправленный салом. Жена Семёна, полная, крикливая Параскева, в сторонке кормила малыша грудью. Многочисленная ребятня споро наворачивала кулеш. Один вихрастый зачерпнул слишком много и поперхнулся. Щелчок Семёна ложкой по лбу не заставил себя долго ждать. Другие сдавленно засмеялись. Закончив трапезничать, все помолились и разбрелись в тень отдыхать. Семён и Кондратий вели неторопливую беседу. – Воеводу, значит, видел. Каков он? – Крут, что и говорить, но дело знает. Ему сейчас служилый люд нужон, на многие вещи глаза закрывает. За стоящее дело награждает щедро. Землю сулит давать за ратную службу, – рассказывал Семён. – Вот-вот, про землю что говорит? Как наделять намерен? – Эх, Кондраша, много ль у нас в Шацке от покойного папани землицы осталось? Двадцать четей , никак. А опосля того, как два старших братана выделились, чево у нас с тобой было? А ребятёнков вона с каждым годом прибавляется. Прокорми поди. А там, на Лысой горе, князь каждому служилому казаку, который в службу поспел годами, 20 четей в двух полях даёт под пашню, а десятникам – по 30 четей, пятидесятникам – по 40, укосов сенных немерено. Прикинь сам, что нас с переселением ждёт. Мы с тобой десятники, да твой Гаврюшка, да Тимошка мой к Покрову в службу поспеют! Заживём, брат, заживём. – Заживёшь, как же. А служба? Москва только сулит оружьем, зельем, другими припасами снабжать, а на поверку выходит – всё на плечи служилому ложится. – Не тужи, Кондраша, всё хорошо будет. – Помолчав, добавил самодовольно: – Я вот князем явно обласкан был. Чую, быть мне пятидесятником вскорости. – Да ну! Ну, ты, брат, даёшь! – искренне радовался Кондратий.
Глава 4
– Затянули, затянули с переселеньем, мать вашу, – непонятно на кого сетовал Семён. – Июнь на дворе. Разя до холодов отстроишьси? Землянки тёплые рыть надо, брёвнами крыть, а поверху – дёрном. Перезимуем как-никак. А лес зимним путём санями вывезем для новостроя. Беломестные выторговали у воеводы право поселиться впереди сожжённого татарами три года назад Лысогорского острожка, поближе к реке. Обещали обнести свою слободу отдельным земляным валом. Народу тем временем прибывало всё больше. Большими и малыми группами переселялись казаки из мест ряжских да рязанских. Приходили удалые казачки с Хопра и Дона, а также вновь повёрстанные в служилое сословие бывшие крестьяне поценских поселений. Поодиночке и малыми группками шли на новое поселенье утеклецы из северных земель. Всех привечал Ромодановский, хотя не мог князь не углядеть на спинах многих вновь прибывавших навеки оставшиеся следы батогов. Эти немые свидетельства их прежней кабальной, холопьей доли. «Ничего, не обеднеет боярство московское, коль несколько холопьев сбежит. Мне бы только волю царскую сполнить». Совсем по-иному повёл себя князь-воевода, когда в прибывших молодых парне с девкой узнал крепостных из своего подмосковного имения. Бросили бедолаг на козлы, били кнутами нещадно. Лоскутья сопревших, выцветших рубах вместе с кровавыми сгустками быстро сползли на пыльную землю. Опять же по приказу князя в железо заковали и бросили обмякшие тела в телеги. Предстоял им горький и долгий путь к такому неласковому родному порогу. Во время экзекуции Андрей дёрнулся было вмешаться, но оказавшийся рядом Прокофий удержал: – А ну, остынь, остынь, говорю. Чё, аль не видал ране, как людишек секут? – Увёл от греха. Порыв Андрея не укрылся, однако, от восседавшего на коне князя: «Найдёныш? Чибисов, кажется? Что ж, и это запомнить придётся». Как и предполагалось, Семён Бузнев стал пятидесятником. Досталось ему воинство, что называется, с миру по сосенке. Из бывалых лишь Илюха Хворый, бесшабашный, вечно задиравшийся казак с разрубленной в схватке с татаровьями щекой, да тихий справный казак Семён Боженков. Оба свои, с-под Шацка, пять-семь казаков хопёрских да сына с племянником заранее определил в свою полусотню. Остальной люд в казачье сословие повёрстан был только потому, что имел собственную лошадь. Поверстали в казаки и Никиту, бывшего монастырского крепостного, одного из тех, кого доставил на Лысую гору десяток Семёна. Не без гордости как-то вечером пришёл он к ещё недоотрытой землянке семейства Власа, сбросил с плеча полкуля ржи, попросил взамен ичиги. Влас, остававшийся в семье за старшего (отец уж четвёртый месяц как отъехал на север сопровождать доставляемые из Москвы пушки и огневые припасы для Тонбова-крепости), пересыпая из ладони в ладонь чистое янтарное зерно, сказал самодовольно: – Держи ичиги, не пристало казаку в лаптях ходить, да и в стременах запутаешься, в лаптях-то. А хлебушек забери, мы не из бедных, а твоё семейство ещё зиму прокормить надо. – Помолчав, продолжал солидно: – Озимый-то клинышек собираешься сеять? – А то как же! Да там, на выделенной земле, дед Афанасий почитай уж четей семь-восемь наковырял, – похвастал Никита. – Эх! – с досадой крякнул Влас. – То-то я каку неделю не вижу старого возля землянок. Вот язви вашу, – вконец расстроился казак, в том числе и из-за ичиг, задарма отданных.
Прокофий увёл своих людей на юг, в степь, «стеречь большое земляное строенье от Лысых Гор до Кузьминой Гати от приходу лихих воинских людей, от орд крымских, азовских, ногайских». А строительство и впрямь грандиозное разворачивалось. Из дальних и ближних земель, из мест данковских и пронских, ряжских и рязанских шёл к Ромодановскому с подводами люд. Под руководством мастеров из самой Москвы, из Разрядного приказа начали сооружать неприступный для кочевых орд земляной вал. «Так вот как наш вал Татарский строился! Вот как, оказывается, всё начиналось! Это ж надо, и я при этом!» – думал Андрей, заворожённо глядя на тысячи копошащихся в земле людей. Сам он на следующий день после отъезда Прокофия пошёл к его едва наметившейся землянке, молча взял заступ и лопату, начал копать. Оставшиеся на «поместье» Бузневых Кондратий и жена Семёна Параскева переглянулись, кивнули удовлетворённо. Жена Прокофия, турчанка Гульмира (Андрей уже знал её имя, знал, что бабы местные звали Гулей или того проще – Гулькой), встретила испуганно и настороженно. Не зная, как с ней общаться, Андрей молча, не останавливаясь, копал часа полтора, пока рубаха не взмокла. Гульмира принесла кувшин родниковой воды, подала вместе с полотенцем. Андрей долго и жадно пил ломившую зубы холодную воду, потом плеснул себе в лицо. – Спасибо. – На здоровье, – ответила турчанка по-русски и засмущалась. Прозвучало очень необычно и с какой-то милой интонацией. Андрей рассмеялся, чем ещё больше смутил хозяйку. – Вы поглядите, люди добрые, все работают не покладая рук, а они прохлаждаются, смехом давятся. – Прибежавшая Алёнка уселась на краю землянки, подоткнув платье. Андрей в который раз залюбовался девушкой. – И неча на красных девиц зенки пялить. Ишь, смотрит он, аж язык высунул. Работай давай, до обеда далеко ещё. – Так уж и впрямь красна девица. Да у тебя вон нос курносый и щёки – во. – Андрей надул щёки. Алёнка, уже привыкшая к подначкам Андрея, всё же невольно дернула руку к носу. Рассмеялись оба. Затем пришлось удивиться Андрею: Алёнка вдруг начала весело щебетать с Гульмирой, причём на такой смеси коверканных русских, татарских и ещё чёрт знает каких слов, что он, как ни силился, не понял ровным счётом ничего. – Ничего себе полиглоты! – Чего поли… поли?.. – Да ничего, в каком инязе языкам обучалась? – В чём, в чём? – вконец запуталась девушка. – А, ты про разговор наш? Да у нас, почитай, полслободы без толмача обойтись сможет. Средь мордвы живём, хошь не хошь, общаться надо. Татары касимовские, алатырские замирённые, что князю московскому не один десяток лет служат, наезжают на Шацкий торг. Да и в слободе своих татар хватает, что в холопьях живут у казаков. – Как в холопьях? Крепостными, что ли? – Ну, не совсем так. Попадают чаще через полон, да только жизнь не как в их полону татарском. Живут, работают, с одного котла с хозяином питаются. Семьёй обзаводятся, коль пару найдут. А кроме тово, из наших казаков не один Прокофий себе жену-ясырку с походу привёл. Так и живём мы тута, на краю поля Дикого, на самой что ни на есть украине. Народа всякого много и языков тож. Вот и скачут слова-словечки от одних к другим: был, к примеру, пёс, а теперь хоть собакой, хоть кобелём назови – всё одно понятно. – Ну, ты даёшь, Алёнка, да тебе впору лекции по языковедению в универе читать! Та, опять мало что поняв, продолжила: – Да вон они, наши толмачи. – Указала на черномазых прокофьевых погодков. – Эй, Гераська, Герасим Прокофьевич, а ну-ка, скажи мамке, что надо бы нам с ней на реку сходить, бельё постирать. Гераська, не задумываясь, пересказал всё сказанное матери по-турецки. – Видал, что ему, если и русский, и туркий языки родные. Ой! – притворно бровки сдвинула. – Заболталась я с вами, а у мене делов ещё вона скока. – Погоди, не уходи, посиди ещё. – Это ещё накой? – А мне поглядеть на тебя хочется! – смеялся Андрей. – Ой, и вправду, кажись, маманька рукой машет, побегу. – Отойдя шагов пять, обернулась. – А нос у меня вовсе не курносый. – Показала язык и умчалась.
Прокофий с казаками вернулся через десять дней. Предварительно заехали в Тонбов, доложились в приказной избе , сдали двух взятых в плен татарских лазутчиков. Получив недельный отпуск от службы, нахлёстывая коней, поспешили на Лысую гору. Немало был он удивлён, подъехав к выделенному ему под строительство участку. Землянка была полностью отрыта, по углам и через равные промежутки вдоль стен были вертикально вбиты отёсанные дубовые столбы. Андрей, без рубахи, блестя мокрыми плечами, тесал заготовки сосновых жердей, которыми по совету и примеру Кондратия хотел обшить стены. – Ну ты, брат, даёшь! Когда успел-то? Я и не чаял такого, думал, по осенней слякоти придётся землянуху свою крыть, – с восхищением говорил Прокофий. – А это чёй-то? – С удивлением рассматривал он широкую, в треть землянки, глиняную лежанку. Андрей рассказывал, как уговорил деда Афанасия сделать в землянке очаг, как согласился тот лишь при условии, что Андрей у него на сенокосе три дня отработает. «Хваток дедок, хоть и забитый холоп вчерашний», – отметил про себя Проня. Дед оказался печником классным, складывая небольшую печь из сырой, необожжённой глины, поучал Андрея, как сделать очаг удобным для хозяйки, как не перекалить печь и не разрушить её тем самым, как малыми дровами добиться большего тепла и как можно дольше сохранить его в жилье. «Вот, а нам преподавали, что народ в те времена был сплошь тёмным и непросвещённым. Да им некоторым и впрямь лекции читать, кому, как Алёнке, по языковедению, дядьке Семёну – по тактике дозорной и пограничной службы, а деду Афоне – по практике применения энергосберегающих технологий». – Андрей смеялся над собственным каламбуром. Скажи деду – он бы ни слова не понял, как недавно не поняла Алёнка. – Чего скалишься? Ну-ка, таскай ещё сырца глиняного, да выбирай, что уже подсохли хоть малость, щас мы с тобой дымоходы под лежанкой проведём. То-то теплынь будет держаться в стужу лютую! – Дед, да это ж вылитый кан китайский, ты откуда про него знаешь? – Какой такой кан, какой ещё китайскай? Печь это русская, самая что ни на есть обныкновенная. Низкая, правда, для землянки приспособленная. Щас мы с тобой, Андрюшка, трубу ладить будем. Труба – это вещь в печи, почитай, что наиглавнейшая. Сделай неправильно, так дым глаза выест, при каждой растопке хозяйке мука. Сделай неправильно аль с умыслом злым – и всю зиму домочадцы такой жуткий вой в трубе будут слышать, что тебе стая бирючья воить. Мы с тобой сладим такую, чтоб долгими вечерами студёными дрова в печи потрескивали, вся семья под лучиной за столом, а труба поёть. Ласково так поёть, нежно, будто песню колыбельную над зыбкой детской. – Дед Афоня, да ты у нас лирик, оказывается, поэт?! – Чаво, чавой-то? – Нет-нет, ничего, молодец ты у нас, говорю. Растроганный Прокофий не мог сдержать радости, всё разглядывая и трогая руками. – Слушай, Андрей, уж больно ты всё капитально затеял, нам ведь только зиму перезимовать, стоило ль так хрип гнуть? – Стоило! В следующий год, коль и построишь дом, до хлевов и сараев руки всё равно не дойдут. Вот и останется у тебя на долгие годы пристанище тёплое для телят, ягнят, прочей малой живности, – доказывал Андрей веско и убедительно. Потом застеснялся вдруг: – Да не, не я умный такой, те мысли вслух у деда Афанасия подслушал. «Скромный парень и правду любит. А ведь наворочал здесь без меня делов, дай боже!» – подумал Прокофий, а вслух сказал: – Держи вот за помощь твою. – И протянул Андрюхин перочинный ножичек с перламутровой рукоятью. – Не, то твоя добыча, да и память обо мне останется, коль расстаться придётся. – Это ещё не всё. – Начал разворачивать холстину Прокофий. – В нонешней стороже посекли лазутчиков татарских, вот взял с бою, во вьюке на заводном коне у татарина убитого нашёл. На холсте лежала длинная, в потёртых ножнах сабля и кольчуга- безрукавка. – Не смотри, что вида неказистого, хорошего булата эта саблюка. И сабля, и бронь наша, донской выделки. Судя по размеру, доброму здоровому казачине принадлежала. Не уберёгся служивый, не уберёгся, подстерегли, видно, татаровя, упокой, Господи, его душу, за други своя живот положившего. – Прокофий истово перекрестился. – А владеть ею я тебя научу, ты, я вижу, казак способнай, – не зная, как ещё отблагодарить Андрея, говорил довольный Прокофий, хлопал того по плечам. Одновременно давал распоряжения по-турецки жене насчёт обеда. – Прокофий, ты меня лучше в следующий раз в поход или, как там называется, в сторожу возьми. – А чё не взять-то, до воеводы далеко, да и не узнает он, что ты с нами в степь ходил, – готовый на всё, согласился десятник. Обедали под ветлой, «поместье» Прокофия неподалёку от реки было. Вспомнив, тот достал из-за пазухи белый, тонкого сукна довольно большой платок с кистями, протянул жене: Держи подарочек. Гульмира зарделась, прижала платок к груди. «Ни фига себе! Вот это подарочек! – подумал Андрей, заметив на белом платке следы побуревшей ссохшейся крови. – Нравы, однако». Перехватив его удивлённый взгляд, Прокофий пояснил равнодушно: – То не вражья кровь, Миронка вновь не уберёгся, достала стрела татарская. Так, царапина выше локтя, а кровищи, что с твоего кабана. Перевязать пришлось платком. – Он, Миронка, завсегда вперёд суётся, когда надо и не надо, – вставил присоединившийся к трапезе Кондратий, – вечно нос свой хищный суёть… – Зря ты, Кондратий Маркыч, напраслину на казака возводишь. Мирон Смага – казак стоящий, когда он сзади меня, у меня как будто ищё одна кольчужка на спине появляется. Рисковый, конечно, да в нашем деле как без риску. – Во-во, тока наперёд надо башкой помозговать, а потом уж рисковать. Ну да шут с ним, с Миронкой, не срубят коль в ближайший год, можа, и поживёть ещё, станет казаком справным. Ты, Проня, лучше скажи, как там в степу-то ныне? Чё видел? Был иде? Мне назавтрева выступать с десятком. – Все поняли, что в получении ответов на эти вопросы и заключалась цель прихода Кондратия. – А когда в ней, степи, тихо и спокойно было? Больших отрядов лихих людей на известных сакмах мы не встречали. Но, видно, копчёные пронюхали про наше строительство и переселение, рыщут да высматривают, что мы тута затеваем. Им прежде Козловский вал костью в горле стал, теперь мы на самом их перелазе через Челновую. Нащупают, где у нас тонко, да и рванут большой ордой. Надоть нам сторожами дальше ходить, вёрст за сто, за двести, если надобность возникнет. Чую, где-то там, за Матырой, за Битюгом, может, ещё дальше татары в балках большими отрядами стоят, коней на молодой траве откармливают да часа своего ждут. Я уж докладал об том в приказной избе и самому воеводе. Послухають ли, не знаю. Ненадолго замолчали. – А и лют наш воевода-князюшка, ох лют! – Прокофий наклонился к Кондратию и Андрею, понизил голос: – Сдал я полонённых татар, а он приказал своему кату в остроге пытать их железом нещадно, чтобы всё сказали про задумки татарские на лето грядущее, а потом живым глотки расплавленным свинцом залить, чтобы, как он выразился: «Уже ничего и никогда не смогли рассказать про задумки наши». – Кондратий перекрестился: «Спаси и сохрани, Господи». Андрей содрогнулся и вспомнил: где-то он читал, что при строительстве в Тамбове ещё в дореволюционные времена гостиного двора, нынешнего ГУМа, найдены были несколько людских черепов с навечно застывшим в их нижней части свинцом. «Вот, выходит, чья работа».
Глава 5
С Алёнкой Андрей виделся каждый день. Вскоре поймал себя на мысли, что с нетерпеньем ждёт встречи с ней. Невольно сравнивал Алёнку с её сверстницами из своего времени. И хотя сам всегда и везде подчёркивал, что тамбовские девчонки самые красивые («…зайдёшь в тамбовский троллейбус, из пятнадцати находящихся в нём девушек: пять – просто красавицы, ещё семь-восемь – очень хорошенькие, оставшиеся две-три просто сегодня неважно выглядят»), понимал, что многие проигрывали её естественной природной красоте. Как в чём-то она безнадёжно проигрывала им. «Тебе бы, Алёнка, джинсы фирмовые да топик коротенький, чтобы животик виден, и зависли бы мы где-нибудь в «Ёлках-палках» или «Пирате», потусовались бы часов до четырёх утра. Пацаны обзавидовались бы, что у меня такая девчонка клёвая. А может, лучше прямо в сарафане и кожаных чунях без каблуков? Будет полный абзац! А может, и не будет фурора, все сочтут это за суперновый прикид, что-то вроде стиля history country, на следующую тусовку в чём-то похожем придут. Нет, почему тамбовские проигрывают ей?» Вспомнилась его последняя подружка Анжелка: совсем даже ничего, и грудь, и живот, и целуется классно, и в постели фантазёрка изрядная. Мысли принимали абсолютно направленный характер, да и месячное воздержание явно не шло на пользу. «Пора тебе, братец, на бережок, на поляночку, размяться, разогреться, растяжку поделать, с тенью опять же поработать. А ещё повторить те сабельные приёмы, что Прокофий показал». Идя к реке, Андрей продолжал размышлять, вдруг даже остановился от неожиданной мысли: «Стоп, а чё я их сравниваю: и те и другие тамбовские, да, может, среди моих подружек и Алёнкина прапрапра…внучка есть. Ни фига себе! Стоп, да с таким же успехом Алёнка моей прапрапра…бабушкой оказаться может. Тем более, как ни крути, а дед-то твой, Чибисов, из Двойни Беломестной. Ни хрена себе! – Голова шла кругом. – От таких кульбитов крышак точно слетит». Отгоняя неожиданно пришедшие мысли прочь, Андрей припустился к реке бегом.
Только начал разминку, услышал какую-то возню под берегом, подошёл заинтересованно. В мутной, заросшей ивняком и камышами воде возились незнакомый бородатый дед в одних домотканых подштанниках и худенький белобрысый подросток с посиневшими от холода губами. С натугой тянули и не могли вытянуть небольшой бредень. – Пособи, чего вылупился! – рявкнул красный от натуги дед. Андрей поспешил в воду, сменил мальца: – Чего тянем-то, может, коряга? – Какая коряга, сомяра там здоровущий, тащи к берегу! Уйдёть зараза! Бредень рядом с Андреем неожиданно резко натянулся, и на поверхности воды показалась голова сома. Мама дорогая! Такого чудища Андрей отродясь не видел, губастая усатая башка вряд ли поместилась бы в большое ведро. Его охватил рыбацкий азарт, напрягая силы, он пытался удержать рвущееся из рук древко бредня. – Захлёстывай, дед, захлёстывай! Старик тем временем, запутавшись в камышах, скрылся в воде по самую макушку. – Дед, хрыч старый, ты чё там, утоп, что ли, захлёстывай тебе говорят, – застонал от досады Андрюха. Прибежавшие на шум от ближних землянок казаки помогли вытащить бредень из зарослей. – От берега, от берега подальше оттаскивай, – орал один из беломестных десятников, Василька Тыев, – щас хлебнёт воздуху – успокоится. Сом был просто чудовищно огромен, более двух метров в длину, а в обхвате больше походил на поросёнка, нежели на рыбу. Все удовлетворённо крякали, разглядывая добычу. Андрей присел на песке, стал стягивать промокшие сапоги. Неожиданно звонкая затрещина свалила его на песок, а цепкие крючковатые пальцы пребольно и бесцеремонно сдавили ухо, прижали голову к земле: – Ты что жа, нечестивец, с батюшкой, с отцом святым, так непотребно разговариваешь? Так непочтительно, а? – Дед-рыбак продолжал драть Андрюхино ухо. – Да отпусти, отпусти ты. Откуда мне знать, батюшка ты иль отец… В подштанниках все одинаковы… О-о, больно! – Андрею было больно и одновременно почему-то смешно. – А и то верно, в подштанниках… оно, конечно… – Отпустил ухо дед. Долго сидели потом на берегу, сушили одежду. Отец Илия, он же бывший донской казак Иван Гагуля, «вышедший в отставку по ранению», как и большинство доживавших до его лет сверстников, пришёл в «казачью святую обитель», как называли они Николо-Черниевский монастырь. Отдал игумену, что с походов боевых привозил да про чёрный день хранил, просил дать возможность грехи замаливать до окончания дней своих. А грехов на нём ох немало было! Вспоминалось порой, как в ярости схватки, зверея, саблей разваливал порой супротивника от плеча до самого седла. Муторно потом было, в башку дурную такие же дурные мысли лезли: «А успела ль душа-то отлететь? Можа, я и её тоже пополам?» Заливал тоску зелёную таким же зеленым вином. Так и ходила, бывало, вся их ватага казачья во главе с походным атаманом пьяная. Пьяная, а отчего – и не понять. Может, от крови, может, от добычи богатой, может, от зелена вина? Покойно жилось в монастыре, в молитвах, в постах да в трудах праведных. Совсем уж успокоился старый казак, не чаял себе перемен в жизни. С месяц назад позвал в свою келью игумен, сказал, что намерен возвести монаха Илию в сан священнический, послать в края вновь заселяемые. – Бедует там люд православный без слова Божьего, старца-упокойника аль воина, живот в бою положившего, отпеть некому, ребятня народившаяся нехристями живёт, обретается. А тебе что: грамоту разумеешь малость, псалмы прочтёшь, а что прочесть не смогёшь, поди, и наизусть помнишь. А коли ни то ни другое, так ты, сын мой, начни опять с того места, что помнишь. Как отпеть, покрестить, видел не раз, сможешь требу вести. Про святое венчание попытай поподробнее отца Никодима. Придерживайся строго, а то знаю вас, казаков, обведёте пару раз вокруг дерева, скажете: «Ты моя жёнка», и всё тут. Ну всё, иди, держи путь на Лысую гору. Там, ведомо мне, людишки наши монастырские заселены, присмотри строго, может, посля строительств энтих и забрать назад удастся.
Прибыв в Тонбов, отец Илия первым делом выговорил себе право заготовить кондовый строевой лес в Челнавском заповедном лесу, сделал заказ на привоз с Москвы колокола пудов на пять-семь. Искал мастеров-иконописцев, но вышла осечка: на сей день в Тонбове таких попросту не было. Настоятель Знаменской церкви, что стояла в Тамбовском остроге , отец Никодим советовал мастеров для позолоты и серебрения иконостаса, а также иконописцев искать и приглашать из Рязани. – Да не торопись с этим, отец Илия, отпеть-окрестить и без позолоты сможешь, а ну как налетят крымчаки? Пожгут, позорят всё, сызнова начинать придётся. Скобы, гвозди и прочий железный товар для строительства покупай в Покровской казачьей слободе, что в двух верстах от крепости вверх по Цне, там кузнец знатный робит, Иван сын Фёдоров. Да и возьмёт, поди, недорого. «И это называется “недорого”! – задыхался от обиды и негодования отец Илия. – Да он, Иван этот, он же грабитель с большой дороги! Вчистую обобрал, сукин сын, прости мя, Господи. Да как не ругаться, Господи, он же за отобранный товар целых восемь рублёв просил, окаянный!» Пришлось торговаться отцу Илии, да так, как ни разу в жизни не приходилось. Бились и лаялись долго, кузнец оказался барышником крепким. Уступил пару рублей только тогда, когда, показывая слабость его товара, отец Илия легко накрутил его гвоздь на палец, а скобу, в тот самый палец толщиной, узлом завязал. – Только из уважения к силушке твоей, батюшка, да за то, что на строительство церкви, уступаю. Отдаю, можно сказать, задарма, себе в убыток, – притворно, чуть ли не рыдая, голосил покровский кузнец Иван Фёдоров, когда наконец ударили по рукам и подмастерья начали складывать товар в телегу. «Ничего себе “задарма”! – сокрушался отец Илия, возвращаясь с покупками в Лысые Горы. Только на скобяной товар он потратил все деньги, выделенные игуменом. – А ведь и отец Никодим не случайно именно к этому кузнецу меня послал, – начал догадываться отец Илия, – не иначе, имеет гостинцы от кузнеца, длинногривый. Ну хваты, ну ухари! Далеко пойдёт город этот по торговой части, коль такие барышники в ём живуть! – уже без обиды, с оттенком уважения думалось ему. А ещё вспоминался ему горшок с серебром, златом, узорочьем разным, что отдал он игумену при вступлении в монашеский сан. – Да на тот горшок я бы в Лысых Горах три церкви отстроил. Скуповат игумен, скуповат. Да что там скуповат, скряга сущий. Вон и людишек монастырских вернуть возмечтал. Господи, прости мя, грешного, всё-то я слуг твоих лаю, всё-то хулю, – начал было креститься батюшка. – Да и не моя в том вина, что они у тебя такие». Сам себе отпустив таким образом грех, он счёл за лучшее подремать под мерный скрип телеги. На следующий день отец Илия собрал казаков держать совет (на малый казачий круг, как он сам выразился). Совет, однако, держать не собирался. Объявил: начать строительство церкви уже с завтрашнего дня, от каждой семьи на рубку и подвоз леса – одного человека с подводой на два дня, на все другие строительные – по два человека от семьи на неделю. Круг загудел: «Да ты что, батюшка?! А сенокос, а землянки, а служба постоянная?!» Разошедшийся Илюха Хворый вопил: – Хорошо Бузневым, у них четыре мужика здоровых в дому, а у меня бабы да девки одни. Чаво мне делать? Хто за меня домашнии дела делать будить? Через неделю в сторожу заступать опять же! Не отлучишь, чай, батюшка, от церквы, заранее говорю: не приду я, не отлучишь! – Я тебя отлучу, как есть отлучу, вот этой самой рукой так отлучу-приложусь, с бугра до самой Челнавки покатишься, поганец! Чего взголдели? – уже обращаясь ко всем, продолжал отец Илия. – Забыли, как артельно общие дела решать, как друг другу «на помочи» ходить? Я вам тут, оглоеды, не дам старые дедовские обычаи рушить, отходить от обчества удумали! Всяк сам по себе жить?! Язви в вашу душу! – не на шутку разошёлся батюшка. – Всё, баста, кончай базар, кому указал – завтра на вывозку леса! Казаки расходились, покряхтывая и усмехаясь одновременно. Вернувшихся с круга Семёна и Кондратия бабы расспрашивали: – Ну, что там, батюшка-то как прибывший? Обходительный ли? О пастве заботливый? Братья переглянулись и заржали жеребцами: – Ох, ах, обходительнай, ох! А уж заботливый-то какой! – И вновь давились смехом. – Заботу проявит – мало не покажется! – Да… – немного отсмеявшись, высказал мнение Семён, – нашему бате саблюку в руки, папаху набекрень и походным атаманом в любую ватагу казачью. Шибко он для энтого дела подходящий! А поп? Что ж, с хорошего человека почему бы и попу не получиться? Сживёмся с батюшкой! – уверенно закончил он. – И я в том не сумлеваюсь! – поддержал его брат.
Глава 6
Десяток Прокофия ушёл в очередную сторожу, едва над Лысыми Горами наметился бледно-розовый рассвет. Проводов-расставаний не было: все приказы-распоряжения с вечера получены, бабьи слёзы ночью выплаканы. Подошёл отец Илия, крестом осенил стоящих возле коней казаков: – Благослови, Господи, чад своих, на ратный труд отъезжающих, Архистратиже Михаиле, пошли им удачу в делах воинских. Семён Бузнев, широко зевая, в накинутом на голое тело кожушке подошёл к Прокофию: – Ну, с Богом! Поберегись там, Проня. Отряд ушёл в степь и будто растворился в предрассветной дали. Лишь на тучных травах, покрытых обильной росой, оставался их неширокий след. Пройдёт пара часов, и горячее солнце высушит травы и укроет от глаз путь очередного русского дозора, отъехавшего в Дикое поле. Прокофий вёл свой отряд уверенно, путь был хорошо известен казаку. Километрах в двух впереди маячил казак их десятка, иногда подавая знак, что путь безопасен. Ещё двое служивых слева и справа рыскали по балкам и оврагам. «Всё по науке, – размышлял Андрей, – дозор головной, боковые дозоры… Да, выходит, то, что нам в учебке преподавали, лет за четыреста до нас освоили, а может, и раньше, когда Добрыня с Ильёй да с Алёшей Поповичем заставу в степи держали». Это было первое боевое дело, в которое напросился Андрей и на которое, после долгих уговоров Прокофия, согласился пятидесятник Семён Бузнев. Впрочем, тревоги, сопровождавшей его на боевых заданиях, участником которых он был в Чечне, не ощущалось. Дышалось легко, солнце мягко пригревало конников, а под ногами стелилась бескрайняя ковыльная степь. Над болотистой низинкой неугомонный чибис всё выспрашивал: «Чьи вы, чьи вы?» Мирон Смага, ехавший сзади, кивнул: – Твоя, никак, птаха, Чибисов? Настроение было приподнятым, да и было отчего. В день перед отъездом заглянула Алёнка, непривычно молчаливая, глазами, полными тревоги и грусти, долго смотрела на Андрея. Подошла затем вплотную, не стесняясь присутствующих Прокофия и Гульмиры, троекратно расцеловала Андрея. – Вернись обязательно, – прошептала и неторопливо побрела домой. Переглянувшись с женой, Прокофий удовлетворённо хмыкнул: – А у найдёныша с молодой Кондратьевной дело, похоже, сладится. Андрей стоял немного ошеломлённый, ощущая на щеках нежность и тепло полных Алёнкиных губ. Мерно покачиваясь в седле, он и сейчас почувствовал их, непроизвольно дёрнул руку к щеке. Заулыбался. – Ты чё лыбишьси, не на блинах у тёщи. По сторонам лучше зыркай, – с напускной строгостью проворчал Мирон.
Третий день казачья сторожа шла на юг, иногда на несколько вёрст уходя то влево, то вправо, порой делала замысловатые петли и становилась на собственный, проторённый часами ранее след. К вечеру подошла к реке Битюг, где встретила сторожу из пяти казаков Кузьминой Гати. Со старшим, Селивановым Терентием, Прокофий был знакомцем давним. Прилегли на взгорке, оглядывая бескрайнюю пойму полноводной реки. – Тут, Проня, дела такие: напал на след я отряда татарского, бродом переправились они на этот берег, двигались в нашу, тамбовскую, сторону. Только почему-то свернули назад круто, вновь к реке вышли. Шли немного плёсом, а затем пропали. Я проверял на версты четыре-пять, а выхода-то нету. Ни на том берегу, ни на этом. Как в воду канули копчёные. – Много ль было их? – Ну, судя по следам, коней до пятидесяти. Даже если половина коней заводные, всё равно отрядец немаленький. У тебя как, десяток справный ли? – Какое там. Почитай, один Мирон из казаков бывалых, остальные – с миру по сосенке. Сам, поди, Терентий, знаешь, как ноне в казаков верстают. – Во-во, и у меня то же самое. Не справиться нам с ими. – Ты их найди сперва. Помолчали в раздумьях. – Я так мыслю, – взявший на себя роль старшего, проговорил Прокофий. – Основной отряд здесь оставить, неподалёку от брода-перелаза, не та, так другая орда здеся споявится, не минуют они пути этого, не один раз им хаживали. – Во-во, а по паре казаков влево и вправо отправить, вышли же они где-то, не утопли ведь. – На ту сторону тоже послать надобно. Мирона пошлю, он парень ушлый, прихода татаровей не проспит, упредит при надобности. Уже в темноте Мирон и напросившийся с ним Андрей вплавь переправились на ту сторону реки в версте выше брода, и ночь поглотила их. К рассвету прошли вёрст около десяти, ещё полдня рыскали по балкам и буеракам, наконец нашли, что искали. В скрытой от глаз низине стояла табором, пережидая дневную жару, небольшая татарская орда. Подползли ближе, Мирон насчитал с полсотни лошадей. – Никак та самая пропавшая орда. Шатров не раскинули, ненадолго, значит. Кибиток, повозок нет, значит, либо отряд передовой ещё большей орды, либо налегке идут, прознать про вал строящийся. Скачи, Андрей, до наших, упреди Прокофия, а я пока за ими понаблюдаю. На хвост им сяду, не уйдут теперь незамеченными. – Как же ты один-то? – А ну нишкни, порядок воинский не знаешь? Я тя научу старших слухаться. Сказал тебе слово – и марш выполнять, – зло зашипел Мирон. Андрей отвязал Мухортого, вместе с конём Мирона спрятанного в овраге, и, скрываясь в тальнике, низинкой двинул к Битюгу. Не прошло и десятка минут, услышал крики в том месте, что недавно покинул. Выскочив на невысокий курган, увидел, как Мирон, нахлёстывая коня, уходил от трёх настигавших его татар. Казак уклонялся постепенно в сторону. «От меня погоню уводит, – понял Чибисов. – Как же они его обнаружили?» В ту же минуту конь под Мироном споткнулся, угодив в сурочью нору, и вместе с седоком грохнулся на землю. Вскочивший Мирон, выхватив саблю, завертелся юлой. Рядом пытался подняться на сломанную ногу хрипевший конь. Татары замедлили ход, подъезжали неспешно, окружая казака. Мирон хищно оскалился, сжимая саблю, мыслил, как жизнь свою подороже продать. Видя настоящего воина, татары решили не рисковать, один деловито натянул стрелу, метя казаку в ногу, двое других разматывали арканы. В это самое время Андрей уже мчался намётом к месту схватки, благо пока ещё незамеченный татарами. «За други своя!» – билась единственная в голове мысль. Налетел вихрем, с десятка метров метнул в спину татарина тесак, второго сбил конём. Отлетев под ноги Мирона, тот попал под его саблю. Третий, раздирая лошади рот, нещадно хлестая её плёткой, развернувшись, дал дёру к своим. Всё произошло в мгновение. Спешившийся Чибисов помог взобраться в своё седло Мирону, у которого из голени торчала стрела, из-под которой обильно сочилась кровь. – А ты как же? – Я за стремя держаться буду, да быстрей разворачивай, быстрей! Гляди, из той самой балки татары показались. И началась скачка, которая надолго запомнится Андрею. Мухортый шёл размашистым намётом. Мирон, у которого от потери крови начали плыть круги перед глазами, склонился к самой гриве. Андрей, крепко держась за стремя, едва успевал поднимать ноги и делал скачки по три-четыре метра. Татары постепенно настигали, обхватывая с трёх сторон. Мирон прохрипел: – Ну, Мухортый, ну, родной, вывози! – Вдруг дико, на татарский манер, завизжал пронзительно, затем заорал коню в самое ухо: – Гра-а-а-бят! Мухортый, сложив уши, вытянулся в струну, наддал ещё, откуда только силы взялись. Впереди блеснула излучина реки, но и татары не отставали. Через несколько минут беглецы влетели в воду, рванули что есть сил к своему берегу. Татары осыпали их стрелами, одна тюкнула Андрея повыше локтя, вторая на излёте угодила в круп Мухортого. В это время с «нашего» берега прогремел дружный залп из трёх пищалей сразу. Сунувшиеся было в реку татары, дико заламывая шеи лошадям, прянули назад. Расстояние было значительным, второй залп, как и первый, урону им не принёс, разве что легко ранил одну-две лошади. Однако изрядно боявшиеся огненного боя татары сочли за нужное отойти подальше от берега. Прокофий наблюдал, как татарский мурза хлестал своих людей плёткой, видно, за то, что до времени обнаружили себя, за то, что дали уйти живыми русским лазутчикам. «Ну теперича, лупи не лупи, а ты наш, безвестно пройти к валу, к Тонбову, к сёлам нашим уже не сможешь. Мы к тебе прилипнем, не отдерёшь. А там, гляди, подмога подоспеет, кровью умоешься, поганый. Хватит тебе грабить безнаказанно». Казаки тем временем стаскивали с седла Мирона, подняли свалившегося на мелководье от бессилья Андрея. Тот жадно хватал раскрытым ртом воздух и лишь бессвязно сипел. Багровое, залитое потом лицо и выпученные глаза дополняли картину. «Досталось парню, – отметил про себя Прокофий, – однако казак стоящий получится, не струсил, друга в беде не бросил». Вечером, перевязанные и отдохнувшие, Мирон и Андрей сидели у костерка, квасок с бурдючка потягивали, говорили неспешно. – Да ты понимаешь, – отвечая на вопрос Андрея, рассказывал Мирон, – решил я спознать поточнее про стан татарский, пополз ближе и столкнулся нос к носу с дозором ихним, что в кустах хоронился. Благо, что не конные они были, пока к лошадям сбегали, я до своего конька добежать успел. Вот поганые! Не умеют, мать их, пешими воевать, им бы навалиться на меня втроём, так нет же! Ну а остальное ты всё своими глазами видел. Коня вот жалко да седло, совсем справное, хоть и старое, от бати, в сече убиенного, по наследству досталось. Когда ещё справишь такое? – завздыхал Мирон. – Не тужи, Мироша, головы целы, а коней, сёдла добудем. Казаки наши, как я заметил, редко без добычи с дозоров возвращаются. – Да, это так, улыбнётся и нам удача. – Помолчав, понизив голос и глядя Чибисову в глаза, произнёс: – А помнишь, Андрюха, я тебя предлагал в Челнавке утопить, от греха подальше. Ты это, вот чё, ты, брат, прости меня, дурака, не держи зла. А то, что ныне от смерти лютой спас, – век не забуду! Андрей лишь молча сжал плечо Мирона.
Казаки Прокофия и кузьминогатинского Терентия Селиванова действительно намертво вцепились в татарскую орду, следя за каждым её шагом. От открытого боя уклонялись, лишь изредка обстреливая из пищалей. Тем временем из Тамбова уже спешил на подмогу отряд стрельцов, специально для этой цели посаженных на коней. Татар удалось увлечь якобы в погоню за собой и вывести прямёхонько под дружную залповую картечь краснокафтанников. Те толк в стрельбе знали, положили почти всех, немногих оставшихся в живых разбойников посекли вернувшиеся казаки.
Десяток беломестных казаков возвращался домой. Настроение у всех было приподнятое, возвращались без потерь. А раны, что ж раны, раны зарубцуются, редкий казак живёт без таких отметин. Ехали правым берегом Челновой. Когда поднялись на Белые Пески, их взору открылись и новые рубленые стены Лысогорского острожка, и дымки строящейся Беломестной слободы. В сердце Андрея ликовала и пела какая-то счастливая струнка: дома! Когда спустились в последнюю перед новым поселением балку, от переполнявших его чувств он залихватски заломил набок папаху и неожиданно для самого себя громко запел:
Всё ближе, ближе к дому казаки, Уже знакомый ветер у щеки. И, подбоченясь, сотник выскочил в галоп, Давно отца не видывал малой.
В балке, как в театре с хорошей акустикой, его чистый голос прозвучал так мощно, что разнёсся по всей округе. Не помня всех слов песни, продолжил с третьего или четвёртого куплета: На колья растащили весь плетень – То казачки гуляют третий день. Такая доля: то встречать, то провожать, Своих сынов Отчизну защищать!
Прокофий от неожиданности даже остановился, пододвинул коня к Андрею: – Ну, ты даёшь, паря! Кто ж такую песню про нас, казаков, сочинил? – Да так, доктор один питерский, лысый и в очках, Александром зовут. Мирон восторженно взирал на своего друга: – Не иначе, наших кровей, казачьих, другому такое не сочинить, – уверенно подытожил он. Андрей покатывался со смеху: он-то знал, каких кровей один из его любимых авторов и исполнителей А. Розенбаум. А потом была встреча, и был отслуженный отцом Илиёй благодарственный молебен, и заздравные речи под сивуху с брагою, и охи-ахи многочисленных родственников. Андрею вспомнился перрон тамбовского железнодорожного вокзала и возвращение их отряда из первой командировки в Чечню. «Всё, ну буквально всё, как у нас, даже батюшка, ныне покойный отец Николай (Степанов), тоже нас тогда встречал, кропил святой водицей. Или это у нас, как у них, четыреста лет назад?» Чибисов не чувствовал себя, как в первые дни пребывания «в этом мире», чужим и лишним. Его обнимали, искренне радуясь, что живым вернулся, тянули каждый к своему дому, отведать, что бог послал. Но самым дорогим были лучившиеся счастьем глаза Алёнки. Поклонилась низко: – С возвращеньицем вас, Андрей Юрьевич! – Прильнула на миг к груди Андрея и, зардевшись, юркнула в толпу подружек. – Алёнка, постой, да постой же! Подарочек вот. – Протянул нитку ярких стеклянных бус. – Благодарствую. – Приняла с поклоном подарок и вновь скрылась среди подруг. «Ну и охламон же я! Сам-то о подарке не додумался. Спасибо побратим Мирон Смага выручил». С десяток вёрст не доезжая до Лысых Гор, Мирон достал из-за пазухи добытое в бою украшеньице: – Держи, братка, подаришь той, которая приглянётся. А может, приглянулась уже. – А ты как же? – А меня девки за версту обходят, видно, рылом не вышел. Нос, мол, у меня дюже здоровый, целоваться из-за энтого со мной неудобно – мешает! – гоготал Мирон сам над собой.
Глава 7
Местность на Лысых горах в то знойное лето кишела народом. Тысячи согнанных людей заступами и лопатами вгрызались в столетиями нетронутую ковыльную степь, отрывали ров и насыпали земляной вал на полтора-два метра высотой. За ними уже другая партия землекопов обкладывала вал пластами срезанного дёрна. Через месяц первая вновь начинала от Беломестного острожка насыпать вал ещё на полтора-два метра, поверх которого также накладывался дёрн, и так несколько раз. От непосильного труда, от надрыва мёрли землекопы десятками, а ещё десятками сбегали. Для надсмотра над ними стрельцов приставили, а беглых казакам поручалось отлавливать. Хоть и не в радость была такая служба, а пришлось и Андрею дважды участвовать в поиске и поимке беглых. Первых пятерых беглецов верстах в двадцати от Лысых Гор словили, а другим троим до самого Гаритова, что в Козловской округе, дойти удалось. Схвачены были местными детьми боярскими и переданы казакам лысогорским. Секли нещадно и тех и других принародно, а через неделю отлёжки – вновь в работу. Бегство тем не менее не прекращалось. На самой высокой горе, напротив татарского перелаза через Челновую, под руководством присланного из Москвы мастера Фёдора Леонтьева велось строительство новой крепости – Красного городка. Было Фёдору лет под шестьдесят, но телом ещё крепок. Нраву был крутого, не раз доставались его крепкие затрещины нерадивым строителям – то за привезённый лес с изъяном, с червоточиной, то за плохо подогнанные в крепостной стене брёвна. Из всего инструмента – только отвес самодельный да тонкая бечева со множеством узелков. Да ещё пяток плотницких топоров различной формы и назначения. Владел он ими столь искусно, что, пожалуй, не было ничего такого, что не мог он сотворить из дерева. Мог при случае одним топором за полчаса ложку сварганить. А ещё из комля соснового креслице выстрогал князю Ромодановскому. Уважал мастер князя. За то, что за порученное царём дело радеет, за то, что до всего сам стремится дойти. Уважал князь мастера. За голову светлую, за опыт богатый. Сядет в кресло даренное, глядит, как башни городка рубленого вверх растут, с почтением мастера слушает. Фёдор ему на досках угольком «проекты» свои поясняет, солидно на князевы расспросы отвечает, за плотницким людом не забывает доглядывать. Князь тем временем не перестаёт думать, каким бы образом задержать «знающего градодельца» Леонтьева до конца своего пребывания в Тамбове, не возвращать в Москву, приобщить к реализации иных своих оборонных строительных замыслов на этой русской украине. Андрею интересно, как крепость строится, не раз приходил, смотрел, плотников расспрашивал. – Что ходишь, паря? Языком много не наработаешь, – сказал заметивший его Фёдор, – Держи топор, тесать начинай с того краю. – Посмотрел, как лихо взялся за дело Андрей, промолвил с разочарованием: – Слава тебе, Господи, не обидел парня силушкой, а с руками-то явно не доглядел. Совсем безрукий! И отправил Андрея к землероям, что копали в городке колодец. Полдня Чибисов тягал из колодца пеньковой верёвкой тяжеленную бадью с землёй. Натягался так, что не разогнуться. В какой-то момент понял, что очередную бадью просто не осилит, – запросил отдыха. Вспоминать начал, как помогал другу в тамбовских пригородных Ласках рыть колодец, точнее, бурить. «Нет, бур здесь не подойдёт – электронасос типа «Ручеёк» или «Малыш» здесь пока ещё не изобрели, а вот что за треногу они там ставили? Ага, точно, а вверху блок, с помощью которого тот самый бур из земли тянули. Стоп, а, пожалуй, это и здесь можно приспособить!» Решительно направился к плотникам. Уже через час крепкая тренога с деревянным блочком вверху намного облегчила жизнь бывшему прапорщику и подняла его авторитет среди строителей. Фёдор-мастер оценил тоже, но достаточно скромно: – Колодец неглубокий, народищу прорва – и так могли бы отрыть. А вот коль посерьёзней рыть бы пришлось, шурф ли какой, котлован, я бы твой блок соединил кожаным ремнём с большим колесом деревянным, что внизу. Внутри колеса человек ходит и всю эту землеройку в движение приводит. – А это что-то вроде белки в колесе? – Ну, в общем-то верно, есть такая забава. В следующий раз подозвал Андрея: – Ну-ка, сочти, энта скока нам бревён потребуется на стену, которая к лесу в 95 сажень, если на стену, которая в степь глядит в 115 сажень 870 брёвен ушло? «Эх, – сейчас бы калькулятор, хоть какой-нибудь китайский, вмиг бы посчитал. Ну что ж, можно и столбиком, по старинке». Составив нехитрое уравнение, через минуту протянул мастеру цифры, выведенные углём на дощечке. Мастер удовлетворённо похмыкивал, сравнивая со своими громоздкими расчётами. – Варит у тя башка, варит. Ежли со мной лет пяток поработаешь, может, и выйдет из тебя толк. – Подумав, не велика ли оценка и аванс, произнёс со вздохом: – А можа, и не выйдет ничего. – Нет, Фёдор Степанович, карьера строителя мне не улыбается, я военный, спецназовец. – Опять словами басурманскими речь поганишь. Не понял, кто там тебе улыбается аль не улыбается? Андрей смеялся взахлёб над леонтьевской непонятливостью, с любовью смотрел на мастера и ловил себя на том, что тот очень похож на его двойнёвского деда, умершего лет десять назад. Такой же костистый, сутуловатый, голова с залысинами, а на ней платок во время работы в летнюю жару, одинаково, кстати, повязанный. Ещё большее сходство появилось, когда однажды мастер после работы подсел к загрустившему было Андрею, вдруг погладил по голове, произнёс мягко: – Ты, сынок, ни горийси, всё у тя хорошо будить. Рука была тёплой, пахла сосновой смолой, совсем как у деда, когда тот работал за верстаком под навесом, вязал раму либо ладил ульи. От нахлынувших чувств Андрей счёл нужным уйти подальше от стройки, лечь на спину и глядеть на проплывающие над ним облака. Земля приятно холодила натруженную спину, степной ветерок ласкал лицо, а вверху синь бескрайняя и облака – вечные странники. Вспомнил детство: также любил безотрывно глядеть на плывущие белые, причудливые шапки, мечтать, что когда-нибудь и он полетит в неведомые края, посетит далёкие земли. «Вот и домечтался! Господи, это же надо, я уже третий месяц здесь. Как там дома? Как мама? Наверное, убивается, что ни духа ни слуха обо мне? Интересно, а что про моё исчезновение рассказали друзья, с которыми был у тех злосчастных курганов-могильников? А может, они тоже провалились на 400 лет назад, только разбросало их по другим местам? Как в бригаде дела? Ребята с третьей роты, наверное, в очередную кавказскую командировку готовятся. У меня здесь, конечно, тоже боевые действия, но не сочтут ли за труса, который, когда запахло порохом, смылся в неизвестном направлении? И как придётся объяснять своё отсутствие, своё пребывание здесь? Никто не поверит – это точно. А потому и рассказывать я ничего не буду. А может, и не придётся оправдываться? Давно уж, поди, исключили из списков части. В таком случае в связи с чем? Как безвозвратные потери или как пропавшего при невыясненных обстоятельствах? Где я? Где настоящее, прошлое, будущее? А может, я сейчас в самом что ни на есть настоящем, а в 21 век меня просто заносило в будущее?» Тоска, безысходная тоска постепенно накатывалась, обручем сжимая сердце, становилось трудно дышать, хотелось выть волком, но только глухой стон рвался наружу. – Андрей, Андреюшка, да что это с тобой? – отыскавшая его Алёнка трясла за плечи, вытирала выступившую на лбу испарину, гладила руки, что минуту назад с ожесточением скребли траву и землю. Ей уже доводилось наблюдать пару раз, как он надолго замолкал, в глазах проступали такие тоска и беспомощность, такие неразрешимые вопросы, что ей становилось страшно за него и себя. – Андрей, Андреюшка, любый мой! Здесь я, здесь рядом. Не боися ничего, это только морок, дьявол тебя стращаить, душу рвёть. А вот мы к батюшке сходим, исповедуемся, помолимся, оно и отпустит. Сначала непонимающе и оторопело, затем более осмысленно смотрел Андрей в ставшее таким родным лицо, слышал мелодию такого родного голоса, не понимая, да и не пытаясь понять смысл сказанного. Постепенно тиски, сдавившие душу, отпускали, мысли принимали остроту и ясность. Через некоторое время он уже мысленно ругал себя, что расчувствовался, позволил тоске беспрепятственно и тяжко навалиться на него. «Раскис, так тебя разэдак, словно новобранец. Нашёл время, как институтка, в обмороки впадать. Тут тебе не там – мигом сожрут и не поперхнутся. Впрочем, там тоже сожрать могут, а не сожрать, так обидеть – это в порядке вещей. Всё! Собрались, отряхнулись и пошли…» – Бежим к реке, Алёнка. Вода сейчас, как молоко парное!
Глава 8
Петровским постом к Семёну Бузневу пришёл его давний знакомец мордвин Нуштай, из поценских коренных жителей. Обнялись старые приятели, вспомнили, как не раз выручали друг друга в бытность службы Семёна на «Панковой прорехе», куда его шацкий воевода с десятком казаков посылал «для береженья» одного из ответвлений ногайской дороги – сакмы. – Сынов тебе, Сенька, привёл, верстай в служилые. Охотники в сельце нашем лучшие, да и по всему лесу цнинскому таких поискать. Белку стрелой в глаз бьют, на мишку с рогатиной один на один без страху выходят, в мороз лютый в снегу спят – не мёрзнут. Верстай, Сенька, пиши в книгу, парни добрые, только уж больно драчливые. – Дык, Нуштаюшка, я завсегда тя уважу, токо вот верстает-то голова казачий, самой Москвой назначенный. Ну да ничего, я поручусь, посодействую. Только вот без лошадок-то как же? Только в солдаты писать. – Каки таки салдаты? Зачем салдаты? Ты, Сенька, казак, они с тобой тоже казаки будут. Я тебе их привёл, учить будешь, в церкви крестить будешь, беречь будешь. А то моя старуха, – понизил он голос, – шибко убивалась, когда провожала. – Ну вот и оставил бы их дома. – Не, они тут нужнее. На Морше и Шаче сейчас делать нечего. Если вы тута выстоите, туда уж татаровьям не дойти. «Стратег, однако», – подумал присутствующий при разговоре Андрей. Он внимательно разглядывал двух невысоких, поразительно похожих друг на друга парней-погодков. Те пытливо, оценивающе смотрели на него. Волосы цвета льна, высокий чистый лоб и глаза небесной чистоты и ясности – таковы были детки Нуштаевы. А ещё в каждом движении гибкость, выносливость и сила. «Спортивных кондиций ребятишки», – мысленно подытожил Андрей. – Бери, Сенька, бери, тужить потом не будешь. А лошадей с тобой по осени в Тонбове купим. Мёд по бортям нашим ныне богатый. Будет серебришко, будут и лошадки. – Андрей, отведи ребят к Кондрату, пусть в его десятке будут, а с головой казачьим потом сам говорить буду. Слышь, Нуштай, писать то их как, прозываться-то как будут? – Мордовского они роду-племени, а потому и зваться им Мордовины, – солидно отвечал Нуштай. «Фамилия хорошая, а главное, редкая! Только не в современном Тамбове. Мордовиных в области, пожалуй, побольше, чем в Мордовской республике, – провожая ребят к Кондрату, думал Чибисов. Вспомнил одного тамбовского офицера-омоновца, по фамилии Мордовин, с которым пути-дороги военные свели его ненадолго в Чечне. Славный был малый, пулям не кланялся, и ребят своих берёг, как мог. Интересно, где он сейчас?» В праздничный Петров день все работы затихли, отдыхали землекопы, отдыхали возчики брёвен ослоновых, отдыхали плотники. Кашеварили, бельишко подранное чинили. Только молодёжи было всё нипочем, собирались стайками на лысогорских буграх. Шумно там ныне. Первопоселенцы лысогорские выпросили у воеводы тамбовского разрешения на открытие близ крепости торжка. Слабеньким, небогатым было пока торжище, но и сюда уже подтянулись с нехитрым товаром три-четыре человека торговых людей тамбовских, да с Козлова ныне пару возов пришло. Служилые с Солдатской Вихляйки бондарский товар завезли да корзины, кошёлки ивовые. С поценских сёл хлебушка привезли, да мордва дичиной порадовала, орехом, ягодой лесною. Шумно на торгу, весело. Девки молодые хоровод затеяли. С вала куча краснокафтанников привалила, горластые, разухабистые стрельцы челнавские, что для охраны землекопов отряжены были. Задирают молодых парней лысогорских, к девкам пристают, словами охальными так и сыплют. «Драки не миновать, – намётанным взглядом завсегдатая тамбовских тусовок решил Андрей. – Фёдор вон желваками играет, Мирон Смага нос навострил, словно вынюхивает что-то. Батюшка отец Илия молодёжь подначивает, пособить обещает, коли со стрельцами сами не управятся». Пятидесятник Семён Бузнев уже стенку налаживает, руководит, кому где стоять, кому в первом ряду быть, кому на подхвате. Поучал своего сына Тимоху: – Ты смотри в оба, у челнавских вон того стрельца опасайся, Васька это, Поротая Ноздря зовётся. А вон ещё боец знатный – Гаврила Беркетов. Бьёт так, что мало кто потом подымается. К челнавским присоединились с десятка два стрельцов из Тамбова во главе со стрелецким пятидесятником, красивым, немного тучноватым парнем лет двадцати пяти. Андрей видел его несколькими днями ранее в компании уже знакомого ему тамбовского сотника Андрея Колоды. Оба приятеля как нельзя лучше подходили друг другу: рубахи расшиты, кафтаны мехом оторочены, сапожки красной кожи поскрипывают. «Гляди-ка теперь два фазана расфуфыренных», – повторяя Прокофьеву оценку, подумал Андрей. А ещё очень ему не понравилось, как приезжий на Алёнку пялился, разговор попытался завести. При этом шутил, оглушительно смеялся над собственными шутками, глаза к небу закатывал. Перехватив взгляд вмиг вспыхнувшего Андрея, Илюха Хворый, подворачивая рукава выбеленной солнцем домотканой рубахи, процедил почти весело: – Ничё, ничё, Андрюха, щас разберёмси, враз узнаить, как на наших девок зенки лупить! Сотник Колода тем временем говорил своему дружку: – Не обессудь, Михайла Еремеич, сам я из одной с ними беломестной слободы шацкой, не с руки мне за челнавских биться, пойду в ту стенку, только уж не попадайся в драке, жалеть не буду, да и от тебя жалости вряд ли дождёшься. Вона аж трясёшься весь, не терпится кулаки почесать! – Эй, девки красные, принимайте кафтан, стерегитя, шоб не сперли. – И пошёл приплясывая: – А мы шацкия – ребята хваткия! Ему наперёд Власка, в переплясе пыль поднял, полное, губастое лицо самодовольно лыбилось: – Мы не танбовския и уж не шацкия! Мы лысогорские, дети казацкия! – Молодец, Власка, уел-таки сотника, – кричали из толпы. Колода не обиделся, ткнул Власа в бочину кулаком. – Молодец, стервец! Становись рядом, племяш, присмотрю за тобой, штаны подтяну, нос подотру, коль тебе его расквасят и юшку пустят. Андрею не раз доводилось участвовать в потасовках и уличных драках, в том числе не единожды в стане футбольных фанатов. Это, однако, не шло ни в какое сравнение с той кулачной битвой, которая развернулась рядом с торжком на лысогорском бугре. По команде избранного сторонами распорядителя две грозные стены двинулись друг на друга. Постепенно набирая разгон, они с рёвом накатывались на противника, пытаясь смять его первой же сшибкой, вытеснить за пределы площади. Стены столкнулись с грохотом, напряглись, бойцов первых рядов стиснули так, что не то что ударить, дыхнуть не могут. Задние всё давили, упираясь сапогами в дёрн. Напряжение, как натянутая струна, повисло над стенками, но ни одна из сторон не уступила, не попятилась. Через минуту-другую напряжение ослабло, дало возможность глотнуть воздуха, и с первым сочным «Ха!» началось «махалово». Стенки прогибались то в одном, то в другом месте, порой разрывались на отдельные кучки непрекращающегося кулачного боя. Поначалу Андрею казалось, что бой принял самый что ни на есть неуправляемый, хаотичный характер. Однако вскоре убедился, что это далеко не так. На свист Бузнева оглядывались, и по его указке сразу несколько человек бросались к месту, где рвалась стенка, накидывались впятером на особо ловкого челнавца. В одном месте совсем худо стало. Это Васька Поротая Ноздря, прикрываясь сзади и с боков подручными, пёр напролом, и только летели наземь лысогорцы. Попал и Чибисов «под раздачу». Сидя на заднице, оторопело соображал, каким это бревном его гвозданули и кто это на минуту «выключил свет». Пока сидел, его не трогали, как только начал подыматься, заполучил ещё одну плюху и кубарем полетел под ноги своим ребятам. Два лобастых мордвина, сыны Нуштаевы, прикрыли, помогли подняться. Андрей отдышался, осмотрелся – дела хуже некуда. Стены общей уж нет. Лишь отдельные отчаянно сопротивляющиеся группки местных бойцов, которых очень медленно, но неуклонно теснили к краю площадки. На пути Поротой Ноздри стал батюшка Илия с засученными рукавами и заправленной за пояс рясой. Умело и экономно отвечал челнавскому облому. В другом месте в разодранных рубахах пластались Семён и Кондрат Бузневы с сыновьями, их подпирал плечом Андрей Колода. Андрей зыркнул на Мордовиных, и те понимающе встали у его правого и левого плеча. – Давай, братка, вперёд двигай, за спину не сумлевайси – я тута! – Это Мирон Смага, сплёвывая кровь из разбитого рта, стягивал порванную на полосы рубаху. – Ну, поехали, – наливаясь силой и злобой, рявкнул Чибисов. С ходу сбили осадивших Бузневых челнавцев и уже вместе с ними поспешили на помощь батюшке. В того, словно собаки в медведя, вцепились сразу с десяток стрельцов. Рыча и отбиваясь, отец Илия тащил всю эту свору за собой, однако не к своему краю поля, а в центр. Исход кулачек решил десяток Прокофия, только что прибывший с очередной сторожи. Подскакали, спешились, на ходу сбрасывая оружие и кафтаны, выстроились в клин, в голове которого сам десятник. Прошлись по полю из края в край, словно нож сквозь масло, выперли за пределы подуставших челнавцев. Лишь в конце боя дотянулся Андрей до стрелецкого пятидесятника. – Лови, москвич! – Сделав ложный выпад левой рукой в голову, саданул его правой по печени. Крякнул краснокафтанник, глазки затуманились, однако в себя пришёл быстро и врезал уже праздновавшему победу Чибисову прямым ударом в лоб. Полюбовавшись праздничным звёздным салютом из собственных глаз, Андрюха вновь рванулся на обидчика, но бой уже прекратили, и его оттеснили свои же. Полчаса не прошло после кулачек, а бывшие супротивники, всё ещё с жаром, но вполне мирно обсуждали перипетии поединка. Сходились на том, что соперники друг друга стоят. Главное, что всё было по давно заведённым правилам и порядкам. – Иде ж ты, батюшка, так драться наловчилси? При твоём сане не к лицу вродя, ня нада кулачищами махать, – с почтением говорил с отцом Илиёй Поротая Ноздря. – Показакуй с моё – поймёшь тогда. Да и щас живём на самой украине. Ныне крест в руке, а завтра за саблюку берись. – Энта верна! Таперича вместе копчёных бить будем. Подмога нам, козловцам, от ваших городков, от земляного вала будет ладная. Неподалёку Кондратий Бузнев пытал Беркетова, озабоченно разглядывая две половинки белой домотканой рубахи, вышитой по вороту крестиком: – Опять на тебе, Гаврюха, ни синяка, ни царапины, и рубаха цела. Ловок ты в кулачках, а мене жёнка запилит ноне, на кой ляд я только и одел сёдни новую? Алёнка сбегала к реке, платок смочила, подала Андрею. Хотела сделать опечаленное лицо, не удержалась – прыснула смехом. Оба глаза заплывали и принимали багрово-сизый оттенок. «Да, к вечеру буду красавец хоть куда. И губы разбиты. Синяков-то в темноте не видно, а что такими губами делать? Не то что целоваться, семечки лузгать и то несподручно, – сокрушённо обдумывал ситуацию Андрей. – Да ладно, не впервой, чай, заживёт как на собаке».
Глава 9
– Не зная броду – не лезь в воду, – советовал тем же вечером Андрей Колода своему дружку, стрелецкому пятидесятнику Михаилу Еремеевичу, – Ты человек в наших краях новый, порядки местные тебе неведомы. Не лезь на рожон. Да и на что тебе эта девка сдалась? Ну хороша, конечно, но уж больно хлопотно будет уломать её. Едем в Тамбов, найдём там девок не хуже, зато посговорчивей, подоступней. – Да ладно тебе, заладил одно и то ж. Мне в Москве редкая молодайка отказывала, а тут деревня, простолюдинка в сарафане. Да и не обижу её, одарю за ласку, ежели стоить того будет. Ты её только за околицу выведи, с тобой она не забоится пойти. – Забыл ты, Еремеич, что места наши Диким полем поныне зовутся, а ведь в поле таком и народец дикий. Вмиг башку свернут и упрячут тельце, что не найдёшь. Я эту породу знаю, сам той же породы. Ты не знаешь, а мне приходилось не только слыхивать, но и видывать, как казачки наши, беломестцы, человека, пред ними шибко виноватого, без жалости резали. А затем могилку отроют, да не в степи где-нибудь иль в овраге, а на дороге проезжей. Засыплют землей, а затем табунком лошадей раза три-четыре проскачут. Никаким слугам воеводским не сыскать. – Ты не пугай, я не из боязливых, сам кому хошь нож всажу, лучше в потёмках и лучше всего в спину. Соглашайся девку привести, тебе тоже гостинец от меня будет. Вернусь в Москву, замолвлю слово за тебя где надо, заберут тебя, чай, в Воронеж-город, а может, и в саму Белокаменную. – Да, вижу, парень ты рисковый, стрелец, а всё одно худо. Ты говоришь, что, мол, простолюдинка? Того не знаешь, что она внучка атамана Марка Бузнева, первого из беломестных атаманов шацких. Того самого, что перед воеводами шапку редко ломал, того самого, который в Москве в приказах известен, почёт имел за дела ратные. Да у неё полслободы в родственниках, сидеть сложа руки не будут. А разобидятся, так челобитные писать не станут, могут в одночасье сняться, на Хопёр ли, на Дон ли отъехать, родственников там хватает. А то к другому воеводе в службу напросятся, что закон блюдёт и правду. Да и то, по украинным городкам везде людей нехватка. – Ладно, Колода-сотник, казачий защитник, не хочешь помочь, так не мешай хоть, – упрямился краснокафтанник. – Не по нутру мне твои затеи, уеду от греха. Советы тебе мои пока бесплатные, слушать, нет ли – тебе решать. Не вышло бы потом цену платить двойную. Отужинав в семье своего сродственника Власа, Андрей Колода, как бы между прочим, заметил тому: – А поберёгся бы ты, племянничек. Чтой-то неспокойно на душе у меня, может, к дождю, а может, к грозе. – Дык у нас спокою и не бывает вовсе, живём в таком месте, что гроза и без туч налетает чуть ли не кажний день. – А пуще девок своих берегите, не то к осени без невест останетесь, – уже садясь в седло, молвил сотник. Тугодум Власка прикидывал дядькины слова и так и эдак, но, не придумав ничего путного, поделился с Мироном Смагой. – Вона как?! – пробормотал тот многозначительно и подался к Семёну Бузневу. Время за полночь перевалило, когда Мирон, Влас, Фёдор и молодой расторопный казак Демьяшка Прокуда выследили и бесшумно взяли двух московских татар из окружения стрелецкого пятидесятника. Хоронились те на тропе, что вела к землянкам беломестной слободы от бугров, на которых продолжался шумный праздник. Затолкав в рот рукавицы собачьей кожи, повязали сыромятиной по рукам и ногам, бросили в сёдла. У реки под Белыми песками бросили их под ноги Семёну Бузневу и находящимся при нём братьям Мордовиным. – Командуй, старшой, что делать. – Зашипела вытягиваемая из ножен сабля Смаги. – Не успели спеленать их, по тропе той Алёнка с подружкой прошла, затем ещё две девки наши, – взахлёб рассказывал Демьяшка. – Скандал нам щас не с руки, – заключил Семён. – А ну-ка, хлопцы, портки с них долой и в нагайки, пока руки не устанут. На ноги и головы сели по человеку, двое других стали стегать. Татары с кляпами во рту, выпучив глаза, лишь мычали глухо, обливались потом и собственной мочой. Портки Бузнев приказал наполнить песком и затопить в реке, бесчувственных и бесштанных татар отвезли к строящемуся валу, дорогу на Тамбов показали. Пятидесятник стрелецкий который час ждал в дальнем овраге с двумя лошадьми. В людей своих верил, не должны подвести. Ослушаться – тем более, потому как многим, да что там многим – жизнью самой обязаны. Привезли их в Москву полоняниками, с отпиской воеводы порубежного городка Усерда. А отписал воевода об орде, в его уезд тайно проникшей «и великую шкоду роду христианскому учиниша и многия люди в полон уведоша». Особую жестокость проявили как раз эти двое, впоследствии воеводским отрядом в малом сельце застигнутые и в плен взятые. Опознавшие их крестьяне рассказали про их лютость, о том, как стариков и старух резали, к полону не пригодных, младенцев у молодых полонянок отымали и в колодец бросали, и жгли, жгли, жгли. Только чёрный пепел хлопьями летел к небу да такое же чёрное вороньё слеталось. Рьяно взялись за них в пыточной Разрядного приказа московские каты, заплечных дел мастера. Шкура клочьями летела, шипела плоть под калёным железом. Рассказали татары обо всём, что знали, о чём только догадывались, даже о чём не ведали вовсе. Смерти, однако, им не дали. В Приказе дьяки, подьячие – народ хозяйственный, бережливый. В подвальную тюрьму бросили, к таким же бедолагам ногайским, азовским да крымским, что в Диком поле пленены были. Готовили из них очередную партию для размена с татарами на русских полоняников. Там-то и выглядел их Михаила отец, голова стрелецкий Еремей, посулил дьякам гостинцы богатые, те и уступили. Татары быстро отъелись, раны, ожоги скоро зажили. Одёжу стрелецкую примеряли да на Еремея с сыном глазами преданных собак смотрели. Стрелецкие кафтаны ладно сидели, бердыши, другая справа тоже. А то, что татары… Эка невидаль – татарин в Москве на русской службе! Время шло, а подручных всё не было, а и праздник на торжище уж с час как затих. «Где их черти носят, татарву треклятую?» – только успел подумать, тяжёлая казачья сабля на плечо легла. Легла так, что головой не шевельнуть, чуть дернись – сабля шею до позвонков вскроет. – Вот те раз? Да никак начальный стрелец, гость московский? – удивлённо спросил Прокофий. – А я-то думаю, что за ворог в овраге хоронится, не ногаи ли часом? «Как он подкрался? Даже лошади не всхрапнули. Один ли он?» – пронеслось в голове стрельца. Неведомо ему было, что никто не мог сравниться с умением Прокофия скрадывать неприятеля, собачка не тявкнет, конь не всхрапнёт. А ночью он, по его собственным словам, даже лучше, чем днём видел. – А это стрелец московский службу нам нести помогает. – Не спешил убирать саблю с плеча пятидесятника. – Токо энта, как там тебя, никак, Михайлом зовут, ногаев, крымчаков с другой стороны вала сторожить следовает. Да ты не горюй, я на ту сторону тебя проводить смогу, коль охота послужить царю-батюшке. Хошь – прям щас. – Убрал наконец саблю в ножны Прокофий. «А вон ещё на краю оврага силуэты верховых маячат. Надо ж так влипнуть, – лихорадочно проносилось в голове стрельца. – Как бы половчее выкрутиться?» Не придумав ничего подходящего, вынужден был согласиться с предложением Прокофия «послужить» по ту сторону вала. В группе маячивших верховых слышалась перебранка. То Семён Бузнев пытался утихомирить своего хватавшегося за рукоять сабли брата Кондратия. – Уйди, Сенька! Я ему, мать-перемать, щас кровя пущу, он, сука московская, спознает, как в стану казачьем охальничать. – Угомонись, Кондратий, угомонись, сказано тебе, не время щас, не время, – рычал сквозь зубы Семён, а спешившиеся Власка и Прокуда повисли на руках не на шутку разошедшегося младшего Бузнева. Стрелецкий пятидесятник слышал последние слова Кондратия, но так как намерение «пущать ему кровя» не совсем совпадало с его личными планами, счёл нужным притвориться немного глуховатым. Он послушно трусил за лошадью Прокофия, заискивающе нёс какую-то чушь насчёт особенностей здешней охранной службы. Проводив стрельца за валовые укрепления, Прокофий, попрощавшись до утра, повернул назад. Уложив коня, затаился в высокой траве. Дождавшись, когда через полчаса стрелец широкой рысью двинулся вдоль вала в сторону Тамбова, прыгнул в седло и неторопко поехал в слободу. «Ну и денёк ныне выдался, – широко зевая, подумал он, – то полсуток степью верхами шли, домой поспешая, то на кулачках руками махать пришлось, а теперь вот полночи всякую мерзоту скрадывай, да провожай ещё с почестями». Конь привёз засыпавшего на ходу Прокофия к его землянке. Тот сполз с седла, буркнул ожидавшей жене, чтоб расседлала, и повалился замертво прямо во дворе, на кучу свежескошенного сена. Через мгновенье раздался его мерный храп. Гульмира стянула со спящего сапоги, подложила под голову кафтан, кожушок сверху набросила, с любовью глядела в озарённое луною лицо мужа. Не до сна было стрельцу московскому. Скакал, торопился в Тамбов. Злобясь на беломестных казаков, все матюки собрал. Кары смертные им придумывал за нанесённую обиду и унижение. Почти у Крутой балки нагнал своих татар-подельников. Стало на ком злобу выместить, гнал, нагайкой хлестая, чуть ли не до самого города-крепости.
Глава 10
Князь Ромодановский досадливо хмурился, выслушивая поутру московского стрельца. Челом бил Михайла Еремеевич, жаловался на первопоселенцев лысогорских за нанесённые обиды. По словам пятидесятника, выходило, что озлобились на него казаки, что уложил многих в кулачном бою, подстерегли ночью его и людишек его. Стрельцов его ногайками отхлестали крепко, а самого чуть ли не взашей в Тамбов выпроводили. – Да, в общем-то, и не в этом суть, воевода-князь, не за себя пекусь, уж как-нибудь переживу я свою обиду. В другом всё дело. Речи непристойные казачки ведут, власти тамбовские лают. За то, что невмочь службой обременяют, одежонкой поизносились вовсе, а жалованья обещанного второй месяц Москва не шлёт. Огневой припас на исходе, а взять негде. А боле всех наперёд с речами такими лезут пятидесятник Семён, прозванье забыл, да десятник его Пронька, да ещё парень при них, Найдёнышем кличут. Мало того, и батюшка у них прибывший того же поля ягода – он там первый во всех делах заводила. Всё про дела донские и обычаи сказки рассказывает, про походы на Волгу, по морям Азовскому да Хвалынскому. А Найдёныш этот – личность тёмная, всё округ строительного дела крутится, всё у градодельцев выспрашивает. Не подсыл ли часом? Может, литвин, может, лях? «Чую, ох чую, не всю правду, стрелец, мне говоришь», – думал тем временем Иван Иванович. – Напаскудил, поди, сукин сын, а казаки и не стерпели. Ну да ладно, разберёмся. Эх, как бы мне тебя, голубчика, побыстрей в Москву спровадить? Могу хоть сегодня же. Моя здесь власть, моё слово – закон. С другой стороны, этот поганец с папашкой своим в Разрядный приказ вхож. Неизвестно, что наговорит он там про дела наши тамбовские. И каким образом приказные дьяки царю-батюшке доложат? Думай, князь, думай». – Ну так что ж, отдыхай, стрелец, отдыхай. С лысогорцами я разберусь, ни один от наказанья не уйдёт! Я им покажу, сукиным детям, волю, познают, кто здесь хозяин, кто холоп! В батога всех! Эй, кликните мне Колоду, скажите, пусть к отъезду на Лысую гору готовится, нынче же едем! – не на шутку разошёлся Ромодановский. «А со служилыми разобраться действительно надо. Ишь моду взяли на начальных людей руку подымать! Нынче – на гостя московского, завтра мне неповиновение окажут. Нет, поле здесь действительно Дикое, да и Дон вольный рядом. Строгость нужна, строгость, да покруче надо с ними, не то баловать, бузить начнут». – А тебя, Михайло Еремеич, просить хочу: порадей за общее дело – свези бумаги мои отчётные в Москву. Ты в Приказ вхож. Пусть не мешкая царю Алексею Михайловичу доложат. Премного благодарен тебе буду. Пятидесятник с готовностью принял предложение князя, заявил, что поутру следующего дня выедет. Вернувшись в съезжую избу призадумался: «А и хитёр князь-воевода, ловко, однако, он меня из Тамбова выпихивает, пожалуй, не хуже лысогорцев. Все они тут одним миром мазаны. Ну ничего, князюшка, и повыше тебя в Москве люди сидят, и на тебя управа найдётся! Приеду в Москву, первым делом с батюшкой переговорю, присоветует, поди, как о делах здешних докладывать».
Князь сидел в креслице в тени крепостной стены, хмуро глядел на столпившихся перед ним казаков. Были тут все, кроме ушедших в степь дозорных, отъехавших для сопровождения московского обоза до Хопра, да тех, кто стоял в карауле в Беломестном и Красном городках. Оставшиеся одеты разномастно, оторвали их от работ: кто клин выделенной целины поднимал, кто жильё ладил, кто на строительстве церкви свой черёд отрабатывал. «Ну и воинство, – с негодованием оглядывал их Ромодановский, – оборванцы какие-то, одеты кто в чём, рубахи, от пота сгнившие, порты – заплата на заплате, большинство вовсе без обуви, ноги в ссадинах, от пыли черны». Привыкший в Москве к полковым построениям стрельцов, а тем более вновь создаваемым полкам иноземного строя, князь неприязненно смотрел на сбившихся в кучу казаков: «И это защитнички порубежные, земли русской охранители, – всё более накаляясь, думал он, – рвань, босяки, про волю толкуете, мать вашу. Моя здесь воля, царём мне даденная!» Рядом с князем, спину в поклоне не разгибает, голова казачий Молеев Фёдор. Менее месяца назад поставленный над городками и всем населением этой части тамбовских укреплений, он успел перессориться с большинством лысогорских поселенцев. Прежде всего допекал приходивших верстаться в служилые черемисов, мещеряков, да ещё всякие придирки, препоны чинил семьям татар касимовских иль алаторских, что на службу в эти края переселялись. А вот с властями ладил: не только воеводам – последнему дьяку приказной избы в Тамбове готов был завсегда кланяться. По другую руку от князя Андрей Колода стоит, в усах усмешку прячет, нагаечкой поигрывает. Сзади – с десяток преданной личной охраны. – Что, своевольничать у меня удумали? – зычный голос Ромодановского над притихшей толпой гремел. – Пошто гостю московскому обиду чинили? Пошто людишек его секли? Я вам устрою здесь жизнь вольную, всяк своё место узнает, рвань, голь перекатная! Сенька Бузнев где? Где Пронька, сукин сын? Из толпы выдвинулись Семён и Прокофий. Играя желваками, десятник тихо и твердо к князю обратился: – Пошто лаешься, князь-воевода? Мой отец имя имел, под Смоленском на царской службе голову сложил, мать-покойница, Царствие ей Небесное, тоже не собачьего имени. – Службу мы справно сполняем, – оттесняя Прокофия плечом, заговорил Семён. – Непотребу задумал начальный стрелец московский, вот и приструнили его малость! – Дерзить мне смеете? Супротив слов моих иттить? Я вам укажу ваше место! Где Чибисов-найдёныш? Пошто воли моей ослушался? Зачем в сторожу ходил, когда я указал безвылазно в слободе сидеть? Всё, слушай моё слово: Проньку и Чибисова – в Тамбов, пускай в порубе посидят, с ними сам разберусь потом. Тебя, Бузнев, с пятидесятника сымаю, показакуй рядовым пока, – твёрдо говорил Ромодановский, при этом чутко прислушивался к нарастающему недовольному гулу толпы. В это время с недостроенной ещё башни два дежуривших там казака начали наперебой кричать: – Со степи верхи хтой-то скачить! Верстах в трёх. Шибко пылит, коня, поди, запалит! Второй вторил, чуть погодя: – Никак из наших хто-то? Во, во, гляди – и пика кверху с флажком красным! Сполох это, сполох, браты! Толпа, не дожидаясь указаний, рванула к землянкам, к оружию, часть в буераки, где кони стреноженные паслись. Некоторое время спустя всадник влетел на площадку перед Красным городком. Лицо потом и грязью залито, без шапки, бешмет разодран, сзади в пыльных волосах кровь запеклась. Бухнулся ниц перед князем, не в поклоне, просто, видать, ноги не держали молодого казачка. Сзади, дрожа подгибающимися ногами, завалился на бок конь его. – Беда, князь, беда! – осипшим голосом докладывал прибывший Ефимка Муровлев. – Большая орда татарская прёт! Сторожу нашу порубили, почитай, всю. Меня десятник Михайла Мукин с вестью сюда отправил! – А ну, тихо все! Воды ему дайте. А ты, казаче, отдышись да сказывай толком, чево стряслось у вас там. – Орда та немалая, тысяч с пять так, Михайла сказывал, незамеченной дальними дозорами прошла. Поначалу будто бы в земли елецкие али лебедяньские метила идти, потом резко в нашу сторону свернула. Десятник сказывал, что не иначе между Тонбовом и Лысой горой пройти хотят. – Когда ждать их следует? – Да, никак, в дневном переходе они, батюшка-князь. Никак не далее. – Так, примерно ясно всё. За дела, братцы. Слушай, Колода, мы сейчас в Тамбов спешно пойдём, стрельцов, пушкарей, казаков к бою готовить. Тебе скакать на Полковое, затем Татаново, Горелое. Подымешь там людей служилых. Всех до единого соберёшь, оружными, с боем огненным. Руководить сам ими будешь. Выдвигайся поближе к Кукосовым гумнам, жди моих указок, там решим, что делать далее. Коль на Тамбов пойдёт орда, в чём сомненье у меня, поддержишь городовых, коли на валовое строенье – ты ближе всех к ним окажешься. «Коли с перепугу казаки не попутали, орда действительно огромадная. Не сдюжить нам одним», – мыслил князь, досадливо морщась на без толку суетившегося рядом казачьего голову Молеева. Казаки тем временем быстро возвращались. «А не дурно, однако, – заметил про себя князь. – Одёжа ладная, к бою приспособленная, сабли вычищены, пищали бережно в холстину завёрнуты». Без излишней суеты казаки в поводу с уже осёдланными лошадьми разбирались по своим десяткам и полусотням. – Семён, Бузнев, выдели казака спешно, пусть по валу скачет, всех землекопов за вал, стрельцов охранных тоже. Вместе пусть оборону держат. – Князь-воевода, прикажи им лучше телеги, что на подвозе заняты, в казачий круг ставить, челнавские стрельцы подскажут, как делать. Да чтоб от табора до табора огненным боем лихих людишек достать можно было. И от татар отсидятся, и оборонить помогут. – А ить верно мыслишь, пятидесятник, – забыв о «разжаловании» Бузнева в рядовые, заметил Ромодановский. – Ещё, Семён, в Козлов казаков слать надобно, просить помощи у тамошнего воеводы Романа Боборыкина. Роман десяток лет назад Тамбов строил, ему дела все порубежные вельми знакомые, не откажет соседу в помощи. Только спешно надо. Дня пути до Козлова нам не позволено. С заводными лошадьми за полдня домчать надо. Выдели пару людей понадёжней, пусть не за валом козловским идут, а прямиком степью. – Прокофия пошлю, надёжней не сыщешь, энтот с путя не собьётся, а кого с собой взять, пусть сам решает. Прокофий указал на Андрея: «Был бы Смага, его бы взял». По поводу князевых сомнений относительно способностей Чибисова заметил только: – Андрюха у нас лошадник знатный, хоть на коне, хоть с конём рядом скакать может, видал его в деле. «Вот отродье казачье, казара хитрющая! Одним махом всё разрешили. Ни тебе арестантов, ни тебе разжалованных», – думал в это время Иван Иванович. Думал, впрочем, без злости, в усах самодовольную улыбку пряча. Наряду с тревогой приходила уверенность, что с ордой они справятся. – Ещё, Семён, в Челнавский городок человека пошли, упреди стрельцов, что, может, и через них часть орды попытается прорваться. – Выслал уже людишек и в Челнавский городок, и в Бельский, через пару часов до Польного Воронежа весь Козловский вал оповещён будет, – доложил Бузнев. При этом не прекращал давать распоряжения, в том числе и о сборе всех баб с ребятнёй близ острожков, чтобы при непосредственной опасности могли за их стенами укрыться. Мимо отец Илия протопал, в штанах холщовых, в сапоги заправленных, поверх рубахи кольчуга серебром отливает, пищаль тяжеленная в руке. – Куды стать прикажешь, Сенька? – густым басом спросил. – Отец Илия, тебе, старому лыцарю, на стену лезть. Собери там служилых. Зелье беречь, у нас с ним не шибко густо. Коль подойдут татаровя, наверняка бить. И только залпом. Они, да и лошадки их, дюжа огня залпового не выносють. – Ишь, Сенька, поганец, учить вздумал. А то без тебе не знамо нам, как с басурманами воевать. Часа три скакали Прокофий с Андреем не останавливаясь, пересаживались на заводных лошадей, лишь изредка переходя на рысь. Прокофий держался балок и оврагов, опушек рощиц и приречных зарослей. Встретили казачью сторожу из Бельского городка, поделились имеющимися данными о приходе татарской орды и, не мешкая, вновь в путь. При подходе к Польному Воронежу Прокофий стал заметно осторожнее. Уложив лошадей в траву, с полчаса наблюдали за густым ивняком вдоль реки. – Таится в кустах кто-то. Вишь, сороки стрекочут. Не пойму только, на этом или том берегу. Ну да у нас выбор небогатый, переправляться всё же здесь будем, только немного вниз по течению отойдём, изгиб река там делает. Одежду – в торока и к седлу. Саблю, однако, из рук не выпускай, неизвестно, как тебя тот берег встретит. За гриву Мухортого держись, он конёк справный, ему такие переправы не впервой. Переправились без приключений, татары налетели позже, когда переоделись и выступили из приречных зарослей. Одновременно с метнувшимися вверх татарскими арканами раздался предупреждающий крик Прокофия. Инстинктивно Чибисов ткнулся лицом в конскую гриву, и волосяной аркан лишь шлёпнул по спине. Два других метнувшихся в него аркана Прокофий успел рассечь саблей. Рванули вскачь от уже предвкушавших лёгкий полон татар, краем глаза отметив, что вдоль реки, саженях в двухстах, ломился сквозь кустарник ещё с десяток верховых. – Мать честная, да откуда же вас привалило? Ходу, Андрюха, ходу! Коняг не жалей, теперича жалеть поздно, кажись. Обе заводные, привязанные к сёдлам, стали заметно сдавать и натягивать длинный повод. Досталось беднягам – в крупах торчало по нескольку стрел. – Руби поводья, Андрей, руби! – Прокофий вытаскивал притороченную пищаль, демонстрируя её преследователям. Знал, что при переправе порох отсырел, новый на скаку на полку не насыплешь. Татары, осыпая преследуемых градом стрел, приближаться на расстояние огненного боя всё-таки не рисковали. Мухортый и белолобая кобыла Прокофия тем временем стали замедлять свой бег, что и немудрено было после стольких часов скачки. Татары стали обходить с двух сторон. «Замкнут сейчас колечко и засыплют стрелами, – невесело подумал Андрей. – Чёрт, и гранаты нету, сдохнуть если уж не по-геройски, то хотя бы по-человечески не дадут». О том, что вытворяют крымчаки с взятыми в полон служилыми людьми, он был наслышан. Припав к гриве, Прокофий озирался по сторонам, искал выход из передряги, в которую угодили. Искал и не находил. «Ну что, Проня, так хреново, кажись, ещё не было. Знать, придётся смерть примать. Ну дак что ж, помирать всё одно рано или поздно надоть». Спасение пришло неожиданно, когда уж перестали на него надеяться. Слева, с вершины поросшего донником холма, грянул пищальный залп. Не очень слаженный и многочисленный, но усиленный эхом долины довольно впечатляюще. Одновременно из-за отлогого холма выезжал, выравнивался в линию для конной атаки отряд в полтора десятка козловских детей боярских. Сверкая серебром наплечных и нагрудных пластинчатых доспехов, обнажив тяжёлые клинки, ринулись под гору наперерез погоне. Уклоняясь от встречного боя, крымчаки повернули коней назад. Погоня, теперь уже за ними, результатов не дала. То рассыпаясь в степи поодиночке, то съезжаясь по двое-трое, они осыпали стрелами вырвавшегося вперёд одинокого русского воина. Прокофий тем временем сообщил о цели своего «поспешенья» в Козлов старшему из отряда спасителей. Сын боярский оказался малым сообразительным и расторопным. Дал свежих коней, пару проводников и, не мешкая, в путь отправил. Пообещал за лошадьми казачьими доглядеть, вернуть их в Заворонежской слободе на обратном пути гонцов тамбовских. Вновь пару часов бешеной скачки – и вот на холмах показались бревенчатые стены и башни Козлова-крепости. После обмена приветствиями с сопровождавшими детьми боярскими дежурившие воротники открыли массивные, из целых дубовых плах ворота, указали путь к съезжей избе и воеводскому дому. Боборыкин встретил их у хозяйственной части усадьбы, у конюшен. Слушал внимательно доклад Прокофия, одновременно давал распоряжения о вызове необходимых служилых людей, о сборе стрельцов, детей боярских. Андрей внимательно рассматривал основателя его родного города Тамбова. Невысокий ростом, коренастый, резкий и уверенный в словах и движениях. Тёмное от загара, покрытое сетью морщинок лицо, с взглядом серых, казавшихся усталыми глаз, усы и бородка аккуратно подстрижены. – Никак Пронька, сын Борисов? Из казаков шацких? Узнал, узнал тебя. – Морщинки разгладились. – Тогда, в бытность мою воеводой в Шацке, совсем вьюношей был. Ах, время, времечко. Отец-то жив? Слыхал я, на Лысую гору вас перевели служить. Кто из знакомцев моих переселился? – Да, почитай, вся слобода беломестная и переселилась: Гришка Скворец, Григорий Долгов, братья Бузневы, Буданцовых семейство и остальные. Что ж до батюшки мово – погиб батюшка, в бою с ляхами под Смоленском. – Царствие Небесное казаку, достойно жил, достойную смерть принял, Царствие Небесное, – истово перекрестился Роман Фёдорович. – Ну а на Лысую гору загляну при случае. – Передай Ромодановскому, Прокофий, что сотни четыре, от силы пять наберу и вышлю ему в подмогу, пушек затинных четыре. Верхами всех пошлю. Стрельцам, что безлошадные, коней со своих конюшен дам. Не позднее послезавтрева у вас будут. Пусть не взыщет князь Иван Иванович – большего не смогу дать, за оборону Козлова и черты Козловской с меня спрос. Вам же – возвращаться не мешкая, лошадей дам, оставишь их потом в Челнавском острожке. Да ещё письмо моё свезёшь, лично в руки вручишь голове стрельцов челнавских Якову Дементьевичу. После отъезда гонцов присел Боборыкин, призадумался. Встреча с шацким казаком Прокофием воспоминания навеяла. Вспомнились годы его воеводства в Шацке и Тамбове, Яблонове и Белгороде, теперь вот Козлов. Редкие выезды в Москву. Вроде бы расположение и милости царские и от Михаила Фёдоровича, и от Алексея Михайловича, и высокое званье царского стольника, а результат один и тот же. Вновь воеводой в порубежный украинный город-крепость. Вновь бесконечное береженье Московии от вечно голодных крымских, азовских да ногайских орд. Организация сторожевой службы, строительство крепостей и острожков, тяжбы с местным служилым людом и соседями-воеводами. А одновременно с этим походы и стычки с татарскими ватагами, бои для отбития русского полона, нескончаемая вереница потерь и утрат. Ныне, конечно, не то, что 10–15 лет назад, прорехи в обороне как латаный-перелатаный кафтан были, людей нехватка, сам сутками из седла не вылезал. Валы теперь земляные укреплённые по всей черте Белгородской, городки стоялые да жилые для людей служилых. Кто, как не он, доказывал в московских приказах необходимость строительства сплошной оборонительной линии, кто, как не он, доказывал преимущество земляных укреплений над деревянными? Татары уж редко за черту теперь пробираются, хотя эта орда, пожалуй, пройдёт, силища прёт немереная, несладко будет у Ромодановского. Ну да ничего, даст Бог, сдюжит.
Глава 11
Ногайский мирза Динбай был роду знатного. Ещё бы – прямой потомок самого Эдигу-бия, основателя многочисленного народа Больших ногаев. Как сказывали старики, Большие ногаи жили тогда в степях между Яиком и Аральским морем, жили богато и привольно. Соседи содрогались при одном упоминании о воинственных ногаях, содрогалась сама степь от топота десятков тысяч ногайских коней. Рёв сотен верблюдов, скрип походных повозок-арб, гортанные возгласы непобедимых богатуров заглушали все остальные звуки на свете, а поднятая ордой пыль затмевала само солнце. Так рассказывали деды, так с замиранием сердца и восторгом слушал их маленький Динбай в годы своего детства. От этих рассказов хотелось плакать или визжать, а ещё хотелось поскорее вырасти, облачиться в доспехи и вести непобедимые войска на соседей. И пусть дрожит земля, дрожат племена и народы – Динбай-мирза идёт! Идёт, чтобы захватить богатую добычу, захватить множество рабов-невольников, идёт, чтобы в веках прославиться, как непобедимый и удачливый воитель. О том, в чём виновны эти оседлые народы, почему именно их страну решил он разорить, да и знают ли они вообще о самом существовании Динбая, – мирза ни тогда, ни сегодня не задумывался. А сегодня Динбай-мирза сидел, сутулясь в седле, и смотрел на неприветливый противоположный берег очередной русской реки. Седло было старым и жёстким, немолод был конь под этим седлом, стар был и мирза. Старый мирза вздохнул тяжко. Куда девалось былое величие? Где рассеялись несметные богатства? Одно за другим накатывали на Больших ногаев страшные моровые поветрия, и вымирал народ целыми улусами. С годами нашествия заразных болезней чередовались не менее страшные годы испепеляющих степь засух и суховеев. От бескормицы гибли табуны, стада и отары, без них голодная смерть ждала их пастухов и погонщиков. Если не было эпидемий и бескормиц, то ногайские ханы, как ошалевшие, начинали резать друг друга. Резались за право хоть ненадолго объявить себя великим ханом всех ногаев, за право присвоить себе богатство другого. Чаще всего казалось, что у соседнего хана табуны несравненно лучше, а отары намного тучнее твоих. Как можно? Какая несправедливость! А значит, надо резать и резать, не задумываясь, не мешкая, иначе зарежут тебя. И сочного барашка из твоих отар будет вкушать соседний хан и запивать кумысом из молока кобылиц твоего табуна. Так сходит на нет былой блеск и достаток, в мелких междоусобицах мельчает слава. И уже соседние племена и народы, забыв прежний страх и трепет, начинают теснить тебя с навеки твоих, как казалось тебе, кочевий. И не один человек, а целый народ из гонителя превращается в гонимого. Большие ногаи оставили свои прежние кочевья за Яиком и двинулись на запад. В степях за Волгой их встретили Малые ногаи, переселившиеся в эти земли на десятки лет раньше и, памятуя прежнее кровное родство, уступили часть земель. Новая земля тоже была далека от спокойствия и благоденствия. Рассыпавшаяся Золотая Орда породила несколько многочисленных племенных объединений, во главе которых стояли чингизиды – потомки самого Чингисхана. Чтобы выжить среди этих воинственных и вечно голодных, нужно было постоянно быть начеку, нужно было искать себе покровителей в лице более сильных ханств. Ногаи, сохраняя прежнюю, казалось бы, независимость, постепенно попали под влияние Крымского ханства. Крымчаки, в свою очередь, уже много лет находились под фактическим протекторатом Османской турецкой империи. Динбай-мирза сквозь узкие щёлки глаз продолжал смотреть на неприветливый противоположный берег, и мысли его вновь обращались к воспоминаниям далёкого и не очень далёкого прошлого. Без малого три десятка лет ходил он в эти земли, ходил брать то, что по праву считал своим. Ах, какое было время! Сковав малыми отрядами гарнизоны русских крепостей в одном месте, более многочисленная орда проникала в глубь московских земель, рассыпалась на мелкие отряды и уходила в загон по деревням и весям. Как сладок был мирзе дым занявшихся пожаров, как ласкал его слух вой и плач полонённых крестьян. Скрипели нагруженные зерном и скарбом арбы, ревели угоняемые стада, связанные в одну вереницу плелись схваченные невольники. Какая была добыча! Самым ценным в ней был ясырь . Мирза оценивающе смотрел на светлооких девок, на не менее ценных подростков 10–14 лет, прикидывал, что сможет выручить за этих невольников в крымской Кафе. Кафа – центр работорговли, куда он со своими нукерами пригонял пленников сотнями, оптом продавая перекупщикам – иудеям, грекам, армянам. Ежедневно по нескольку кораблей с невольниками отплывали с живым товаром в Стамбул, в другие города Средиземноморья. А тем временем надо было поскорее убираться с русских земель, и спешить в степь и уж потом делить ясырь где-нибудь в Приазовье между участниками похода. Старых и немощных стариков мирза отдавал на потеху ногайской ребятне. Пусть учатся без промаха бить из лука в живую цель, пусть учатся резать живых, не зная жалости. Сколько было походов за эти годы! Вместе с крымскими ханами он ходил в Украину, доходил до польских и литовских земель, ходил в Московию, в приокские земли. В ходе больших совместных походов ясырь насчитывал тысячи, десятки тысяч человек. Ах, какое это было время! В 1633-м орды крымчаков, азовцев и ногаев огненным смерчем прошли по Серпуховскому, Тарусскому, Каширскому, Коломенскому, Рязанскому уездам, годом ранее разграбили Мценск, Орёл, Карачев, Ливны, Елец. У его нукеров не хватало сыромятных ремней и волосяных арканов, чтобы связывать захваченных полоняников. Впрочем, бывали и неудачи. Не раз только бескрайняя степь да быстрые кони спасали мирзу от внезапных нападений бесстрашных и искусных в воинском деле запорожских казаков, не менее отважных казаков донских. Тогда, не задумываясь, приходилось бросать всё и всех – и захваченный полон, и собственных нукеров. Каждый спасал только себя. Где-то здесь лет 15 назад, увлёкшись беспрепятственным грабежом, он пожадничал, решил взять огнём и саблей ещё одно мордовское сельцо. Отяжелевший и неповоротливый, неуклюже двигался в степь. Здесь и настигли его беломестные шацкие казаки атаманов Марка Бузнева и Гришки Долгого. Прижали к реке Ярославке и побили почти всех. Динбаю-мирзе с немногими своими воинами удалось вырваться из кровавого месива, устроенного служилыми, оторваться от снаряжённой погони. Нагим и голодным вернулся он в родные улусы, даже кони издохли дорогою. Запомнился мирзе тот поход, но ничему не научил. Только злоба и страсть к разбою двигала им. Уже в следующий год, упросив ногайского бия Исаная дать ему три сотни всадников, вновь пришёл в поценские земли, пожёг стоялый Лысогорский острожек, захватил с десятка три полону и умчался в степь. Участвовал мирза в неудачной многолетней осаде захваченного донскими казаками Азова. Сколько лучших всадников пришлось положить под стенами этого, закрывавшего выход в Чёрное море, города. Дивились тогда все, и турки, и крымчаки, и ногаи, почему белый царь не взял в своё подданство завоёванный для него казаками такой важный город. Дивиться пришлось позднее им самим, когда после бесславной войны под Азовом, спустя несколько лет татары вновь пришли в русские земли. Слышать-то они слышали, но только сейчас воочию увидели, как далеко на юг отодвинулась очередная укреплённая русская граница. На их излюбленных путях-сакмах встали вновь отстроенные города-крепости Козлов и Тамбов, Яблонов и Короча, Усерд и Ольшанск. А ещё и ныне возводимые Усмань, Сокольск, Добрый, и эта крепостица на Лысой горе непосредственно на Ногайской дороге. Увидели, как от крепости к крепости протянулись укрепления из земли и дерева. Тысячи людей копошились в земле, создавали непроходимые засеки, выстраивали надолбы, а за их спиной обустраивались в дикой степи сёла и деревеньки, населённые таким ценным и вожделенным для мирзы живым товаром. Всем и всегда нужны полоняники. Вот и нынешний поход, как узнал Динбай-мирза от своего троюродного брата, а ныне одного из приближённых крымского калги , затеян по просьбе турецкого султана. Тому срочно потребовались несколько тысяч гребцов для вновь создаваемого флота, гребцы на его многочисленные галеры-каторги. Мирза злобно зашипел от ярости: как смеют эти бородатые черви, эти жалкие твари московиты вставать на его пути, как смеют противиться его воле. Он пришёл сюда по праву сильного, пришёл взять то, что всегда считал своим, своей законной добычей. Однако с самого начала похода всё складывалось не так, как хотелось бы старому мирзе. Убелённый сединой, покрытый многочисленными шрамами, он был поставлен под начало этого молодого выскочки Иштерека. Весёлый и беспечный, тот шёл в поход как на обыкновенную степную охоту на лисиц и зайцев, откровенно смеялся над осторожностью Динбая-мирзы. В отличие от него старый степной волк Динбай собственным загривком чуял опасность. Их поход не стал неожиданным для русских воевод. С самого начала ногайской дороги за ними неотступно следовали верховые русские дозорные. Они появлялись то спереди, то с боку, то сзади. Устраиваемые погони результатов не давали, а вот их незримое присутствие угнетало старого разбойника. А ещё его угнетали поднимающиеся высоко в небо чёрные дымы сигнальных костров. И сегодня, ворвавшись в русско-мордовскую деревеньку в десяток изб, они уже не впервые обнаружили, что в ней не было ни людей, ни скота, ни сколь-нибудь ценной утвари. Людей вовремя предупредили, и они ушли в лесные чащи, куда конному татарину не сунуться. – Сжечь всё дотла, – кричал разозлившийся Иштерек. «Мальчишка! Зачем жечь, если можно прийти сюда же в следующем году и, прокравшись незаметно малым отрядом, захватить всех жителей в полон, – с досадой думал Динбай-мирза. – А ушли-то совсем недавно, печи не успели остыть». Вот и к строящемуся валу не удалось пройти незамеченными, а было бы неплохо похватать этих землероек прямо за работой, мужики все молодые, крепкие, хорошие бы получились гребцы на турецкие галеры-каторги. Русские уходили организованно и слаженно, именно уходили, а не убегали, как ранее.
Семёну Бузневу донесли, что орда, навалившись скопом, смогла прорваться за вал в районе Крутой балки. Разметали надолбы, засыпали частично ров и вырвались в степь уже за валом. Следуя своей излюбленной тактике, татары разбились на отряды и устремились на север. Строители вала и охранявшие их стрельцы, успевшие сдвинуть телеги в круг, продолжали держаться. Точнее, держались три из пяти обнесённых телегами таборов. Два других татары засыпали стрелами, а затем взяли приступом. Сейчас в них хозяйничали татары, деловито перерезая глотки тяжелораненым, вязали легкораненых, плетьми сгоняя их в кучу. Один отряд в несколько сот всадников двинулся в сторону Лысой горы, ещё один пошёл туда же, но южной степной стороной.
Татары предпринимали уже третью попытку штурма Беломестного и Красного городков, но пока безуспешно. Штурмом их наскоки вряд ли назвать можно было. Вот и сейчас, накопившись должным числом в ближайших балках, объединённые силы татар ринулись на Беломестный. Топот сотен коней и леденящий душу визг и вой степняков, казалось, заглушил всё на свете, град стрел осыпал стоящих у бойниц защитников. Стрелы летели и во внутренний двор рубленого городка и там находили свои жертвы. Под одной из стен сбились в кучу бабы и ребятня, туда же отползали раненые защитники. Распоряжавшийся обороной Кондратий Бузнев заблаговременно приказал прикрыть эту часть стены имевшимися здесь телегами и оставшимися от строительства жердями. Под их не очень надёжным прикрытием бабка Евдоха обильно испачканными кровью руками пыталась извлечь стрелу из плеча пятнадцатилетнего паренька, внука домовитого казака Филиппа Очунёва. От жуткой боли и большой потери крови глаза Васятки туманились, он был на грани отключки и лишь поскуливал: – Маманя, маманька, ох как больно! – Терпи, казак, – атаманом будешь! – приободрил заглянувший на минутку Филипп Очунёв и поспешил с сумкой огневого зелья – пороха – на стену. Стрела оказалась с двумя навершиями-рогами, и извлечь её оказалось непросто. Алёнка и её пухлая подружка Феклуша придавили телами руки Васяткины к земле, вдовая баба Параскева прижала к пышной груди его голову. Тем временем бабка Евдоха сделала глубокий надрез и крючковатыми пальцами начала копошиться в ране. Бившийся в судорогах Васятка на полуслове-полукрике затих и обмяк, потерял сознание. – Ложку, ложку быстрея давайтя, – потребовала у девок бабка и с её помощью вновь углубилась в рану. С третьей попытки ей удалось подвести ложку под жало стрелы. – Ну, ну вота и всё. Вот и ладненько. Алёнушка, голуба, ну таперича вы сами, порохом рану присыпьтя да лоскутьём чистым повяжите накрепко. А ничё, ничё – отойдёть казачок, очунеет. Они Очунёвы все вон какие крепкия. Дед Филиппка вона рёзвый какой, как молодой бегаить. – И Евдоха засмеялась дробным старческим смешком. Переступила через распластанную грузную тётку у самой стены. Стрела торчала у той под левой грудью, и удивительной синевы распахнутые глаза неподвижно глядели в такое же удивительно синее чистое небо над Лысой горой. – Упокой душу, Господи, рабы твоея, – шептала Евдоха. Подошла к молодой женщине, что обезумевшими глазами смотрела на своего двухлетнего сынишку, баюкая и прижимая к сердцу. Татарская стрела уже на излете тюкнула его в белёсый затылок, лишь капелька алой крови выступила, хватило и того, чтобы навек затих малец. Не веря в случившееся, мать продолжала трясти его уже холодевшее маленькое тельце. – Упокой, Господи, душу убиенного младенца, возьми к себе душу безгрешную, – продвигалась дальше Евдоха-целительница.
Озлобившись, что в захваченной строящейся Беломестной слободе не оказалось сколь-нибудь ценной добычи, Динбай-мирза приказал приготовить для очередного натиска стрелы с горящей паклей. И вновь вой и визг, вновь вихрем летевшая под стены крепостицы татарская орда. Тучи огненных стрел полетели в её стены, однако свежерубленые дубовые брёвна загорались слабо и лишь чадили и тлели, оставляя закопчённые пятна. Потянулся на обламах молодой казак сбить скинутым кафтанчиком всё же занявшийся в одном месте огонь, и сразу три татарские стрелы откинули его тело к противоположной стене, намертво пригвоздив к брёвнам. Крепостица огрызалась огнём и стрелами. Слаб и недружен был тот огонь – три затинные трёхфунтовые пушки да с десяток ручных пищалей-самопалов, но и они делали своё дело. При более удачном попадании с близкого расстояния пробивали изрядные бреши в нахлынувшей орде, валили сразу по нескольку коней вместе с всадниками. Тяжёлые стрелы-срезни защитников то там, то тут вышибали из сёдел зарвавшихся татаровей. Дело, однако, становилось всё хуже. Обессиленные от нехватки воды («Всё, коли отобьёмся, уж я добьюсь, чтоб колодец в городке копали», – божился Кондратий.), от непрерывных татарских налётов слабели силы защитников. Спасла наступающая ночь да отрядец в десяток вооружённых огненным боем храбрецов из Красного городка, водительствуемый отцом Илиёй. Выбравшись подлазом незамеченными, прокрались по-над рекой зарослями ивовыми и в самый момент отчаянный дали дружный залп по ногаям. Как раз тогда, когда уж некоторым удалось забросить на рубленые стены крючья железные с длинными волосяными арканами, когда Динбай-мирза, уставший плетью-камчой гнать своих нукеров на приступ, уже почуял победу свою и предвкушал насытить свою злобу и месть внутри этого дрянного русского острожка, на пути его стать осмелившегося. Не ведая в сгущающихся сумерках истинных сил русских пищальщиков, татары с воем отпрянули и до утра затаились в недалёких балках. Ночью мирзе не спалось. Он ворочался на жёсткой кошме, перебирая в памяти все перипетии сегодняшнего боя. Что-то происходило не так, что-то не укладывалось в привычную мозаику происходящего. Почему русские не испытывают прежнего страха при одном приближении его орды? Почему не разбегаются, а твёрдо стоят там, где настигает их опасность? Так могут вести себя только люди, абсолютно уверенные, что им на выручку придёт помощь. Утром следующего дня через Челновую в районе Круглого озера переправились бродом 400 с лишним воинов-козловцев, помощь Романа Боборыкина жителям Тамбовской округи. Были среди них сверкающие латами дети боярские, были казаки Кочетовской слободы да Бельского городка, были городовые стрельцы козловские, вооружённые тяжёлыми пищалями и бердышами. Одновременно вдоль строящегося вала двинулось войско Тамбова-крепости. Туда же, к прорехе в земляных укреплениях, направились исполченные Андреем Колодой недавно повёрстанные в казачье сословие жители Татанова, Горелого, Червленого, до условленного сигнала стоявшие табором на Кукосовых гумнах. «Ну вот и рать собралась не в одну тысячу», – размышлял князь, наблюдая слаженные действия воинства, занимавшего плотную насыщенную оборону на строящемся валу. Только стало войско не лицом в степь, а к родной земле повернулось, ожидая возвращения прорвавшейся за вал татарской орды. «Ну вот и захлопнулась для вас, татаровя, мышеловка. Слева, с севера – лес Челнавский заповедный, справа – ещё больший лес Цнинский да Цна-голуба, а с юга стрелы, пули да картечь ждёт. Не так, как раньше, теснить орду в степь, а надобно здесь, на этом пятачке в полста вёрст в поперечнике устроить им побоище. Ни один не должен уйти. А коли ни один не уйдёт, то в будущем и нападать некому будет! – Ромодановский поймал себя на том, что вслух рассуждает, и к его словам, веским и твёрдым, как камень, окружающие прислушиваются, головами согласно кивают. «Но это ещё полдела, нечего попускать ногаям всякую шкоду творить на землях наших». – И князь со всем поспешаньем начал создавать летучие конные отряды из казаков и козловцев – детей боярских. Уходили они в поиск одвуконь для обнаружения и уничтожения рассеявшихся для грабежа по всей округе разбойников. Во главе отрядов местные казачьи десятники и пятидесятники. – Коли самим справиться не мочно будет, старайтесь их прямо на нас теснить, мы ужо их тут встретим.
Один из таких отрядов в полста всадников под началом Прокофия в районе Солдатской Вихляйки настиг за грабежом Динбая-мирзу и стал нещадно истреблять. То в овраге глубоком обстреляют, то из деревенских домов картечью осыплют, а при численном превосходстве врага или иной опасности в лес дремучий уходили ненадолго. Андрей в отряде Прокофия за первого стрелка прослыл, а вчера к вечеру с тремя казаками на обоз татарский наскочили, отполонили семерых жителей алгасовских, за шеи к повозкам привязанных. Бабы одни, да ребятня 10–12 лет. Искрошив охрану, полоняников – в сёдла да деру в лес Челнавский. Встретивший Прокофий неодобрительно оглядывал забрызганного кровью Чибисова: – Что полон ослобонили – молодцы. Тебе, Андрюха, наперёд наказ – на рожон не лезь, нам победить татарина-ворога мало, нам в каждой сече выжить надо. – Помолчав добавил: – Дома ждут!
То, что это конец, что мышеловка, устроенная в этом междуречье самой природой и этими проклятыми русскими, действительно захлопнулась, Динбай-мирза понял через несколько дней, гораздо раньше иных татарских начальных людей. Он уже не нападал, а лишь уклонялся от боя. Он бросил захваченный небольшой полон, он бросил повозки, приказав перерезать горло своим раненым нукерам, не способным держаться в сёдлах. Он безуспешно метался от балки к балке, пытаясь найти лазейку – выход. Он думал только о спасении, тогда когда другие ушедшие в загон отряды, огрузившись барахлом и ясырём, двигались к югу, не задумываясь, что ждёт их на валу. Динбай-мирза дважды в разных местах переправлялся через Челнавку и обратно и вроде бы уже нашёл выход за укрепления в столь родную манящую степь. Неожиданно на заслон челнавских стрельцов напоролся. Два залпа почти в упор – и пол-отряда как не бывало. Приказав оставшимся перестроиться и напасть на истративших огненный заряд стрельцов, мирза с двумя верными воинами ринулся прочь. Днём отлёживались в буераках, а к вечеру вновь напоролись на конный разъезд русских. Лошадей постреляли, верных нукеров, навалившись скопом, скрутили, и только Динбай-мирза ящерицей извернулся, уполз, затаился в волчьих ямах. Ночью полз между русских дозоров, днём отсиделся на Моховом ручье, в зарослях камыша по горло в воде. Когда стемнело, со всеми предосторожностями двинулся к югу. Проклинал луну, которая делала его за версту видимым. Перевалив очередной холм, увидел в освещённой луной долине одинокого всадника. Сухопарый горбоносый жеребец мирно пасся на траве, а в седле чудом держался обеспамятевший от ран и потери крови татарский воин. «Иштерек! – узнал Динбай. – Ну что, накомандовался, щенок?!» – Столкнул с седла обмякшее тело. От удара о землю молодой ногай застонал, очнулся, увидел стоящего на ним Динбая, деловито поправлявшего седло, – понял всё сразу. Динбаю стон поверженного не понравился, прилёг рядом, накрыл полой халата лицо, крепко зажал рот и нос. Не отпускал до тех пор, пока руки Иштерека не перестали судорожно цепляться за его одежду, а ноги елозить по земле. Вскочив в седло, отметил удовлетворённо: «А аргамак у Иштерека действительно славный, такой вывезет из любой погони». Выскочив на возвышенность, Динбай задержал коня. К северу непрерывной, многовёрстной чертой ярко пылали костры на Тамбовском валу. Хозяйская уверенность и могучая сила почудилась старому мирзе в ярких сполохах этих русских костров. Поднявшись в стремени, Динбай погрозил зажатой в руке камчой этим русским кострам. То ли змеиное шипение, то ли злобный стон раненого зверюги послышался в ночи. Развернув коня, ударил камчой и, уже не оглядываясь, пустил его широким намётом в начинающую розоветь восходом степь.
Глава 12
Большими и малыми отрядами возвращались казаки в родные свои слободки, везли в повозках побратимов своих, что смерть в бою приняли, везли тяжко раненных, коим в седле уже не усидеть, везли радость победную, везли вести печальные. Под вой бабий да причитания обмыли покойников водицей челнавской, одели в чистые рубахи, уложили в домовины, сколоченные из тесин и горбыля. Девять гробов стояло на паперти строящейся церкви, ещё пять – для погибших при осаде жителей, один совсем крошечный – для погибшего ребятёнка. Четырнадцать первых могилок в ряд на вновь отведённом кладбище на солнечном пологом склоне. Облачённый в вишнёвого цвета рясу отец Илия чадил кадилом, отпевал убиенных в сече. У каждого гроба теснились родственники. У крайнего в ряду, сжав в руках папаху, желваками играя, стоял высокий смуглый горбоносый казак Суворин. – Эх, братка, братка, как же ты не уберёгси? Пошто басурману одолеть себя позволил? Пошто меня не дождалси с подмогой? – шепот срывался с губ, на молитву отца Илии похожий. – Мечтали с тобой, как землицу подымем, как урожай первый соберём… А теперь табе вот другую земельку осваивать. Ох, тяжко поди, брательник, в таку землю первым ложиться! Вона каким новосёлом быть табе доводится. Это в двадцать-то годков! – Мутная слеза с глаз скатилась, затерялась в бороде с проседью. – Мёртвые сраму не имут! Давно и не нами сказано, а нам сполнять, свято сполнять, – веско закончил Семён Бузнев молитву батюшки. – Ну что, братья, подняли, понесли.
Для раненых устроили навес от дождя и солнца, тюфяки свежим сеном набили. Несколько девок и молодых баб во главе с бабкой Евдохой обихаживали иссечённые, избитые тела служилых. Раз в день Петро Коновалец приходил. Навык имел он коней холостить, оттого и прозвище имел соответствующее. А ещё не было его искусней раны шить. Андрюха увидел раз – посинел от ужаса. Какой там укол промидола обезболивающий, какой антисептик? Ножичек вострый над огнём прокалит – и пошел пластать. В развёрстую рану – мха болотного (ужас!) пучок засунет, сверху порохом присыплет – и пошёл кривой иглой да суровой ниткой края раны стягивать. А чтоб не орал болезный, в рот рукоять нагайки сунет – грызи – не хочу! Служилый и грызёт, глазами выпученными на немилый свет зырит: «Ну, татарва копчёная, я тя с-под земли достану, я те, сурок вонючий, припомню раны свои! И тебе, Коновал проклятущий, всё припомню, шьёт, сука, как портянки сшиваить, гад ползучий, это ж не портянки, а тело живое! Ужо дай тока на ноги встать, я тя встрену вечерком, намылю холку! Ой, мамынька, родимая, как жа мене больна!» Как ни странно, заражений не случалось, «рукоделье» Коновальца и травяные примочки, настои горькие бабки Евдохи быстро возвращали служилых к жизни. Через неделю, почитай, половина из двух десятков раненых под руки родных по домам разошлась. Тяжелей всех на сей раз досталось Мирону Смаге, побратиму Чибисова. Третьи сутки в себя не приходил, стонал тихо либо зубами скрежетал, сукровица пенилась на почерневших искусанных губах. Пришёл как-то Кондратий Бузнев, отвернул холстину, взглянул на страшные рубленые раны, на тело – сплошной синяк, качнул головой с горестью: – Отвоевался, никак, Миронка наш. Жаль, такой казак был! – Забыл Кондратий, что чаще хулил Смагу, нежели хвалил. Всё произошло в последний день боёв с ногайской ордой, почитай, на глазах у Чибисова. Успокоились уже все, думали, всех побили, поизловили, ан нет. Вывернулся невесть откуда с десяток верховых, пошли прямиком через вал недостроенный, а на пути один Мирошка, тоже непонятно, как в этом месте оказался. Не струсил – полез в драку. Налетели вдесятером, пошли кромсать. Прокофий, Андрей, братья Мордовины в намёт коней пустили, на выручку мчались. Смага тем временем, уже с седла сшибленный, безжизненно средь копыт ногайских коней мотался. Впервые такое видеть Андрею довелось: налетевший Прокофий с высокого замаха рубанул крайнего, развалил от плеча до самого седла. Удар был настолько сильным, что конь на задние ноги присел, затем оправился, пустился вскачь, волоча с каждого боку по застрявшей в стременах половинке, унося застрявшую в седле тяжёлую Прокофьеву саблю. Дело завершил десяток подоспевшего беломестного казака Савелия Расстригина. Дольше всех за обезумевшим конём гонялись. Савелий расстарался, возвернул саблю Прокофию и коня в поводу привёл дрожащего. Без седла, правда (всё равно спорчено), и того, что в том седле было. Теперь Смага лежал недвижно. По нескольку раз в день Андрей прибегал, чаще всего с Алёнкой. Не терял надежды, что друг выкарабкается и на сей раз. Утром четвёртого дня ухаживающая за Мироном здоровенная вдовая казачка Параскева заметила, что дышит тот ровно и спит, именно спит, а не в бреду пребывает. Наклонилась, в дыханье вслушиваясь, ласковыми полными пальцами спёкшиеся волосы гладила. Шёл девахе двадцать восьмой годок, а она уж, почитай, лет десять как вдова. Что не мешало ей, однако, каждый год приносить в подоле по горластому и здоровенному дитёнку. Всё больше пацанёнки, как на подбор крепкие телом, в мать. Только вихры путаные у каждого разные – и рыжие, и черные, как смоль, и белёсые. Любила Параня мужиков, любила, греха, впрочем, в том особого не видя. Не раз мужние бабы порывались ей волосья повыдергать. Посмеивалась вдова – грудью могучей колыхнёт, руки упрёт в крутые бока, поди сладь с ней. – Ничё, ничё, не измылится с двух-трёх разочков хозяйство твоё драгоценное, и табе на заедочек останется, – зубоскалила она. Бывало, и Смага пользовался добрыми услугами Параскевы, имел доступ к раскошному телу молодой вдовушки. Потом только внимательно к её горлодёрам присматривался, а ну как появится носатенький. А в остальном баба была хоть куда, чертоломила за троих мужиков здоровых, что в дому, что на пашне. На подворье коровы да телята, овечек с десяток, а ещё кобылка справная, редкой светло-серой масти, не то «в сечку», не то «в гречку». Соседи шутили: «И кобыла вся в Парашку – такая ж рябая и семижильная». Мирон медленно разлепил синюшные веки, мутным непонимающим взглядом смотрел долго. Затем прояснилось в глазах, узнал Параню, на искажённом болью и страданиями лице подобие улыбки появилось. Произнёс ласково: «Паранюшка, любушка моя». Не произнёс, конечно, из разбитого рта лишь тихий невнятный сип послышался. Глаза за него сами сказали. Поняла молодайка, по голове тёплой рукой всё гладила: «Ой, да ты чёй-то?», видя, как Мирон вполне осмысленным взглядом уставился на её выпирающую, того гляди кофточку порвёт, грудь. Ещё больше поразилась, что до того безжизненная рука Смаги поднялась неуверенно, по её крутому бедру провела. На большее Миронке сил уже не хватило, устал он сильно от трудов таких и переживаний. Он понял, что опять уходит в забытьё. Краем уха и уходящим сознанием расслышал самые ласковые на свете слова: – Ах, Миронка, Миронка, ах, кобель ты, кобель, кобелюка ты мой неисправимый! Ну, теперича, коль на титьки бабьи пялисси, значит, жить будешь. Миронушка, любый мой, дык я для тебе, дык хоть скока, дык мы с тобой помнём ещё мураву-травушку в местах наших заветных. – Слезы неподдельной радости за вернувшегося к жизни Смагу катились по пухлым рябоватым щекам и падали на избитое, измученное тело казака.
Глава 13
– Худы наши дела, братья, – говорил Семён Бузнев собравшимся у церковной сторожки казакам. – Запасённого с Шацка хлеба едва до Рождества Христова хватит. Коль не выдаст Москва жалованья вовремя, зимой голод грозит. С князь-воеводой намедни о том толковал, да не вышел разговор. Обругал, что забота о своевременном жалованье – это дело казачьего головы Молеева, и нечего всякому-разному в те дела встревать. Кроме прочего, сказал, как отрубил, наделили, мол, землёй вас, с неё и кормитесь. Не выдержал я тут, бухнул ему в сердцах, что и две недели не прошло, как воевали ногаев вместе, что славу ему воинскую кровью добывали, а таперича, как не нужны стали, хоть с голоду подыхай. Князюшка наш от слов моих аж позеленел весь. Топочет ногами, вроде как стоптать меня хочет, а слова бранные словно в горле у него застряли. Спасибо дьяк приказной избы, знакомец старый, вытолкал в шею, тем и спас от гнева князя Ивана. – Хвастать особо нечем, – веско вставил Семён Боженков, – вечно ты Маркович, задираешься, на пустом месте бучу подымаешь, бояре – народ памятливый, а ну как гнев Ромодановского – да на нас на всех. Будет от Москвы помощь – ладно. Не будет – самим выкарабкиваться надоть, не впервой чай. – Во-во, и я о том толкую, – скороговоркой начал Филипп Очунёв, – с сенокосом хоть и припозднились, и сена уж не те, трава жёстка да не духмяна, а косить всё ж неупаздна. Какого-никакого сена а запасти надоть. Сохраним лошадок да бурёнок, почитай, что сами выжили. – Верна, верна! – согласно закивали в ответ собравшиеся. – Ну, коли так, то всем, кто от службы свободен, назавтрева на дальние покосы ехать, – подытожил разговор Бузнев. Подошедший к собравшимся отец Илия согласился на две недели приостановить строительство церкви, изрёк важно: – Дело обчественное, Богу будет тож угодно, живую тварь да людишек сохранить. Слышь, Филипп, на меня косы возьми, разомнусь чудок. Какую-какую – да самую крупную, какая ни есть. Не вьюнош я, поди, с малой литовкой вокруг кустиков обкашивать. Да не отбивай, ужо я сам отобью, как следоваить. Выехали вверх по Челновой большим табором ещё затемно, утренней росой стремились косьбу начать, пока трава не высохла и не превратилась в жёсткие, гремящие будылья. Андрей опозорился в который раз, проклиная себя за то, что не научился у деда в деревне косить. Выгнали неклюжего, приказали к девкам, бабам бежать, помогать им сено ворошить. Туда пришёл, ещё больше насмешек, и Алёнка, зараза, предательница, как бы не первая зубоскалит над Андреем, насмехается. Совсем загрустил парень. Присел на пригорке, взглянул вниз, в приречную пойму. А поглядеть было на что. Цепочка косарей слаженно шла по лугу, и хвост её терялся за излучиной. Передние шли по пояс в белёсом утреннем тумане, и от их дружных одновременных замахов туман трепетал и рвался, клубясь. «Ну что, боец, так и будем сидеть сложа руки, от старшины втыка ждать? А ну марш в строй! Не можешь – научим, не хочешь – заставим!» – Вспомнив не первой свежести образцы армейского жаргона, Андрей припустился вниз. Удалось уговорить Федюшку Темлякова помочь освоить премудрости косьбы. – Носок повыше держи, а пятку к земле прижимай. Да не захватывай так много – не прокосишь так-то. Андрюха, ты руками-то дюжа не махай, нету в том толку. Ты всем телом, корпусом вкладывайся. Ну вот, а ты гваришь, не умею, получается же. Не успел Федька похвалить, как нос косы глубоко и, казалось, намертво погрузился в землю. Всласть наговорившись о талантах Чибисова, не забыв помянуть всех его близких родственников, Федька заново и с видимым удовольствием начал свою науку. Припомнил, видать, как гонял его Андрей, когда тот попросил научить некоторым приёмам рукопашки. Переборов первую усталость и ломоту в теле, Чибисов, понемногу приладившись, начал косить размеренно и не отрываясь. Чего-чего, а терпенья часами мотать одну и ту же работу у него всегда хватало. Дошли до реки, умыли разгорячённые лица: – Сюда бы сейчас трактор да косилку роторную, и всё, отдыхай казачья сотня. – Какой ещё тракт, чей ещё рот? Опять словами басурманскими молвишь, чтоб тебе чиряк на языке повылазил. – Да нет, это я так, уж и помечтать нельзя. Как часто в своем нынешнем положении Андрей ошалело обнаруживал отсутствие вещей столь обыденных и привычных в веке, откуда его занесло сюда. Совсем недавно они с Прокофием скакали в Козлов, загоняя лошадей и рискуя собственными жизнями. «Было бы по самой простенькой мобиле у воевод тамбовского и козловского, в пять минут перетёрли бы все проблемные моменты, созданные нашествием орды. А оборона городков наших? Да мне бы одного ПКС и хотя бы полцинка патронов хватило, чтоб визг их и вой навеки затих». Про оружие, авто, связь и говорить нечего – не было самого элементарного, мыла, к примеру, иль зубной пасты. Какой ужас! Дезодоранта тоже не было! Тем не менее его окружал абсолютно здоровый и по- настоящему чистоплотный люд. Вместо зубной пасты – собранный с вишен, а то и с сосен застывший вар, вот где зубы действительно белые, вместо мыла – древесная зола, вместо дезодоранта – веники в бане берёзовые, дубовые, можжевельниковые, да с полынкой, чабрецом, мелиссой, с другими травами пахучими. На посиделках Андрей улавливал от Алёнки и её подружек вроде бы даже знакомые запахи духов. А там всего-то дел – растереть в ладонях цветочки-травки сушённые, загодя собранные и за ушком потереть. Андрей сам удивлялся, как сравнительно быстро он освоился. Он с тоскою вспоминал свой прежний мир и продолжал надеяться на возвращение домой. Вместе с тем ловил себя на мысли, что ему нравится эта жизнь. Нравится нести службу и воевать. Да, именно воевать, рисковать жизнью ради людей, которые его окружают. Когда всё, или почти всё, понятно и ясно. И если тебе придётся погибнуть от татарской стрелы или сабли, то погибнешь ты не за чьё-то грёбаное бабло, не за чьи-то нефтяные барыши, а за Отечество и други своя. Отечество, надо признать, за эти 400 лет хоть и выросло многократно, но, к сожалению, лучше не стало. А други? Что ж, и в прежней жизни у него было немало корешей, с кем прошёл рым и крым, кто вытаскивал его, раненого, из-под обстрела и кого он вытаскивал сам. Только где они сейчас? Кто в менты подался, кто в бригады Малькова, кто в Питере, в Москве счастья ищет, немало спилось, так и не приняв после Чечни встретившие их дома порядки. «Здесь всё по-другому, – продолжал размышлять Андрей. – Здесь не укорят, что не нажил богатства, что не смог построить коттедж в «Царском селе» под Тамбовом. Здесь тебе простят всё, кроме предательства общего дела, да ещё если друга в беде бросишь. Того, кто корысти ради деньгу, богатство копит, высмеют прилюдно, а того хуже – отвернутся». Под размеренные движения собственного тела, под однотонное вжиканье косы, под пряный дурманящий запах свежескошенной травы думы текли такие же неторопливые и размеренные. Вспомнился рассказ Прокофия, немало подививший его. Более трёх месяцев вместе, соли съедено немало, и пороху, как говорится, вместе нюхнули, смертушка, тётка старая, почитай, рядом проходила, да Бог миловал, а вот откровенного разговора не случалось как-то. Был Пронька человеком сдержанным, перед близким-то человеком не спешил душой открыться, что уж про Чибисова говорить, невесть откуда взявшегося. Андрюха, в свою очередь, тоже о себе помалкивать предпочитал. Правду не мог сказать, очень уж неправдоподобной бы она выглядела, а врать Прокофию, в семье которого жил, благодаря которому и смог выжить в первые дни своего здесь пребывания, да и сейчас выживает, попросту не хотел. Как-то после стычек с прорвавшейся ордой, после похорон погибших сидели под навесом близ землянки. Сытно поужинали, браги жбанчик изрядный, что у бабки Евдохи прикупили, почитай, весь опорожнили, бои и друзей поминая. – По молодости я не хуже тебя был, горячий, всё норовил силушку да ндрав свой показать в настоящем бою. Вот и напросился в дальнюю сторожу, в степь за Северский Донец, ехать. Дело было при воеводе Калединском. Снарядились честь честью: припасы себе и лошадям, огневой запас, ну и прочее, что в походе дальнем потребно. Из Шацка одвуконь вышли и почитай три недели шли степью. Татарские сакмы скрадывали, две их малые ватажки посекли, вести в Шацк и другие ближние крепостицы давали. Вызнавали, где кто прошёл, велика ли орда лихих людей татаровей, да куда путь держит. Уж дело к концу шло, второй месяц заканчивался, как мы по степи мотались. Насытился я той службой по самые ноздри. Слова бати своего всё вспоминал: «Воля казачья, да служба собачья». Голодные вечно, свои харчи давно кончились, на подножный корм перешли. А степь не лес, тут дичины далеко не на каждом шагу. За ней ещё погоняться следует, пока она на твой костерок попадёт, а потом в желудок. Да особо не погоняешь птицу, зверя-то. Степь, как ни суди, чужая. Для азовцев, ногаев она дом родной. Как всегда, русский авось подвёл, когда уж на родную сторонку коней поворотили. На броде через Хопёр нас и подстерегли. Кого стрелами посекли, кого, как меня, арканами на неласковую землю скинули. Глазом не успел моргнуть, а я уже по рукам-ногам связанный. Ногаи воины лихие, отдать им должное. Сопротивляться? Какое там, когда петля на шее, да сотню метров тебя на полном скаку проволокут, ты пять раз запросто сдохнуть можешь. От удара о землю и дикой скачки за конским хвостом ты уж ничё не соображаешь, где земля, где небо разобрать не можешь. А когда разберёшься, ты уж повязанный, спеленатый так, что и мяу не скажешь. Троих нас взяли. Видели ногаи, с кем дело имеют, обычно они сторожевых казаков в полон не берут, мучат безжалостно и предают лютой смерти. В тот раз той орде не повезло, шли они из земель литовских, побитые тамошним воеводой, почитай, без добычи. Вот и порешили: хоть за полцены, а всё ж продадут нас хотя бы на галеры. Как только взяли, бить начали жестоко, власть свою выказывая, да чтоб волю полоняников сломить, чтоб знали своё место презренные рабы, кто теперь их хозяин. Секли долго и основательно, однако лицо не трогали, чтобы товарный вид не потерять. Кому раб нужен, коли ты ему глаз плетью вышибешь? Ноги тоже берегли, этим ноженькам ещё до Азова-моря бежать. Прекратили избивать, когда уже мы боли не чувствовали и в глазах темнота. Наутро просунули жердинку меж рук связанных, привязали конец к седлу татарскому – и рысцой неторопкой к югу. Это когда в седле сидишь, рысь неторопкая, а когда за конём бежишь, пыль, отрядом поднятую, глотаешь, да камча по не просохшей от крови спине хлещет, подгоняет, тут ты, паря, и возненавидишь день, когда на свет белый появился. Аккурат к вечеру озерца достигли. Татары коней напоили, бурдюки наполнили, а уж потом полоняников к реке пригнали. А там вода только в следах копыт конских и та пополам с илом. Ночью вновь всех по рукам-ногам связали, караул выставили. Сами на углях барашка жарят, да двух девок мирза со своими приближёнными насилуют. Всё-таки удалось схватить полонянок, когда уж с земель литовских их воевода гнал. Понял я тогда, что не выжить мне здесь, лучше смерть приму лютую. Говорю Уску – десятнику, что у нас за старшего был, бежать, мол, надобно. Показал ему, где у меня в шве на портах маманька тайночком ножичек махонький зашила, без рукояти и длиной не более пальца, потому и не углядели его ногаи. Третий наш сотоварищ по несчастью бежать отказался, говорил, что после побоев и целого дня бегом не сдюжит он, только обузой нам будет. Просил только слёзно привет сродственникам передать, рассказать мамане, какую смертушку он на чужбине принял. Поначалу Усков мои штаны грыз, ножичек извлекая, потом, держа лезвие в зубах, мои путы на руках резал. Только под утро освободились, когда и лагерь затих. Поначалу ползли, радуясь хотя бы тому, что ногаи собак с собой в набеги не берут. Потом побежали, на восход солнца направленье держа. На север к дому путь неблизок, решили, коль повезёт, до вольных донских куреней добраться, а уж там, как Бог пошлёт. К излучине Хопра вышли, слышим, погоня на хвосте. Да и куда скроешься, если след наш на росной траве, как торный путь, отмечен. Кинулись в реку. Усков на противоположный берег рванул что есть силы, я же нырнул под водой глубоко, по дну назад вернулся и тихонько в кустах ивовых под берегом вынырнул. Помнится, так всегда в детстве делал на родной речке Шаче, чтоб друзей подразнить да на девчонок страху нагнать. Слышно стало, как ногаи на берегу гогочат, спорят о чём-то. Потом бить с лука начали. Хороший кочевник на двести метров бьёт без промаха, а тут до Уска полста всего. Третьей стрелой достал его лично мирза. Вскинулся Усок над водой, по сторонам головой водит – меня разыскивает глазами, а в шее навылет стрела ногайская. Вмахнул казак рукой обречённо и пошёл ко дну, водную гладь кровяня. Я тем временем камышинку сломал полую, с головой под воду ушёл, за коряги ивовые ногами зацепился. Помогла наука батюшки моего покойного, учил меня, как выживать следует, когда уж надежды никакой. Даже под водой слышно было, как ищут меня татаровя, несколько раз подходили совсем близко, по кустам шарились. Бог и на сей раз не допустил безвестно сгинуть. Так в воде дотемна просидел и уж ночью Хопёр переплыл. Недели две степью шёл, а когда от бессилья и голода упал и помирать собрался, подобрали меня казаки одного из верхнедонских городков. Оклемался у казаков, оружьем они поделились, конька справили из табуна, у кочевых азовцев отогнанного. Да только домой путь долог оказался. Жизнь она, конечно, на Дону вольная, да не в пример нашей, гораздо тревожнее. Пока с одной ордой в степи бились, другая налетела, пожгла городок казачий. Благо семьями большинство казаков не обременено было, да и городок – названье одно, землянки да лачужки глинобитные. Снялись, в другое место откочевали. Пока с разорителями городка разбирались, жгли и резали их улус, с Москвы посольство пришло от царя-батюшки, дабы обезопасить строительство новой оборонительной черты, приказал-де царь казачьим станицам запалить степь, великую смагу устроить на всех известных татарских сакмах и на сотни вёрст близ них, чтобы оставить в случае набега татарских коней без корма подножного. А для того зелья прислал изрядно, с запасом хлебным от Воронежа струги уже отправлены вниз по Дону. Пока степь жгли, казачья старшинка с царёвыми посланниками перессорилась, бурей струги с царским хлебом разметало, часть его затонула. Вернулись казаки к своим куреням – и хоть волком вой, ни хлеба, ни соли, кругом поруха. Собрали круг, до хрипоты спорили, далее как жить. Одни за то стояли, чтобы в Москву слать станицу зимовую, просить царя-батюшку о милости, о новой посылке припасов. Другие глотки драли, доказывали, что если и ехать на Москву, то за тем, чтобы напомнить Михайлу Фёдоровичу, кто его на престол возвёл после времени Смуты на Руси. А ещё сказать, что вольный Дон без гостинцев злой очень, может и сам к Москве за провиантом прийти. Третьи предлагали плюнуть на Москву, пытать счастья в море Хвалынском аль в Крыму. Богатую добычу клялись взять в туретчине либо у персиян-кизилбашей. Они уж и атамана походного наметили, кричали на круге Мишку Криворучко, требовали утвердить всем обчеством. Требовали отдать им весь огненный запас и провиант, что на московских стругах сохранился. Спорили долго, за грудки друг друга хватая. Порешили зимовую станицу в Москву слать, добиться у царя приёма, а там действовать по обстоятельствам: просить или требовать. А тем, кому в куренях натощак не сидится, что ж – вольному воля. Часть припасов даёт круг. Криворучко хотите в походные? Да хоть Кривоножку! Отваливай, голытьба казацкая, без вас потише будет. А там, что Бог пошлёт: будет удачным поход за зипунами – старшинке казачьей прибыток, сгинут в боях аль море себе заберёт – невелик убыток. Дон людьми богат, да и бежит на Дон мужик расейский, ищет воли, успевай только принимать.
«Идём, идём в поход, Пронька, – уговаривал меня казак Парамон Телёпа, – вернёмся с добычей богатой, шальвары из шёлка, сапоги зелёные, сафьяновые, сабли в изумрудах! Потом и о возвращении домой подумаем». Сам-то Телёпа был из наших шацких полковых казаков, что часто с разрешения воевод на Дон, на Яик уходили торговать вином, зельем ружейным да свинцом. Взамен пригоняли лошадей на торжища в Шацке, Ряжске, Ельце. Вольная жизнь по душе пришлась Парамошке, остался на Дону казаковать, но родственников шацких помнил и дважды навещал, гостинцы богатые привозил. Уговорил-таки меня Телёпа. Ушёл я в поход с ватагой казачьей. Много чего перенести пришлось, познал многое, науку воинскую опять же. Донские казаки, они ведь только на кругах глотку дерут да в мирное время у кабаков не просыхают. В походе – другое дело. Дисциплина – я те дам. Атаманов, есаулов слухаются, сами над собой их ставят. Ватага, как кулак единый, и каждый знает, что и как делать. Я да с десяток молодых казаков впервой за зипунами шли, остальные все матёрые. Закрутила, завертела меня жизнь походная, воинская. То пуп надрывали в стругах за вёслами, то от погонь войск самого шаха Аббаса удирали, то прибрежные хвалынские городки своей и чужой кровью заливали. Науку я воинскую постигал быстро, многому у казаков бывалых выучился. Как бы не в первой десятке удальцов стал ходить. Ну и грабили, грабили, конешно. Каждый норовил свою удаль показать, какой ловкий он в сече, какой удачливый в поиске драгоценностев, в домах персов припрятанных. Затем выхвалялись своим полным презрением к богатству награбленному: раны шелками бесценными обматывали, на портянки бархаты атласные рвали. За штоф зелена вина дархемы горстями отсыпали. В радость и мне жизнь такая лихая была попервости, а ноне вот думаю, чем мы лучше татаровей были? Такие же разбойники да насильники. Разве что ребятёнков, как они, в полон не брали, да оттого кровищи на руках не меньше. Там и Гульмиру встретил свою, – заулыбался казак. – Да нет, она не княжна персидская, с чего ты взял? Нет, полонянка она, такая ж бедолага, как я сам недавно был. А..., в песне про Степана Разина поётся? Нет, не слыхал про такого атамана. Ну так вот, взяли мы на саблю городок мелкий, в тёплой хвалынской бухточке укрывшийся, побили-пограбили изрядно. Заскакиваю в одну саклю, дверь с петель ногой вышибаю, а там ясырь, на торг привезённый, девки молодые да пацанята. Как потом узнал, горские племена привезли их с берегов моря Чёрного. Увидел её, сердце стукнуло пару раз пребольно и остановилось как будто. Это она щас раздобрела малость, – самодовольно улыбался Прокофий, – а тогда махонькая, худенькая, что тебе лозинка. И всего-то делов – глазищи в пол-лица испуганные. А я стою столбом и взгляд не могу отвести. Опомнился от крика Телёпиного, который сполох кричал, на струги звал, войско шаха к городку верхами шло. Сорвал я балахон какой-то, укрыл её, подмышку подхватил и на струги бегом. Она кусаться, царапаться, от ужаса глазюки ещё больше, а мне нипочём всё. Уж когда в море отошли, казаки приобретенье моё разглядели. Гоготали, что тебе жеребцы, что такую худобу взял, советовали, как к берегу пристанем, отпустить её с миром. Отстали, только когда я за саблюку схватился, видели, что дюже лют бываю. Гульмира всю эту перебранку слушала-слушала, да вдруг юркнула с-под руки за борт струга – и камнем в воду. Я за нею, вода морская холоднющая, это тебе не речка Шача. Глубоко нырнул я, пока в ушах не заломило, однако достиг, за волосы вверх вытянул. Когда на струг друзья подняли обоих, она не дышит, а у меня носом кровь пошла, лопнуло там чёй-то. Казаки бывалые и не таких утопленников к жизни вертали, и девчушка моя через некоторое время глаза открыла. Оглянулась, меня мокрого высмотрела, долгим взглядом глядела, а в глазах не ужас и страх, а вроде как удивление. Тут струг атамана походного к нашему пристал, перепрыгнул Миша Криворучко, узнал в чём дело: «Ну что ж, купель хвалынская морская ясырку твою, почитай, окрестила. Да, пожалуй, и повенчала вас. Живи, люби, казаче, казачат Дону-батюшке плоди. А теперь за вёсла, братья, до Астрахани два дня пути». Потом много чего было. Бои с воеводой астраханским были, которому царь московский Михаил Фёдорович наказал бить нещадно воровских казаков, что земли его друга Аббаса зорят, поруху делают на берегах моря Хвалынского. Потом у ногаев коней табун сторговали, чтоб верхами на Дон идти, а они вместо табуна калмыков на нас натравили и сами стерегли, когда побьём друг друга, а добыча им достанется. Едва спаслись мы тогда. От ватаги в тыщу сабель горстка людей на конях захваченных степью к Дону шла. Там, в степи, Телёпу я схоронил, от ран смертельных преставился друже мой. Молил перед смертью поклон на реку Шачу передать. Так вот и прибыли мы с Гульмирой и несколькими казаками в городки верхнедонские. Убогие да сирые. Из всей добычи полонянка с глазами ночи черней да сабля булата крепкого. Пошёл к атаманам, просил помощи, на север, к Шацку, отъехать. Наотрез отказали, на бедность сославшись, а у самих табуны в степи ходят. Один, правда, согласился дать коня и провизию в дорогу, но в обмен на ясырку. Кровь в башку мою хлынула, не вижу ничего, рубанул саблей. Ловок старшинка оказался, вмиг к стене отскочил, глазами оторопевшими на стол, надвое разрубленный, смотрел. Повязали меня, в поруб кинули, а через короткое время и полоняночку мою ко мне. Вжалась она в меня, ручонками обхватила, дошло до басурманочки моей, что нет нас на свете друг друга ближе. А по мне, так понял я, что жизнь за неё отдать сейчас – за счастье сочту. Ночью казаки, с кем вместе в поход ходил, вытащили из ямы. Кобылку старую подвели, котомку малую с припасом съестным: «Не серчай на нас, Пронька, не держи зла на односумов похода хвалынского. Невмочь нам ноне со старшинкою ссору иметь. Сами нищи, убоги. Кобылку возьми, хоть стара да хромонога малость – не беда. Даст Бог, доберётесь помалу до земель родных». Посадил я Гульмиру в седло, всё в тот же балахон укутанную, взял конягу в повод и пошёл в сторонку родимую. Погони? Да нет, никто не погнался за нами. Старшинка, видать, решила, что лучше пусть убирается к чёртовой матери. Хуже погони осень слякотная да зима ранняя со снегом и морозами. Домой приволоклись недели через три, от голода и холода почти дохлые. У меня ноги поморожены, а ясырочка моя простудным кашлем заходится, в горячечном бреду мечется. Не чаял я, что выживет, однако и на сей раз Бог надо мною смилостивился – парной баней да травами выходила матушка любу мою. Тут и весна не за горами, посля Великого поста батюшка Афанасий в церкви Архангела Михаила, что в Казачьей слободе нашей, крестил Гульмиру, а потом и венчал нас. Ну, давай, братка, допьём по последней да баиньки, – неожиданно закончил свой рассказ Прокофий.
Глава 14
За три дня сенокоса Чибисов исхудал, почернел от солнца, волос выгорел до белого цвета. Как только светать начинало, косцы в ряды становились и косили, пока солнце припекать не начнёт. В самую жару прячутся все, кто где может хоть малую тень найти, и спать пытаются, съедаемые комарьём и оводами. После обеда скорого начинали стога метать. Андрей навильники сена тяжеленные тягал, ревниво на других поглядывал, вдруг кто больше подымет. У него, как у селянина заправского, ладони мозолями зачерствели. Алёнка смеялась: – Такими корявыми не плечи девичьи гладить, об них, как об камень точильный, можно ножи точить. В первый же вечер после купанья в тёплых, как парное молоко, водах Челнавки увлекла Андрея от табора сенокосов подальше, в рощицу берёзовую. Поцеловала жарко, потом притихла, голову к груди Андрея прижав. – Намедни разговор папани с маманей слыхивала. Говорили, мол, замуж меня пора отдавать. Красного городка казака Василия Решето сын якобы намерен на мясоед сватов заслать. Кубыть, у папаньки и разговор первый с Васильем был. Папанька жениха нахваливал: лицом пригож, в кости крепок. Вскорости должен в службу вместо отца вступить. Василий, отец-то его, всё хворает, так и не оправился от ран. Издырявили его в стороже татаровья стрелами, года три аль четыре назад, оттого и прозвище приклеилось –Решето. Маманька вступилась было, про тебя вспомнила, про то, что любы мы друг другу. Дак ты отца мово знаешь, крут бывает, когда что не по нему. Орал как резаный: «Любовь! Кака-така любовь?! Андрюшка энтот – человек пришлый, не нашенский, взялся откуда – непонятно. Уйдёть завтра, куды, тож неясно! На всё воля родительская, как скажу, так и будет! Ты, старая, али по большой любви за мене пошла? Родителев воля была, сосватали – и вся любовь!» Ну, маманьку мою ты тоже знаешь, покричать тоже могёть. «Ах ты старый пень, ты чего тут разоралси?! Ты ещё за вожжи возмись! Аль забыл, как в Беломестной на посиделках цельный месяц всё к моему боку тёплому жался, слова говорил тихие такие да ласковыя?! А?.. Забыл, как кулёк пряников медовых с шацкого торжка приволок и угощал мене цельный вечер?! Помнишь, поди, как тебя Марк Борисыч, папаня твой, Царствие ему Небесное, вожжами учил за то, что ты на те пряники его кисет дорожный променял? Зачем только пошла за тебя, чурбака бесчувственного! Не враг, поди, дитю своему. Да и подождать бы малость не помешало, не перецветёть Алёнка, цвяточек мой аленький, пусть хоть годок у отца с матерью понежится, каково ей будеть в чужом-то дому, в снохах». Дальше, понятное дело, мать в слёзы, отец дверью хлопнул так, что чуть косяк не вышиб, ушёл к дядьке Семёну. Вернулся поздно под хмельком, притихший, никак. Вечером домой захожу, а они стоят обнявшись, мать ему в плечо уткнулась, а он её по плечам гладит и говорит что-то тихо и ласково. – Ты сама-то что думаешь по этому поводу? – насторожился Андрей. – Ничего я не думаю, люблю тебя и всегда любить буду. Знаешь, как за тебя боялась, когда с Прокофием первый раз в сторожу ходил, и сейчас, когда рядом тебя нет, тоже боюсь. Вдруг убьют тебя аль поранят. Когда ты рядом, порой тоже страшно становится. Вижу, гнетёт тебя что-то, задумаешься вдруг, улетишь мыслью куда-то, будто и нет меня рядом. – Выдумщица ты у меня, и бояться тебе нечего. Люблю тебя, как никого не любил. – А, значит, всё-таки любил когой-то?! Кто она, сказывай. Я тебе бесстыжие глаза твои повыцарапаю, я тебе чубчик твой льняной повыдергаю… Андрей со смехом отбивался от разошедшейся Алёнки: «Вот, значит, в кого маманя твоя крикливая, ругачая иль, наоборот, ты в неё». Обняв Алёнку, он тихонько уложил её на траву и стал нежно целовать брови, глаза, губы. От запаха её мокрых волос, от сладости губ, от переполнявших его чувств и желаний Андрей задыхался. Близость с женщинами случалась в его прежней жизни немало раз, но всё делалось заученно, механически, с желанием походить на неких суперменов из эротических фильмов, без особых чувств, а тем более переживаний. Сейчас всё было иначе, он не властен был над своими руками губами, телом. Его переполняло чувство огромной нежности к этой девушке. Алёнка только раз напряглась, решительно упёрлась ему в грудь руками, смотрела ошалевшими затуманенными глазами и вдруг ослабла, запрокинув голову назад. Его охватил восторг от близости и неподдельной красоты освободившегося от юбок и кофт тела, от нежной бархатистой кожи. Он готов был бесконечно с любовью и нежностью ласкать одновременно упругое и податливое тело. Казалось, окружающий мир рухнул в никуда, перестал существовать. Остались только они, только их горячие, стремящиеся друг к другу тела. Неуёмная страсть и пьянящее желание близости руководило теперь ими, помимо их воли и разума. Потом Андрей, ошеломлённый пережитым и бесконечно счастливый, лежал на спине, а русоволосая головка Алёнки покоилась на его груди. А над ними сквозь тёмную в ночи листву берёз мерцали звёзды. – Я, признаться, боялась этого. Нет, ты не понял. Боялась, что после этого непременно разлюблю тебя. К счастью, нет, ты стал ближе, родней, дороже. – Слова девушки, иногда с продолжительными паузами, казалось, были обращены даже не к Андрею, а, собственно, к себе самой. – Милая, милая моя Алёнка, бесконечно родная, бесконечно любимая, ты даже не знаешь, какая ты. Ради тебя горы готов свернуть. И сверну – это точно. – Не надо горы, Андрюшенька, родной мой, сделай так, чтобы мы всегда вместе были. Всегда, на веки вечные. Поверь, для нашего счастья я всё сделаю. – Аленка пыталась в темноте заглянуть ему в глаза. – Нет, это я сделаю всё, чтобы ты счастливой была. – От близости губ, от горячего дыхания вновь закружилась голова, и окружающее вновь перестало существовать для них.
Глава 15
Не успели с покосами закончить, от тамбовского воеводы нарочный прискакал с приказом подготовить двадцать казаков одвуконь для сопровождения «донского отпуска». Жалованье донским казакам поручено было везти царскому окольничему, дворянину Проестеву Степану Матвеевичу. Ему же поручено было после низовых станиц через Азов в Крым отъехать, выступить посланником царя Алексея Михайловича, свезти хану ежегодные «поминки» да подарки правящему ныне Ислам-Гирею и его приближённым. Жалованье донским казачкам в основном состояло из хлебных припасов, а также ядер, пороха, свинца. Везли также донцам сукно доброе да зелено вино. «Поминки»-подарки хану, по существу, являлись ежегодной данью-откупом Москвы от набегов крымчаков и их подданных, ногаев азовских, в пределы государства Московского. И хан, и его предшественники из рода Гиреев на протяжении почти двухсот лет подарки принимали, как заядлые торгаши базарные лаялись на посланцев, выторговывая новые подарки, новые условия и размеры московской «казны». Вот и ныне вёз Проестев в кожаных тюках непромокаемых собольи шубы, куньи шапки, купленные у иноземцев на московских торгах зеркала, цветное стекло, каменья, узорочье дивное, редкой красоты и изящества оружие. Ну а также заветный ларец, набитый под самую крышку золотыми монетами московской чеканки. Всякий раз, принимая московских посланцев, крымские ханы отговаривались, что не смеют они указывать, удерживать отдельных татарских мурз от набегов на украинные русские земли, делается-де это помимо их воли. Вместе с тем настоятельно требовали от царя московского унять казаков донских, положить конец их разбою на морях Чёрном да Азовском. Обещав строго спросить с приазовских татар и ногаев за их нападения на русские селения, ханы сами направляли их под Воронеж и Белгород, под Тамбов, Козлов, Яблонов, в курские да рязанские земли. И вновь текли по пыльным степным шляхам нескончаемые вереницы русских полоняников, и ногайские бичи хлестали по спинам обречённых, срывали клочья истлевших от пота рубах. А в плетёных корзинах с крышками, притороченных по бокам запасных лошадей, словно пойманные в сети зверьки, скулили голубоглазые, русоволосые дети обоего пола, самый ходовой товар на невольничьих рынках Крыма. Полнилась ханская казна от части добычи подвластных им ногайских биев, пятая часть военной добычи заведомо принадлежала хану. Поступали деньги от армянских и греческих торговцев за предоставляемую возможность торговать живым товаром. Последние десятки лет крымская знать без особого риска и затрат обогащалась за счёт выкупа Московией своих же собственных людей, угодивших в полон к татарам. Ещё сотню лет назад, в 1551 г., церковно-земский Собор времён Ивана Грозного принял решение, по которому полоняничные деньги стали постоянным налогом . Вот и ныне с особым береженьем вёз Степан Матвеевич в Крым собранные по всей Руси деньги на выкуп русского полона. Да невелика была та казна, никаких денег не хватило бы, чтобы выкупить десятки тысяч русских людей, злым роком оказавшихся в Крыму. И шли они, скованные кандалами, на турецкие галеры-каторги, пополняли армию безропотных рабов на скудных каменистых полях Крыма и Турции, в кузнечных и гончарных мастерских. Привозимых в корзинах мальчиков дарили ханы своему сюзерену, султану Оттоманской Порты, для отуречивания и воспитания из них свирепой султанской гвардии – янычар. Придирчиво отбирались на рынках полонянки-славянки для гаремов крымской и турецкой знати. Незавидна доля невольника: коль не выкупят, коль с побегом не повезёт – прощай навеки, сторонушка родимая, участь вечного раба, полуголодная жизнь и смерть на чужбине ждут его. Всё это рассказал Андрею есаул беломестных лысогорских казаков Григорий Фёдорович Скворцов, худой, сутулый, лет под шестьдесят, взятый в сопровождение Проестева как едва ли не единственный грамотный среди новопоселенцев на Лысой горе. Воевода тамбовский потребовал включить в «донскую и посольскую службу человека грамоту разумевшего, чтоб мог при надобности челобитье в Москву сочинить, указ царский донцам прочесть». Как попал в это предприятие Чибисов, он и сам не понял. Захватившая его любовная связь с Алёнкой белый свет застила, ни о чём другом думать не мог. Опешил немного, когда его имя кликнули. Сам вроде не напрашивался. Подумалось, что не без участия Алёнкиного отца Кондратия, решившего неугодного потенциального зятька подальше сплавить, это могло произойти, но зная жёсткий, а вместе с тем открытый характер младшего из Бузневых, понял, что неспособен тот на козни. Решив оставить обдумывание этого вопроса на потом, Андрей пошёл к землянке Прокофия для сборов. Возглавить сопровождение поручено было одному из беломестных атаманов Григорию Долгому, совсем недавно прибывшему из-под Шацка с последней партией переселенцев. Долгой был сверстником Скворцова, вместе лет 30 назад пришли они с Дона в Шацк, вместе целовали крест на верность царю московскому, рядились с воеводой шацким об условиях службы. Однако, в отличие Скворца с его дъяческим обликом, был Григорий Долгой казаком здоровенным, могутным. Подковы и ныне, в свои без малого шестьдесят годков, ломал с лёгкостью, в седле как влитой сидел. На чистом, без морщин лице лишь жёсткая складка у губ да уходивший от виска за ухо шрам от удара татарской сабли в молодости. А ещё взгляд серых проницательных глаз, как бы вопрошающих: «Чего стоишь ты, человече?» «Донской отпуск» в тот год формировался в Козловской округе, куда со всех окрестных сельбищ свозился хлеб, просо, овёс. День и ночь работали ветряки и крупорушки, духмяная, крупного помола ржаная мука, золотистое пшено ссыпали в огромные рогожные кули, свозили в лабазы на речной пристани, что в сельце Тарбеево на Лесном Воронеже. Туда же ещё прошлой зимой санным путём доставлены были с Москвы огненные припасы. Были среди припасов тех и давно испрашиваемые Доном лёгкие короткоствольные пушки фальконеты, которые запросто и на вьючных конях можно перевозить, и на лёгких казачьих стругах. Сюда и окольничий Проестев с дьяком Посольского приказа Акинфеевым Калистратом Петровичем, с двумя десятками стрельцов московских прибыли. Построенные здесь же ещё в прошлом году крутобокие струги после личного досмотра Проестевым и Акинфеевым были заново просмолены, проконопачены, загружены припасами донского жалованья. Козловский воевода Роман Боборыкин исстарался, набрал кормщиков опытных, сильных гребцов, а из стрельцов бельских и челнавских – надёжную охрану с огненным боем. Да и как не стараться, коли такая обязанность царским указом на его плечи легла. А царские повеления Боборыкин привык исполнять безукоснительно. Ну и что, что стрельцы ропщут, – сами без положенного жалованья какой месяц сидят; что крестьяне зубами скрипят – куда ехать, коли хлеб созрел, пора страдная. Стольник Боборыкин царю своему слуга верный, его слезьми, уговорами не проймёшь. Загруженные струги ушли реками на Воронеж, а далее Доном должны были прийти до низовых донских станиц. Сам же посланник с дьяком в сопровождении лысогорских казаков и московских стрельцов, с навьюченными «мягкой рухлядью» лошадьми и золотой казной двинулись верхами прямиком, старой ногайской дорогой, с выходом на Хопёр и далее к Дону. Шли третий день, леса остались позади, лишь вдоль рек зеленели заросли осокоря и ракитника. Впереди, насколько глаз хватало, расстилалась жёсткая, иссушённая солнцем к этому времени степь. Глубокие балки, заросшие непроходимым колючим кустарником и камышом, сменялись высокими меловыми горами. Жара, клубы едкой пыли, огромные слепни, не дающие покоя лошадям, сопровождали караван. – Гляди, гляди, поглядывай, – скрипя песком на зубах, бодрил охрану Григорий Долгой, – не ровён час – налетят копчёные. До места встречи с выехавшей для встречи каравана в большой излучине Дона казачьей станицей оставалось ещё дня три-четыре пути. Изнывающий от жары Андрей молча ехал метрах в пятидесяти сбоку от каравана, ворочал шершавым языком, пытаясь сплюнуть. «Что ж это за падла мне такую службу устроила? С лысогорцами в ссоре ни с кем не был вроде, в Тамбове меня мало кто знал. Ромодановский знал, конечно, и даже наказать за своевольство сулил, да не до меня ему сейчас – великое земляное строенье завершает. Может, казачий голова Молеев? Да вроде и ему ничего плохого не сделал». Чибисов был недалёк от истины в своих размышлениях. Именно Фёдор Молеев включил его в список сопровождающих посланника. Казачьему голове не нравилась независимость Андрея, не нравилось, что молодёжь к тому тянулась, уважая за открытый нрав, за песни неслыханные, за готовность помочь любому из них. Кроме того, глянулась голове дочка Кондратия, думал после Покрова заслать сватов, оженить старшего из своих сыновей. Род Бузневых был одним из наиболее старых среди переселенцев на Лысой горе и весьма уважаемым. Молеев же, хоть и назначенный над всеми головой, так и не смог наладить отношений с беломестцами, войти в их круг, завоевать хоть толику уважения, каким пользовались многочисленные семейства есаула Скворца, атамана Долгого, пятидесятников и десятников Бузневых, Тыевых, Хворых, Буданцовых и других. Хотел решить путём сватовства и последующего породнения свои задумки. «Пусть катится этот найдёныш к чертям собачьим, всем известно, как прилипла к нему девка. А вернётся ли – ещё вопрос. Сгинет коль в степи али в Крыму – невелика потеря». Не ведая таких подробностей, Андрей продолжал трястись в горячем седле. «Бдить», однако, не забывал, зыркал по сторонам, периодически выскакивая на возвышенности и осматриваясь кругом. Расплавленные жарой мозги вяло шевелились. Даже последний вечер с Алёнкой вспоминался без особого восторга, как в прежние его отлучки. «Вот закончится жара эта проклятущая, дожди зарядят, а ещё лучше метель с холодрыгой, тогда и вспоминать буду. Не торопясь, все мельчайшие подробности в памяти всплывут. Что-то она там горячим шёпотом говорила? Чтоб вернулся непременно. Да куда мы денемся, и пары месяцев не пройдёт, как с бугров лысогорских спускаться будем», – самонадеянно подумалось Андрею. Ленивые воспоминания вернули его к первой встрече с есаулом Скворцом. Подсел тот как-то на подворье Прокофьевом к Чибисову, спросил, прокашлявшись: – Ты, мил человек, никак грамоте разумеешь? После утвердительного ответа попросил зачитать развёрнутую грамотку. Андрей с трудом вглядывался в незнакомый, едва понятный текст: – Да здесь же на старославянском, сам чёрт не разберёт! – Не поминай диавола к ночи! На каком ещё старом, что ни на есть русская грамотка, не басурманская какая-нибудь. Чти, давай! Андрей с трудом, пропуская совсем уж непонятные слова, начал: – «Книга роздаточная Шатцких беломестных отоманам и ясаулу и казак 152 году двум оттоманам по шти алтын по две деньги, ясаулу по три алтына с полу деньгою, девыносту пяти человекам козакам по три алтына человеку на месяц …» – Чибисов даже взмок от напряжения. – Да, невелик грамотей, – с досадой крякнул Григорий, – а письмом владеешь ли? – Да влёгкую, писать вот только чем да на чём? – самодовольно заявил. Пришли в землянку к Скворцовым, и Григорий из объёмистого сундучка достал, аккуратно разложил гусиные перья, склянку с чернилами. Долго рылся среди бумаг, выбрал старую, с обратной стороны которой оставалось с треть неисписанного листа. Андрей макнул перо и красивым каллиграфическим почерком написал первое, что взбрело в голову: «Расцветали яблони и груши, расплылись туманы над рекой…». – Ух ты?! – только и смог вымолвить Скворец, переводя восторженный взгляд с листка на Андрея. – Дык, это что жа, это как жа? Где ж ты так навострился? Мне в московских приказах доводилось бывать, видал там дьяков да подьячих, крючкотворцы вельми знатные. Но чтобы так-то вот! Постой, погоди, а это вот что за буковки незнакомые? А пошто «ять» не поставил, где положено? – Дядька Григорий, я и сам всего в точности не помню, но, видно, долго я был в учении, лет десять никак, и наставники были, видать, люди шибко учёные. – Андрей с благодарностью вспомнил свою учительницу по русскому и литературе. «Вот где ваша наука, Людмила Николаевна, пригодилась». – А ну-ка, мил человек, – начал деловито распоряжаться Григорий Скворец, – садись, бери перо, бумагу, пиши, я диктовать буду: «Государю царю и Великому князю Алексею Михайловичу Всея Руси, холопи твой, атаманишка беломестных казаков на Лысой Горе Гришка Долгой со товарищи челом бьёт…» – Написал, быстро, однако, а это чевой-то, чё за закорючки? – Это знаки препинания, это знак восклицательный. – Неча тут запинаться, препинаться, ни к чему это! Да и восклицать ни к чему, рановато, поди, восклицать. Вот как зачтут энту челобитную в Разрядном приказе на Москве, как посмотрят, ещё неведомо. Всыплют горячих за твое восклицанье неуместное. Вот здеся «ять» поставь, букву «ю» в следующий раз вот так пиши. – Есаул Скворец так и эдак вертел листок, рассматривая писанину Андрея, прикидывал, как бы повыгоднее распорядиться талантом Чибисова. Андрею вспоминалось, как ещё на срочной службе, благодаря своему каллиграфическому почерку, избегал нарядов на хозработы или на кухню. В то время, когда другие мели, белили, красили, он, язык прикусив, трудился над стенгазетой или боевыми листками. При этом не слишком тяжелом занятии спокойно предавался воспоминаниям о школе, друзьях-подругах и прочих приятных вещах. Видимо, приняв решение, есаул изрёк: – Значит так, казачок, о том, что грамоте разумеешь, никому ни слова. Ну, может, атаману Долгому скажем, Семёну Бузневу… – Прокофий об этом знает. – Ну, Прокофий известный говорун, из него в хорошие-то времена слова клещами не вытянешь. Не разболтает. «Узнают верхние – могут в Тамбов в приказную избу забрать, а то и в Белокаменную спровадят. Пропадёт там казак, заставят подьячие за себя над бумагами корпеть денно и нощно. Оно, конечно, не камни ворочать, а тоже работёнка каторги хуже». Мухортый, на боках, шее которого клочьями висела грязно-белая пена, тем не менее шагал бодренько, иногда переходя на неторопкую рысь. Вдруг с шагу сбился, напрягся чего-то, уши вислые туда-сюда заходили. Андрей вмиг уронил голову на гриву, вроде как повод поправляя, головы не поворачивая метнул взгляд влево. В последний миг успел увидеть голову коня и всадника в малахае, тотчас скрывшегося. «Оба на! Да у нас, никак, гости». Голосом и поводом успокоил Мухортого, не дал заржать и показать до времени, что чужаки обнаружены. Проехав некоторое время, медленно спустился к каравану. – Слышь, атаман, кажется следят за нами. – Перекстись, коль кажется, – ответил Долгой и тут же заинтересованно насторожился: – Иде? Старый степной вояка знал твёрдо, что мелочей в походе не бывает. – Езжай, Андрюшка, как и раньше, сбоку, виду не показывай, что встревожены мы, а я досмотрю. Остановился в конце каравана, начал коня пересёдлывать. Пыль не успела осесть, метнулся быстро атаман в балку придорожную, а дальше в объезд – к месту, Чибисовым указанному. Через некоторое время нагнал караван, вновь демонстративно коня расседлал и новое седло набросил. Подъехавшему Андрею сказал: – Прав ты оказался, казачок глазастый! Следят за нами. Тобой замеченный наследить успел. Точнее, коняга его, помет ещё теплый. Поспешал, видать, соглядатай наш. Обычно они конские каштаны в торока соберут и место пыльцой присыплют. С правой стороны от пути нашего я тоже след всадника обнаружил. – Может, нашим кольчужки надеть, как мыслишь, Григорий Васильевич? – Что ж, мысль в целом верная, только, думаю, дело к вечеру, не нападут они до темноты. Видно, не так много их, ночью попытаются. А потому неволить казаков в железе по полпуда весом смысла не вижу. В нём они при жаре такой к ночи без татар дохлыми будут. И предупреждать пока никого тоже не следует. Плох тот казак, что в степном поиске аль походе расслаблен, как у тёщи в гостях, что руку вдалеке от сабельной рукояти держит. Такой здесь не выдюжит. К вечеру Долгой выбрал место ночлега: за спиной высоченный песчаный обрыв, а спереди открытая луговина, на версту просматриваемая. Стрельцы роптать стали, почему-де не в низинке, у ручейка какого или озерца. Хоть ночью отдохнуть от жары несусветной. – А ну, цыть! – Проестев рыкнул. – Вояки московские, вы ещё под стол пешком ходили, а атаман Григорий эти степи на коне изъездил, на брюхе исползал. Ныне не я, не вы – он голова всему походу. Долгой по двое-трое подзывал к себе служилых, разъяснял, как оборону держать, кому где место занять. – Ни одному не спать, не то отсыпаться на том свете придётся, пищали заряженные под рукой чтоб были. Коли нападут, дадим три залпа по очереди, да только по команде моей. Коней нынче не выпасаем, в круг их всех, к обрыву ближе. Завтра, даст Бог, покормим. Подозвал к себе Андрея: – Когда уж стемнеет, выдвинься вон в тот кустарник, что в полверсте от нас. Сам пят будешь. До времени схоронитесь, как и нет вас. Как мы отстреляемся и татары отхлынут, дашь по ним залп с энтого бока. На второй залп времени вам не дано, тотчас балочкой до лагеря перебирайтесь. Андрей лежал в колючем пыльном кустарнике вместе с посланными с ним казаками. Судя по всему, время за полночь перевалило. Тянулось оно до одури медленно, зевота рот разрывала, нестерпимо хотелось пить. Луна лишь изредка показывалась сквозь рваные облака, освещала на короткое время неприютную, безмолвную степь. «Может, ошиблись мы с атаманом, одинокого кочевника за орду со злыми намерениями приняли? Ну да Григорию виднее, сказал ведь он: “В степи одинокого татарина не бывает”. Час за часом тянулся, уж до рассвета недалеко, а степь по-прежнему безмолвствовала. Андрей, чтоб не заснуть, занимался аутотренингом – напрягал и расслаблял мышцы поочередно ног, рук, спины, пресса. «Скажи казакам сейчас про аутотренинг, сочтут, что от жары у Чибисова крыша поехала». Те лежали не шелохнувшись, все в слух, в зрение превратившиеся, и даже носом не клевали. «Да, мне ещё многому учиться у них. Хотя, чего уж скромничать, и я бы кое-чему мог научить их». – Мысль не дал додумать казак Татаринов, давший знак поднятой ладонью. Через некоторое время и до Андрея донёсся едва слышный, но непрерывный шорох подминаемой высохшей травы. «Ползут! Точно ползут! Наши слышат ли?» Казаки замерли, вжимаясь в землю, несколько человек ползли краем кустарника, слышалось учащённое дыхание, доносился горький запах лошадиного пота и давно не мытого человеческого тела. Проползали на расстоянии вытянутой руки. Андрей, кажется, даже дышать перестал, вырвавшийся из-под ноги проползавшего камешек пребольно ударил в щеку. Прошло ещё некоторое время, Татаринов знаками показывал Андрею, что следует приложиться ухом к земле. Точно, Чибисов почувствовал медленно надвигающуюся шагом конную орду. «Что же там наши? Поснули все, что ли?» Верховые прошли совсем рядом, даже в темноте Андрей заметил, что копыта лошадей тряпьём обмотаны. Когда последние конные татары миновали Андрея с товарищами, степь огласилась рыком атамана: – Разом бей! Засветились светлячки на полках пищалей, и оглушительный залп разорвал предрассветную тишину. За ним последовал второй, третий. Перед лагерем словно смерч картечный прошёл. Всё смешалось в клубок пыли, людей, коней. Визжали татаровья, неистово ржали раненые лошади, кто-то по инерции бежал на лагерь и попадал под казачьи пики и стрелецкие бердыши, кто-то пытался вырваться из кровавого месива и спастись бегством. Части степняков, не попавших в мясорубку, удалось вырваться, и они прямиком летели на кустарник с засевшими там казаками. Командовать особо не пришлось, все привстали одновременно, вскинули пищали и дали дружный залп почти в упор скачущей на них орде. Первые ряды летели через головы раненых лошадей, следующие топтали их и тоже падали. Усидевшие в сёдлах шарахнулись в сторону и, нахлестывая коней, пытались вырваться из огненного мешка. Прикончив саблями нескольких выбитых из сёдел, и отлетевших к ногам казаков татаровей, Андрей с товарищами бегом балкой быстро направились к лагерю. Несколько раз останавливались, разделывались саблями с теми из нападавших, кто избрал эту балку как путь для своего спасения. Рассвет тем временем набирал силу. Долгой запретил некоторым горячим головам из стрельцов и казаков преследование: – Самим дороже будет, да и коней поберечь надо. Коней целых изловить, раненых прирезать. Кого-кого, коней, конечно, и татарву тоже. Оружие, одёжу справную снять, вместе с конями на Дону продадим. Сёмка, Татаринов, идей-то ты, так тебя разэдак?! – Чего лаисси, атаман, тута я. – Отыщи мне средь ранетых татар кого побогаче, познатней, по одёже, по оружию спознаешь, допрос надо учинить. – Сам, поди, соображу, не распинайси, Григорь Василич. Подошел посланник: – Ну, спасибо тебе, атаман, спас ты нас ныне и казну царскую оберёг. В отписке царю Ляксей Михайловичу отмечу заслуги твои и казаков твоих! – Чибисова, найденыша, отметь. Первым он татарских лазутчиков узрел. А наши заслуги что? Дело энто обычное, ну повоевали малость, велика честь. – Долгой снисходительно усмешку в усах таил. – Я так полагаю, воевода, ныне надо отдых всем дать, коней выпасти, конины в котлах наварить, наесться до пуза, когда ещё придётся. Добычу воинскую опять же подуванить надобно. Думаю, завтрева по холодку с утра двинемся, нагоним сытыми время. Ну а там тебе решать, Степан Матвеич. За тобой слово последнее. – Быть по сему, – заключил польщённый Проестев. Старый воин, чин окольничьего получивший не из-за боярского происхождения, а будучи мелким служилым дворянином, умел он, не чинясь званием высоким, ценить люд служилый. Знал цену их воинскому умению, их способности стоять друг за друга. Андрей видел, как Семён Татаринов с Власом Колодой поволокли бегом за пригорочек вяло сопротивлявшегося татарина. Через минуту оттуда послышался душераздирающий вскрик. Было в нём столько отчаянья и нестерпимой боли, что Чибисова передёрнуло. Догадывался Андрей, что за тем бугром происходило. Крик был тотчас же задавлен, и слышалось лишь приглушённое мычание и возня. Через полчаса Семён докладывал атаману, что нападение загодя готовилось, участвовало в нём до двух сотен ногаев Казыева улуса. Ещё пленный «в пытках и распросях» поведал казакам (попробуй не поведай, когда за тебя всерьёз взялись такие умельцы по развязыванию языков, как Колода с Татариновым): есть-де у них в Тонбове соглядатай из новокрещёных татар алаторских. От него узнали о караване с мягкой и золотой казной для крымского хана. – Лазутчиком ногайским стал-де поневоле, – приглушённо рассказывал Татаринов, – вся его семья, жена с тремя детьми, в полону у ногаев, за верную службу сулили отпустить, да вот уж третий год держат. Новокрещёна того зовут русским именем Изосим, а более этот племянничек мурзы захудалого ничего не ведает, вернее, не ведал. Придавить мне его пришлось, Григорь Васильич, да и куда его в таком виде, не за выкуп же отдавать обратно. Там Власка с ним управляется, схоронит так, что и места не найдут. – Значит, ногаи Казыевы знали, что казну хану крымскому везём, – заключил присутствовавший при докладе посланник Проестев. – Это интересно, точно знали, что золото и рухлядь хану везём, а всё ж не побоялись отбить то, что по праву властелину их принадлежит. «Так-так, – уже про себя размышлял посланник, – а вот это нам на руку, это козырь неплохой в переговорах с ханом. Да и раздор посеять между ним и ногаями, его вечными сподручными, никогда не лишним будет». – Молодец, казак, – премного довольный, хлопнул он тяжёлой ладонью по спине Татаринова, присевшего рядом на корточки и деловито теревшего руки песком.
Глава 16
Знойный день сменялся душной ночью, а караван шёл и шёл степью, иногда пересекая обмелевшие либо вовсе пересохшие ручьи и реки. Казалось, пути никогда не будет конца. Усталые люди становились раздражительными, перебранки возникали на пустом месте. Винили всех и вся в своих бедах. Доставалось и Проестеву с дьяком, и Долгому с его казаками. – Пошто он в Козлове на струги стрельцов козловских посадил, а не нас? Плыли б сейчас потихоньку, пузо грели, а тут трясись в седле, пыль глотай. – Ой, братцы, у меня, кажись, пыль и снутря, и снаружи, кажись, и гузня вся в пыли горячей. Чую, варится там хозяйство моё, скоро всмятку будет. – Ничё, ничё, потерпи малость, придём в Крым, а там море шибко солёное, к твоим, что в смятку, подходяще будет. – А сдаётся мне, – бубнил другой, – атаман энтот пройдоха тот ещё. Часть добычи, поди, ещё до дувана припрятал, затем со своей казарой втихаря поделят. – Да заткнитесь вы, олухи, как только в таком пекле языком трепать охота! Андрей на этот раз вместе с лысогорцем Расстригиным в «арьергарде» службу нёс. Шли следом за караваном, когда пыль уже успевала осесть. Иногда прятались в придорожных буераках либо кустарнике, выжидали с час, не покажутся ли преследователи. С той же целью иногда стороной возвращались назад и становились на свой собственный след. Тело разламывалось от многодневной езды, зудело от солёного пота и пыли, воспалённые глаза слезились. «Эх, сейчас бы “жигуленок” какой ни на есть, да по трассе М-4, мы бы за сутки до ханского дворца домчались». Представив дородного посланника Проестева в его нынешнем прикиде в «жигулях» и его выпученные при этом глаза, Андрей разразился смехом. – Ты энта чаво? Башку никак припякло? – Расстригин заинтересованно подъехал к Андрею. – Давай, Андрюха, расскажи, чаво смешного вспомнил, ну давай, кажи, кажи. Андрей уж рот раскрыл рассказать, но понял вовремя – история придуманная не для Савелия. Может, его потомок, который на каком-нибудь «мерине» рассекать будет, лет эдак через четыреста и посмеялся бы. Расстригин подождал с минуту, не дождался, плюнул с досады: «И правда, должно, припякло!» На четвёртый день встретили наконец станицу казачью верховых донских юртов, которые стали сопровождать посланника и его отряд, передавая караван друг другу. Ехать стало повеселее, да и жара, никак, спала. Шумел, клокотал казачий круг на площади станицы Черкасской – столицы Донского войска того времени. В центре посланник царский окольничий Проестев с дьяком Акинфеевым, нынешний войсковой атаман Наум Васильевич Шелудяк в окружении есаула, выборных приставов, доглядывающий за порядком на круге. – Тихо! Тихо, братья казаки! Посланник царский гутарить будет, – зычно объявил войсковой есаул. Толпа не сразу, но успокоилась. Степан Матвеевич выдвинулся вперёд, откашлялся: – Государь, царь и великий князь всея Руси Алексей Михайлович мне, слуге своему, наказал справиться о здоровье атаманов и казаков Дона-реки! Круг зашумел одобрительно, сняли шапки казаки, до земли кланялись. Атаман также кланялся, отвечал за всех: – Благодаренье Богу, поздорову ныне средь атаманов и казаков войска Донского. Дай, Господи, чтобы Государь, царь и великий князь всея Руси Алексей Михайлович был здоров и счастлив и многолетен в своих государствах, а мы, слыша к себе его царскую милость, о его многолетнем здоровье Бога молим и милосердному Господу хвалу воздаём. Проестев взял из рук Акинфеева кованый сундучок с деньгами, с поклоном передал его атаману, заметил самодовольно: – За службу верную царь и великий князь даёт денежного жалованья войску супротив прежних лет с прибавкою большой и в будущем уменьшать её не намерен! Круг вновь зашумел одобрительно, казаки вновь поклонились до земли. Наблюдавший со стороны Андрей видел, насколько разношёрстным и разномастно одетым было войско. На ком-то порты из замызганного бархата, на других зияющие прорехами некогда богатые кафтаны. На некоторых халаты восточные, а на иных лишь баранья безрукавка на голом теле. Одинаково хорошо было у всех только оружие: сабли, кинжалы, порой ятаганы турецкие, у каждого за поясом два-три пистоля. Проестев тем временем вручил Науму Шелудяку царскую грамоту, тот передал её войсковому дьяку для зачтения. В своей грамоте царь отмечал верную службу донцов, прежде всего по предупреждению порубежных воевод о готовящихся набегах ногаев и крымчаков на русские земли, об их участии совместно с московским войском в непрекращающемся военном противостоянии с польским королём Владиславом. «А которые будут крымские или азовские люди, и Ногаи Казыева улуса пойдут войною на наши украины, и вы б на них по перевозам на Дону и на Донце и по иным рекам приходили, и над ними промышляли, и на ногайские улусы ходили, и к нам вести всякие почасту писали… И вы б, атаманы и казаки, всё Войско, нам, великому государю, служили верно… И тем атаманам и казакам государево жалованье: деньгами 3 тыщи 833 рубля, хлебом 4 тысячи четвертей, пороху 230 пудов, свинцу 115 пудов, сукна 350 поставов, вина 500 вёдер». Казачий круг гудел, как потревоженный улей. Наряду с ликованием, раздавался свист и недовольный ропот. Вперёд выдвинулся ражий казак в расхристанной рубахе и с бельмом на левом глазу: – Иде тот хлеб, воевода? Сукна иде? Мы тута наги, босы и голодны, а Москва в этом годе, почитай, на три месяца с жалованьем позадержалась. Да и то придёт, нет ли, неведомо! – Ну, ты, Кривой, – одёрнул войсковой атаман, – пошто поперёд батьки в пекло лезешь? Сказано, что идут струги с припасами, доносили мне, уж верхние юрты прошли. А ну, нишкни, на Дону без году неделя, а туда же, за жалованьем. – Кривого затолкали назад в толпу. Далее читал войсковой дьяк обиды царские на казаков, что ходят разбоем на море Хвалынское, зорят земли царя персидского. Между ним, царём московским, и его другом шахом Аббасом раздор учиняют. Велел–де царь казаков тех воровских изловить и в Москву под надёжной охраной отправить. Повелел также лютой смертью казнить тех воровских, что в прошлом году насады царские пограбили на Волге, что в Астрахань с провиантом шли. Вышел вперёд атаман, кланялся кругу и послу московскому: – Про наказанье воровских казаков, что за зипунами на берега персидские хаживают, нам ведомо. Было в прошлом годе две ватаги, никак, да не вернулись они на Дон, отошли за Волгу, иные на Яик отошли. Из тех ватаг схвачен был один Васька Мокроус, из-за него одного на Москву станицу гонять не с руки нам. Мы с ним своим донским обычаем порешим, в куль да в воду. А ты, посол московский, о том непременно царю доложись. Что мы слову его верны и впредь царские указы о воровских казаках сполнять будем. Несколько назначенных на круг приставов из казаков приволокли юркого, в синяках и ссадинах казака, бросили под ноги воеводе. – Ну, царский ослушник, вор, попался, собачий сын! – Довольный Проестев свысока смотрел на распростёртого в пыли избитого казака, молящего о помиловании. Чтобы закончить не всем приятную сцену, атаман махнул рукой. Четверо казаков затолкали в кожаный мешок упиравшегося Мокроуса, туда же бросили камней тяжёлых, завязали накрепко на глазах ухмыляющегося воеводы. Когда поволокли обречённого к берегу, Долгой тронул Андрея за рукав, приказал следовать за ним. Обогнув улочку пустых казачьих мазанок, укрылись за плетнём. Отсюда хорошо было видно, как казаки волокли мешок, из которого во всю глотку вопил приговорённый. Скрывшись за обрывом от глаз круга, сноровисто затолкали мешок с Мокроусом в прибрежный тальник и поволокли уже другой такой же мешок к лодке. Орали при этом так, что не разобрать с берега, кто орёт. Отплыв на лодке на быстрину, вывалили мешок за борт и, истово перекрестившись, двинули вёслами к берегу. – Ай да бесовы души, ай да молодчаги донцы, – довольно улыбался Григорий. – Что выдел – с тобой умерло, – наказал Чибисову строго. На кругу тем временем дочитывалась грамота царская. Наказывал великий князь московский жить казакам с крымчаками, с азовцами в мире, в море Азовское и Чёрное не ходить, селений ханских и турецких не разорять. Особливо тогда, когда там наш посланник будет. Казаки слушали без особого внимания, галдели, открыто смеялись, показывая всем видом, что не во власти царской те запреты. Да и сами они не вольны то решать, а там, как Господь рассудит. – Отпиши, посол московский, государю нашему, что мы его волю исполним, воевать крымцев не будем. Разве что азовские люди лихие нас самих задирать не будут. Разорять наши юрты, курени. Опять же в прошлом годе под Трапезундом и в Азовском проливе под Керчью наших казаков, почитай, с две сотни полонили. Коль не хватит у нас денег на выкуп братьев наших, не обессудь, воевода, Господь не попустит оставлять души православные в плену басурманском. Придётся в море спуститься для их освобожденья. А может, ясырь возьмём такой, что на обмен с лихвой хватит. Последние слова атамана встречены были одобрительно, казаки откровенно зубоскалили по поводу этой части царских запретов. Проестев глядел хмуро, желваками играя, но знал, что никакие его слова не найдут понимания в этом вольном бесшабашном воинстве. «Ничего, придёт время, и вашим вольностям конец будет, всем вам под грозной дланью царя московского быть. Уж и ныне не как двадцать-тридцать лет назад, когда послы московские через ваши юрты со страхом смерти езживали». По прочтении царской грамоты донцы в небо палили, дощатые столы на площади сколачивали, казну делить, а потом гулеванили до утра. Долгой со Скворцом, Чибисовым и тремя беломестцами угощались у сродственников Григория Васильевича. Скворец договаривался со станичниками о покупке ими татарских коней, оружия и прочей рухляди из воинской добычи. – Не суетись, есаул, – сказал веско хозяин куреня, домовитый казак Ефрем Клеймёнов. – Досмотрели мы ваших лошадок, и справу воинскую, и одёжу. Ничё, лошадки неплохие, окромя двух, охромели совсем, разве что только в котёл. За всё про всё 10 рублёв даём. И помолчи, есаул, не дери глотку, больше всё равно не дадим. – Да ты, Ефрем, сдурел часом. Да мы за ту добычу на любом торге втрое больше возьмём! – Ну и тащи их к себе на торги в Русь. Забыл, что вам ещё Крым пережить надоть? Там твоих коньков сразу спознают, что не с Тамбова они, не с Воронежа! Га-га-га! – Ну донцы-молодцы, ну хваты, – только посмеивался не вступавший в перепалку Долгой. – Ладно, с тебя ещё ведро сивухи, и по рукам! – заключил он веско. С непривычки наугощались до беспамятства. Наутро Андрей с удивлением рассматривал обрывок срезанного ремешка, на котором некогда висел гашник с медяками. Долгой хохотал: «Ну донцы-молодцы, ну воры знатные!»
Тем же вечером за столом в атаманском курене при свете фонаря сидели два седовласых дородных мужа – посланник царский и атаман Донской, винцо таманское потягивали. Все официальные речи, здравицы были сказаны, ближние люди и с посольской, и с атаманской стороны отпущены. Не один год знались они, и если и не встречались часто, то о делах друг друга были наслышаны. – Ты пойми, Степан Матвеич, не выжить войску без походов за зипунами, не прокормиться такой прорве народу. Никакого жалованья царского не хватит. Потому и жить добычей на море, на берегах турских да крымских нужда нас заставляет. – Да вам вроде особо не запрещает никто. Москва пожурит разве, да и то не шибко. – Пошто тогда нас в переговорах с ханом либо с султаном всегда ворами величаете? Сам, поди, Степан Матвеич, меня перед ханом лаять будешь, вором называть. Москва-де нам, донским атаманам с казаками, не указ, коли перебьют нас турки с крымцами, Москве это «недосадно будет». Смеялся Проестев, по плечу атамана хлопал, через стол обнять хотел, пузом чарки с серебром столовым на пол свалил: – Дык это мы перед правителями турецкими так говорим, на Москве, в Думе боярской, в кругу, к царю ближнем, о вас другое мнение. Дон – надёжный оплот православный на южных рубежах Руси! Во как! – Можа, и так. Только не забывала б Москва, что Дон сам по себе, не зря вольным зовётся! Посланник над столом склонился, на шёпот перешёл: – Перед отправкой посольства долгую беседу имел со мной князь Ордин-Нащокин, он ныне, почитай, самый ближний к царю, особливо в делах сношений с государствами иноземными. Муж зело умный, многими добродетелями одарённый. Кланяться лично тебе велел. Узнать просил, может ли Москва рассчитывать на помощь твою, коли с Крымом большая война случится? Сколько войску Дон выставить сможет? – Что ж, и на том благодарствуем. – Атаман изо всей силы пытался скрыть, что польщён вниманием. – Ещё князь просил передать тебе отдельный поминок царский. – Проестев извлёк из недр своего широченного кафтана увесистый мешочек, сдвинул его по столу напротив сидевшему Науму. Тихонько звякнув, мешочек мгновенно исчез в недрах такого же широкого атаманского бешмета. – Ещё завтра мой человек тючок кожаный принесёт в твой курень. Кафтанов там десять штук шитья московского. Это тебе личный подарок от Ордина. Тебе и людям твоим начальным. Кого одарить – сам распорядишься потом… – Что до походов на море ваших касаемо, то князь вовсе не против, если вы иной раз басурман за одно место подёргаете. Пусть знают, что не прощаем мы им набегов на наши украинные земли. Мыслит князь, что не за горами время, когда навеки конец этим набегам положим. Помолчали, сказанное, сделанное обдумывая, затем так же шёпотом посланник продолжил: – Неплохо бы о походах задуманных ему загодя сообщать, вместе решать, куда ударить лучше. Для этого надлежит сноситься гонцами тайными, и лично с Нащокиным, а не с приказами. – Царю-то о том ведомо ли? – Царь у нас, пошли ему Господи здоровья и многия лета, молодой вьюнош, девятнадцати лет ещё не исполнилось, однако круг свой ближний сумел составить из людей, не о мошне собственной пекущихся, а об интересах государевых. Алексей Морозов там, Ордин-Нащокин, Матвеев Фёдор… Ты вот, Наум, вечером про Азовское сиденье поминал. Да и как не поминать тебе, коли сам ты вместе с Осипом Петровым в 1641 годе, почитай, четыре месяца осаду держали против 30-тысячной турецкой армии. А у вас-то и шести тысяч не набиралось, даже вместе с женщинами, а всё ж таки выдержали все приступы. Заставили турок уйти от города не солоно хлебавши. Хоть и не принял тогда наш прежний царь, светлой памяти Михаил Фёдорович, Царствие ему Небесное, город тот, казаками для него завоёванный, а не высидеть бы вам без помощи Москвы. Что не принял под свою руку, на то были причины. Поди и сам помнишь, в те годы жалованье царское вдвое-втрое прежнего увеличилось, особенно порохом, свинцом да ядрами. Так вот Ордин-Нащокин, иные люди мыслящие по праву считают, что ваше казачье сиденье в Азове огромную помощь государству московскому оказало. Посмотрел бы ты ныне, атаман, на города-крепости вновь отстроенные, на укрепления надёжные. И всё это не на Оке-реке, а за многие сотни вёрст к югу. Так всё же как насчёт войска, коли в будущем году большой войне случится? – Сам ведаешь, поди, Степан Матвеич, мы тоже растём помалу. На Хопре четыре городка казачьих выросли, на Медведице – три, на Дону, что выше Раздор, с десяток уж, почитай, поставлено. В прошлом годе, сам знаешь, вместе с войсками астраханского воеводы князя Пожарского да воронежского воеводы Кондырева под Азов вместе ходили, крымского царевича Ният-Гирея славно повоевали. Так мыслю, что коли за крымчаков с их холопами ногаями Москва ныне всерьёз взялась, не менее десяти тысяч конного войска выставим. Стругами пешего войска в море спустим тысяч до трёх. – Силушка немалая, однако. – Подумав, посланник продолжил: – Для такого войска казна денежная, мной привезённая, не маловата ли будет? – Теперь уж какая есть. Да и делить её только на 1700 старых донцов, остальной народ всё пришлый, им ещё лет десять послужить надо, пока круг в настоящие казаки не поверстает. Ты, Степан Матвеич, передай Нащокину, пусть нам Москва купцов своих шлёт, на Хопёр, Дон, Медведицу, пусть везут хлеб из земель русских вновь заселённых, порох, селитру, скобяной товар. Думаю, найдём, чем расплатиться. – В этом ты прав, атаман, от торговли той всем прибыток будет. Вторую неделю шли бесконечные и, по сути, безрезультатные сношения с турецким наместником в Азове относительно переправки московского посольства в Крым. Посланник с дьяком начали проявлять беспокойство, силясь понять причины задержки. Выяснилось на следующий день, когда атаман пригласил их в свой курень. – Верные людишки сообщили мне, что тремя днями ранее вышло из Крыма через Ор-Копы (Перекоп) войско в четыре тысячи всадников. Во главе перекопский мурза Тугай-бей, двинулись в низовье Днепра, там намечено соединиться с сечевиками Зиновия Хмельницкого. Союз ныне у крымцев с гетманом против короля польского и его шляхты. – Да как же так? Ещё по весне воевали запорожцы крымского хана у днепровских лиманов! – Гетману одному с Речью Посполитой не справиться, вот и ищет союзников. Что до хана Ислам-Гирея, так он ещё в молодости семь долгих лет в плену польском провёл. Хотя, поди, и не в яме сидел, а пленником почётным, однако унижения до сих пор простить не может. Против Владислава он хоть с чёртом самим союз заключит . – А что же Хмельницкий у Москвы помощи не попросил? – насторожился Проестев. – Ну, Зиновий не самодержец какой, за ним лыцарство запорожское, вольное между прочим. Там кошевые, есаулы, иные люди знатные своё мнение имеют. Имел я беседу с месяц назад с одним из них, так знаешь, как он сказал: «Татары придут и уйдут, коль московиты придут, так непременно останутся». – Так, значит, к тебе Хмельницкого людишки тоже обращались? Что ж ране молчал, Наум Василич? – А случая не было, – зло ответил атаман. – Вот пришло время, и говорю тебе, как есть. Москва далеко, случись беда – не дождёшься помощи. С Сечью у нас дружба десятками лет, многими совместными походами проверена. Не было промеж казачества раздору. А случись раздор настоящий промеж нас, собьют нас запорожцы с Дону, в один месяц, а то и ранее собьют. Войска у них в пять раз более нашего, да и вояки знатные, не нашим чета, большая часть которых крестьяне вчерашние. – Так чего всё же сечевикам ответил? Пойдёшь ли к ним? – Посланник понимал, что именно сейчас он узнаёт ответ на один из самых важных вопросов, интересующих Ордина-Нащокина и самого царя. – А ты как думаешь, Степан Матвеич? Пойду, конечно, куда я денусь! Когда приезжал гонец гетманский, я сетовал, что, почитай, треть войска в походе, в море и в предгорьях Черкессии, смогу выставить от силы тысяч пять-шесть. Вот дождусь гонца очередного от Хмельницкого и пошлю обещанные тысячи с атаманом походным. Большей частью из числа недавно прибывших на Дон. – Многие ли вернутся? – вставил Проестев. – Это уж как Бог рассудит. Зато вернувшиеся науку воинскую освоят сполна, есть чему у сечевиков поучиться. – Отчего ж сам не идёшь, со своими старыми донцами? – А много ль их? Почитай, с каждого похода едва половина возвращается, кого море заберёт, кто в сече голову сложит. Если честно, жалко. Жалко, Степан Матвеич, кровь в этой сваре Посполитовской проливать. Да и Дон оберегать надо, коль оголим его, турки завтра же в наших юртах окажутся, да и с Крыма всего четыре тысячи вышло. Хан в любой момент в два раза большее войско может сюда двинуть. Ну а про ногаев и говорить не приходится, слетятся вечно голодные, как поживу почуют. Помолчали, уронив на руки головы в думах тяжёлых. – Не советовал бы я вам ныне в Крым соваться, не будет удачи в вашем посольстве. – Куда ни кинь – всюду клин. Удачи и я не вижу. А коль не довезу до хана ежегодных поминок-даров, как бы порухи Руси большей от ханства Крымского не случилось. – Ты вот что, Степан Матвеич, коль припрёт нужда, совсем худо станет, человечка одного моего сыщи в Бахчисарае, по гроб жизни мне обязан. – Атаман склонился к самому уху посланника и долго что-то нашёптывал. – Вот за это, атаман, поклон низкий от посольства моего и от меня лично.
Глава 17
После долгих переговоров с сидевшим в Азове турецким пашой, множества проволочек и согласований московское посольство было отправлено наконец морем из Азова до Кафы и далее до Инкермана. Судно, на котором их перевозили, оказалось турецкой гребной галерой – каторгой. Представляло из себя двухмачтовый, с низкой посадкой корабль, до пятидесяти метров в длину и до десяти в ширину. По наблюдениям Андрея, он мало чем отличался от гребных судов времён Троянской войны, известных ему по фильмам. Более 150 гребцов-невольников сидели на скамьях, прикованные цепями. Огромные вёсла двигали по пять-шесть человек. Скамьи гребцов правого и левого борта разделял тянувшийся с носа галеры на её корму помост – возвышение, по которому ходили надсмотрщики и управляли гребцами, с помощью плетей разумеется. Командовал ими турецкий пристав – бача, или баша. Почти половина из невольников были уроженцами Московии, остальные – украинцы, литвины, поляки, валахи. Жалкое зрелище представляла эта масса обречённых на рабский труд и неминуемую гибель людей. Большая их часть утратила человеческий облик и доведена была постоянными побоями до отупелого, скотского состояния. Они с безразличием воспринимали смену дня и ночи, смену тяжкого многочасового труда на вёслах и краткого отдыха-забытья здесь же, между лавок. Они безропотно сносили беспрерывные побои надсмотрщиков и терпели постоянный голод. Дважды в сутки для них на заплёванные доски палубы вываливали из корзин гнилые овощи, тухлую рыбу или червивое сырое мясо павших лошадей. Пресной воды также не хватало. Даже свежий морской ветер не разгонял вечно стоявший над палубой гребцов-невольников смрад от пота и испражнений, тухлятины и заживо гниющих человеческих тел, растёртых железными кандалами, исполосованных бичами надсмотрщиков. Лишь два-три десятка полоняников не теряли человеческого обличья, не скрывали ненависти к своим мучителям, заставляли себя шутить и смеяться, предаваться воспоминаниям о прошлом, каждая минута которого казалась им теперь бесконечно счастливой. Они делились своей скудной пайкой с ослабевшим товарищем и на собственное тело принимали часть предназначенных для обессилевшего соседа ударов жестокого бича. Среди них выделялся широкоскулый запорожец Герасько с вытекшим глазом, казалось, сотканный из железных жил и мускулов. Его по пояс голое тело украшала такая вязь многочисленных шрамов, что прозвище Резаный подходило как нельзя лучше. Уму было непостижимо, каким образом ему и в неволе удавалось сохранять седой хохол-оселедец посреди совершенно лысой или тщательно выбритой шарообразной, тоже в шрамах, головы. – Гей, москалы, ласкава просимо до нашого ковчега, тут, панове, усим места хватить! Эх, на кой ляд мий батька с Петро Сагайдачным на Москву ходив? На кой зорил Путивль та Елец? Треба б було уместе с москалямы сюды иттить, умести вбивати басурманив. Гей, боярин, у тоби табаку немае? Тилько б разок затянуться люлькой. Его собрата по веслу, так же, как и запорожца, закованного в двойные кандалы, звали Курпяем. Детинушка под два метра ростом при каждом движении бугрил узлы мышц на залитом потом и солнцем торсе, тряс буйной, заросшей мелкими кудряшками тёмно-русой головой, говорил, словно валуны ворочал. Лицо открытое и жёсткое одновременно. А в серо-голубых глазах столько доброты и участия, что, кажется, весь мир готов обнять, защитить. В этих двух собратьях по несчастью было что-то, выдававшее в них настоящих воинов. И не просто искусных бойцов, а людей, которых можно убить, но невозможно сломить. Во взглядах огонь такой откровенной ненависти, что надсмотрщики давно поняли: этим двоим коли цепи хоть чуть ослабить, они и этим воспользуются, на мучителей бросятся, зубами будут рвать. – Судя по выговору, из рязанских будешь, а, Курпяй? – спросил Скворец негромко, в сторону лицо отвернув. – Угадал, дядя. Кадомские мы, села Кочемирова, помещика Агеева тягловые хрестьяне. Да нет мне туды дороги. – Пошто тах-то? – Да вот вышло так. Не сошлись с Агеевым характерами, развели нас путя-дорожки. Он на погост, а я в Дикое поле, в бега. – Али порешил? За што жа? – Дык, почитай, ни за што. Сестрёнку я на Покров замуж отдавал, за старшего я в семье, родителев ишо пять лет до того, как схоронил. Так он, ирод, прямо из-под венца её повелел в покои свои весть. Энта дело у него в привычке. Терпят все, и женишок сестрёнки моей стерпеть решил. Мол, не первый я и не последний. Вот такие дела, дядя. Один, видно, я такой уродился, у кого терпелка слабенькой оказалась. – Велик грех, да и Бог не без милости. Простит, терпенье твое полонное видя. Закон, поди, ведаешь, что тот, кто в полоне побывал, полонное терпенье изведал и с неволи воротился, навеки от холопства освобождается. Слухи есть, что новое уложенье выйтить должно, что вместе с ним и жонка, и детушки малые свободными будут становиться . Земля велика, помимо Кадома мест свободных немало. Да хоть вот наши места возьми, по Цне, Челновой, Вороне… Везде народу нехватка. Надсмотрщики углядели, что невольники с московитами общаются, бичами защёлкали. Пошли гулять сыромятные, туго сплетённые плети по спинам гребцов. Матросы подбадривали надсмотрщиков криками, и те разошлись не на шутку. Дико свистали бичи, слышались стоны и отчаянные вскрики. Летели в разные стороны алые брызги крови и ошмётья невольничьих рубищ. Андрей дёрнулся было, но вовремя был остановлен Григорием Скворцом: – А ну осади, осади, тебе говорят. Не видишь разве, нарошно они дразнят, надеются суки басурманские, что не выдержим мы, вступимся. Уйдём, уйдём отседова. Уйти, спрятаться от этого избиения, впрочем, было некуда. Вдруг сквозь свист бичей и тяжкие крики истязаемых раздался твёрдый, отчётливый возглас Курпяя: – Ничего, и это выдюжим. Придёт время! Отольются кому-то наши слёзы. Враз припомнят Ивана Мошкина. Надсмотрщики, видно, неплохо понимали речь своих рабов, послышались гортанные крики, и уже несколько витых плетей заиграло над Курпяем. Ручьями текла кровь из разбитой кудрявой головы, истерзанных плеч и спины кадомца. Вдруг вновь сквозь побои послышался не то рык, не то надсадный хрип в такт взмахам весла: «И-и… раз! И-и… два! И-и… три!» Постепенно крик Курпяя был подхвачен сотнями простуженных глоток. Всей силой налегли на весла, и корабль рванулся, будто конь, бежавший трусцой, в галоп двинулся. Турки прекратили побои, самодовольно улыбались. Солнце садилось за море, стоял полный штиль, и наряду с продолжавшимися глухими выдохами «И-и… раз! И-и… два!» над морем зазвучал несильный, но удивительной душевности и чистоты голос молодого, с едва пробившимися усами паренька-невольника: Гей, заплакалы хлопцi-молодцi В турецкой неволi, в кайданах…
Украинского парубка поддержали немногие, всего два-три человека, остальные, дабы не портить песню надтреснутыми простуженными голосами, лишь ещё глуше твердили в такт: «И-и… раз! И-и… два! И-и… три!» Бача турецкий самодовольно осклабился, вслушиваясь в песню-плач. Сказал на довольно сносном русско-украинском наречии: – Плачь, гяур, плачь, презренный раб, меня так радуют твои слёзы. Плачь, русская собака! Когда придём в Кафу, обязательно куплю себе на рынке твою дочку или маленькую сестрёнку. Ты увидишь, свинья, собственными глазами увидишь, как я буду наслаждаться с твоей беленькой сестрёнкой. – Сподручные дружно заржали. Невзирая на насмешки надсмотрщиков, на их жуткие плети, плыла над морем песня, и само море притихло, прислушиваясь. Ой, пошле Господь та добра тому, Хто за правду та волю воюе… Андрей спросил дьяка Акинфеева, не слыхал ли он, кто такой Иван Мошкин, упомянутый Курпяем. – То стрелец калужский, в полоне был, поднял бунт на галере, перебил турок и ушел морем в Гишпанию. Года, никак, три-четыре назад с товарищами своими из тех земель на Москву воротился. Знаменитым стал . И вот наконец Кафа. Основанная греческими колонистами в 6 веке до нашей эры, в различные годы входила в состав Боспорского царства, Хазарского каганата, Византийской империи. В 13 веке была выкуплена у владевшей ею в тот период Золотой Орды генуэзцами и именно тогда переживала свой наибольший расцвет, превзойдя по своим размерам и экономическому значению Константинополь. В 1475 году она была завоёвана османами и ныне представляла из себя хорошо укреплённую военно-морскую крепость с турецким гарнизоном и султанской администрацией. Во времена Андрея Кафа будет зваться Феодосией. «Одна из современных солнечных жемчужин Крымского полуострова, настоящий рай для любителей морского отдыха…» – вспомнились ему слова навязчивой туристической рекламы. Город был многолик: за высокими заборами утопали в роскоши дома турецкой и крымской знати и совсем рядом теснились глинобитные хибарки бедноты и бросались в глаза грязь и нечистоты на узких кривых улочках. В обширной торговой части города, в ломящихся товарами лавках сидели или чинно прохаживались по рядам дородные, богато одетые торговцы. И здесь же шла бойкая торговля живым товаром. Это тоже были люди, из той же плоти и крови, но за людей их никто не считал, это были презренные рабы-невольники. И их купля или продажа ничем не отличалась от приобретения лошадей, волов или верблюдов. Кафа – центр средиземноморской работорговли, зверь всепожирающий, средоточие зла, жестокости и безмерного горя. Именно такой оставалась ты на протяжении столетий для русского человека, для украинца, поляка, литвина и других . Ещё на рейде их встретили турецкие чиновники и попытались произвести досмотр предназначенных для крымского хана поминок, однако Проестев категорически воспротивился сему. – Кафа – территория Блистательной Порты, и вам следует подчиняться турецким законам, – жёстко заметил старший из чиновников, толстый коротышка в высокой белой чалме и загнутых сафьяновых сапожках. Судя по его богатой одежде и унизанным перстнями пальцам, тяжёлая таможенная служба на страже интересов султана была одновременно и весьма доходной. – Уважаемый господин совершенно прав. – Дородная спина Проестева несколько прогнулась в полупоклоне, а лицо с подобострастной улыбкой излучало ну просто пламенную любовь, душевное уважение и к сановнику, и к его властителю, султану турецкому. Андрей даже фыркнул, дивясь перемене в поведении властного и жёсткого посланника. Тот тем временем, взяв чинушу под руку, мирно прохаживался с ним по палубе и с великим интересом справлялся о здоровье блистательнейшего из современных правителей поднебесной султана Ибрахима. – Да-да, именно в Стамбул к нашему султану, да сохранит Аллах его на долгие годы, в прошлом году проследовало через Кафу московское посольство. О! Посланник молодого московского царя, и ему пусть Аллах пошлёт долгого царствования, был так щедр. Он подарил мне шапку, отороченную соболем. Но вот незадача, завелась моль и съела, проклятая, почти весь мех. Проестев поспешил восполнить потерю: – Держи, уважаемый, не пристало такому важному сановнику Блистательной Порты, служащему самому солнцеподобному султану, ходить в драной шапке. И вторую держи, на тот случай, если до приезда очередного русского посла первая шапка износится. Андрей дивился: стояли два хитрована государевых, каждый свой интерес блюл, лица обоих расплывались в улыбках, а сладкие речи источали такой фимиам , что, того гляди, бросятся сейчас друг другу в объятия. – А что, достопочтенный, не укажешь ли ты мне кого-нибудь из людей торговых, что к полону русскому отношение имеют? Глаза сановника загорелись, знал Проестев, какие струны грешной сановничьей души затронуть следует. Знал даже примерный процент с дохода, который поимеет этот турок за содействие в торговле невольниками. – Как не помочь столь богатому посланнику московского царя. Твоя щедрость не знает границ, что до торговли столь специфическим товаром, тут надо много раз подумать. – И сановник закатил вверх заплывшие жирком глазки. «Вот тут стоп! На щедрость мою не уповай! Хрен ты больше чего от меня получишь. Нужных людей ты мне сам укажешь, вот с них и возьмёшь мзду. А не укажешь, я и без твоей помощи найду, чего мне надо», – размышлял тем временем Проестев, не переставая расточать радушие и дружелюбие. «Ну Степан Матвеевич, ну дипломат! По всему видно, силён в делах посольских. Да оно и понятно, кого ни попадя с такой миссией сюда не послали бы». – С уважением глядел на посланника Чибисов. Перед сходом на берег Проестев, заглядывая в глаза Андрею, заметил серьёзно, с отеческим участием: – Ты гордыню-то, дух свой попридержи. Поумерь, говорю, пыл-то, не то до беды недалеко, а нам волю царя-батюшки сполнять. Это, сынок, Кафа! Богом проклятое место, здесь людей, аки овец, гуртами продают. Всех пожалеть, кого в энтом самом месте увидеть доведётся, никакого жала не хватит. Терпи, казак. Тута такие страдания людские встретятся – сердце захолонится.
Второй день проживали посольские люди в портовом постоялом дворе, принадлежащем торговцу-греку. От впечатлений дня Чибисова трясло. С утра, по совету портового чиновника, обратились к торговцу Арсену по поводу выкупа полоняников. Тот словно ожидал прихода желанных гостей, старался изо всех сил «показать товар лицом», пригоняя в собственный огороженный дворик партии невольников по 15–20 человек. Убогое было «лицо» у этого товара. Большинство полоняников увечные старики, раздавленные годами неволи и непосильного труда. Рваные уши и ноздри, клейма на щеках и лбах как знаки неудавшихся побегов, а то и неуверенная походка калеки, обезножевшего из-за вшитого в пятки рубленого конского волоса. Это тоже знак милости хозяина, чтобы раб раз и навсегда отказался даже от самой мысли о побеге. Даже на прибывших соплеменников они смотрели с равнодушной безысходностью. Не раз и не два их так же оценивающе рассматривали и… тратили выкупные полоняничные деньги на других. Взяли всего несколько человек, кто персонально был указан в московских документах Проестева, а также тех немногих, на кого выкуп был собран сородичами. Есаул Григорий Скворец переписал всех выкупленных, и в сопровождении казаков Савелия Расстригина и Якова Лавринова их отправили в порт, в заранее арендованный для этих целей барак.
По дороге на рынок московитов нагнал опрятно, пожалуй, даже богато одетый купец славянской внешности, дёрнул Андрея за рукав, привлекая внимание. Зашептал скороговоркой: – Скажи воеводе, пусть требует, чтобы ему предъявили для выкупа одну из последних партий полоняников, что ныне у греков братьев Соломониди в пригороде содержатся. Там немало дворян служилых, детей боярских, мастеровых много, кузнецов, плотников, есть даже двое из начальных людей стрелецких, не то из Венёва, не то из Мещовска. А тот товар, что вам предлагают, совсем захудалый, его уж никому не продать, да их, возможно, и так отпустят. Не захотят даром кормить, отпустят на все четыре стороны. И такое здесь бывает, только мало кто в таком состоянии жалком до дому доберётся. Андрей пытливо заглянул в глаза незнакомцу: – Русский, значит? Откуда тебе это всё известно? – Ну, русский, тебе-то что? С Данкова мы. Ты слушай лучше да воеводе своему передай непременно. – И скрылся в толпе .
Огромная площадь невольничьего рынка поражала своими размерами, разноязыким многолюдством, запахом пряностей и жаренных в масле лепёшек и мяса. Вдоль стен, скованные одной цепью за шеи, стояли друг за другом невольники, словно журавли в полёте. Парни и молодые мужчины, одинаково измождённые, но перед выходом на торг, по всему видно, помытые и расчёсанные, стояли, вперив глаза в землю, ждали безропотно своей участи. – Подходи, выбирай, самый лучший товар, – верещал, переходя с одного языка на другой, купец в красной турецкой феске. – Совсем недавно прибыли, совсем свежие, сильные, будут хорошими работниками. Из королевской земли приведены, послушные и бесхитростные . Торговец-турок пытался удержать капитана турецкой галеры, одетого в шаровары ярко-красного цвета, в кожаную безрукавку и белую чалму с камнем-самоцветом по центру. За поясом капитана были заткнуты два отделанных чеканным серебром пистоля и богато украшенный каменьями ятаган. – Мне плевать, покорный он или лживый! У меня через два дня станет шёлковым и послушным или сдохнет на радость рыбам. Его внимание привлекла другая группа невольников. Стояло их восемь человек, все как на подбор ростом невелики, но кряжисты. Лица окладистыми бородами прикрыты, глаза из-под нависших бровей на мир столь неласковый поглядывают. Видно, уже в дороге от дома родного до Крыма ненавистного сведали, что такое полон, что такое плеть мучителей. Длинные руки с заскорузлыми ладонями-лопатами, плечи с сутулинкой – всё выдавало в них потомственных пахарей-кормильцев. Капитан галеры изо всех сил пытался скрыть свою заинтересованность перед торговцем русскими мужиками, попросил раздеть полоняников, и его подручные начали тщательный осмотр «товара». Сгибали-разгибали конечности, мышцы рук пробовали, осматривали подмышки, иные части тела, не видимые явно, в рот заглядывали. Доложили подручные, что увечий, шрамов, шишек, опухолей не найдено, зубы здоровы. Капитан и сам опытным был в делах таковых, знал, что только такие вот угрюмые, звероватые мужики и способны сутками монотонно ворочать тяжёлое весло. Пылкие и нервные и недели не выдержат, а это значит – деньги на ветер. Потому, поторговавшись только для вида, он отсчитал торговцу динары и приказал матросам гнать приобрётенных в порт на галеру. В тех же рядах отбирал партию будущих галерных рабов вполне цивильно одетый в одежды времён «Ромео и Джульетты» импозантный дядя с тростью и в шляпе с плюмажем . Европеец общался через толмача-переводчика. Андрей придвинулся и услышал характерную французскую речь. «Ничего себе, а этим чего здесь надобно?» – То же, что и всем, – рассеял сомнения дьяк Калистрат Петрович Акинфеев. – В каждой стране флот есть, и военный, и торговый опять же. Ходят под парусами, а больше и под парусом, и на вёслах. И всем нужны рабы галерные, а где их взять, как не в землях славянских? Площадь пересекали завешанные коврами узкие галереи, и везде шла торговля. На цветных коврах и подушках расположил свой «товар» тучный бородатый грек. Сидели разодетые в шелка, нарумяненные молодые девушки-невольницы: польки, черкешенки, русинки. Вокруг толпились разноплеменные покупатели, среди которых преобладали арабы, персы, турки, сновали также перекупщики из Венеции и Генуи. Девушек поднимали, заставляли раздеться, тщательно осматривали и ощупывали. Покупатель из Багдада с седой бородой в богатом халате чёрными волосатыми пальцами бесцеремонно мял девичье тело, отводил в сторону её руки, которыми она стыдливо пыталась прикрыться. Затем начал кричать на торговца, что тот пытался утаить у одной из невольниц тёмное родимое пятно в верхней части ягодицы. Чуть правее возбуждённо кричала толпа, и наши путешественники последовали туда. Там на невысоком помосте стояла дивной красоты девушка лет семнадцати, совершенно обнажённая. Мраморное тело имело столь совершенные формы, что казалось изваянием античного скульптора. Густые, цвета меди волосы закрывали спину и ягодицы. Высокая грудь с розовыми торчащими сосками, удивительно стройные ноги и искрящийся тёмным золотом пушок внизу живота приводили покупателей и просто зевак в неистовство от вожделения. Картину дополняла гордо посаженная голова и полный презрения взгляд на эту толпу. Казалось, знатная придворная дама, а может, сама королевна обнажила свое великолепное тело перед буйствующей толпой. И только знающий человек по загару её рук и щиколоток ног, резко контрастирующему с белой кожей тела, мог безошибочно сказать, что эта гордая украинская красавица ещё месяц назад жала хлеб в поле где-то на Полтавщине. Ей уже пришлось пережить страшные минуты насилия в первые дни полона. Она переступила порог бесчестия и теперь не чувствовала стыда, лишь сердце сгорало от ненависти к этим людям, что втоптали в грязь её девичью невинность, пришли в её жизнь и порушили в ней всё до основания. Возле неё волчком вертелся аукционер из местных армян, не переставая трещать о её достоинствах и выкрикивая всё повышающиеся ставки. Наконец толпа притихла. Все обернулись назад, где, возвышаясь на голову над остальными, стоял молодой, стройный красавец-араб из Египта. По его знаку к помосту пробрался его слуга и объявил, что его хозяин готов уплатить золота по весу приобретаемой красавицы. Толпа ахнула и, отвернувшись от проданной девушки, вперила взоры на богача-араба. Вдруг торговые ряды мгновенно облетела весть, что какой-то еврей из Инкермана , пока все бились на аукционе и лелеяли надежду купить красавицу, скупил оптом до пятидесяти девиц-невольниц, и их якобы уже повели на пристань. Толпа вновь ахнула и мигом заспешила прочь по своим делам. «Эти и здесь не пропадают, не иначе как какую-нибудь финансовую аферу придумали, – подумал Андрюха беззлобно. – Эти детки израилевы вас, турок, арабов, разуют, разденут и ещё благодарить заставят, что без долгов оставили! Молодцы!» Вспомнился однокашник Лёвка Варман, любитель ничего не делать, хорошенько выпить и поесть. Создавалось ощущение, что он никогда нигде не работает, но среди окружения человека состоятельнее Лёвки не было. «Умному человеку, чтобы безбедно жить, достаточно в месяц пару дней напряжённо поработать, в основном мозгами», – любил он повторять. Лёвка не был жмотом и частенько ссужал Андрюхе и другим пацанам запрашиваемые суммы. Давал денег и никогда не напоминал о необходимости вернуть. Просто после невозврата заёмщик уже не мог рассчитывать на его беспроцентную «благотворительность», память у Лёвки была поразительной. Отдельно продавались мальчики и подростки. Их не держали в цепях, лишь отдельные были привязаны тонкой волосяной верёвкой к вмурованным в каменные стены кольцам. Большинство их было одето в атласные шаровары, лица напомажены, в руках кусочки сладкого щербета. Особое внимание у покупателей вызывал мальчик с ангельски красивым личиком и белокурыми вьющимися волосами. Вокруг него уселись трое персов с крашенными хной бородами, они потребовали у хозяина снять с него шальвары и представить абсолютно голым. Цокая языками, поворачивали мальчонку так и эдак, ощупывали, оглаживали. Однако назначенная продавцом цена была, по-видимому, неподъёмной. Всезнающий Калистрат Петрович пояснил: – Коран осуждает мужеложство, запрещает правоверным спать с бородатым мужчиной. Так эти сладострастцы мусульманские нашли выход – священная книга, видите ли, ничего не говорит о безбородых мальчиках. Андрея, у которого уже и так кипело в груди от увиденного, у которого от одной мысли, что на месте невольниц могла оказаться Алёнка, в голове всё помутилось, картина продажи, по сути, ребёнка для плотских утех окончательно убила. «Ну всё, педофилы грёбаные, щас я вас на куски рвать буду!» Налитые кровью глаза и сжатое в пружину тело сказали его друзьям о многом, а главное, вовремя. Навалились на него вчетвером, только и успел достать носком мягкого сапога одного из краснобородых. Скрутили быстренько и силой увели с рынка. Оставшийся для улаживания конфликта дьяк Акинфеев смог убедить «пострадавшую» сторону, что у его спутника «падучая» и ныне, видно, перегрелся на солнце, за причинённое беспокойство, вот пожалте, серебряну монетку, а рыночных приставов вызывать совсем ни к чему.
У бараков, арендованных для временного размещения выкупленных полоняников, тем временем разворачивались иные события. С утра прискакал крымский татарин и, захлёбываясь собственными словами, стал настойчиво требовать, чтобы у него выкупили двух московитов. Полоняники были отданы ему за долги неким перекопским барышником, и тот уверял, что стоят они уйму денег, поскольку являются людьми чуть ли не княжеского рода, но уж точно дворянского. Крымчак настоятельно требовал, чтобы ему немедленно отдали выкупные деньги и ещё оплатили расходы на прокорм этих бедолаг за целый год, пока он ждал очередное посольство из Московии. На поверку оказалось, что полоняники были монастырскими крестьянами из Ливенского уезда, что и было подтверждено их показаниями и росписями игумена о захваченных в полон два года назад мужиках. – По 15 рублёв, конечно, дам за каждого, а на большее не взыщи. Знаешь сам, уважаемый, за тяглового человека выкуп в 15 рублей определён . Обманул тебя твой сородич перекопский, с него свои недоимки взыскивай. Да поторопись размен произвесть, не то казна ноне невелика, может не хватить, будешь ещё год кормить, посольства следующего ожидая. Обманутый крымчак взвыл от свалившейся ему на голову несправедливости. Схватив деньги, завернул их в тряпицу и сунул за пазуху засаленного халата. Зло решил на полоняниках выместить, начал свирепо хлестать их плёткой. Руку татарина казак Яков Лавринов перехватил. Стоя на земле, крупнотелый, рослый Яшка оказался на одном уровне с восседавшим на низкорослой лошадке татарином. – А ну остынь, морда непромытая, деньги получил – и геть со двора. Не то самого сейчас плетью поучу. Призывая Аллаха в свидетели, татарин сыпал проклятиями в адрес этих коварных русских, с которыми невозможно честно торговать, в адрес того самого перекупщика с Ор-копе, который хоть и ходит в мечеть, но, не иначе, рода иудейского. Через пару часов ногаи пригнали партию невольников в 10 человек, пашенных крестьян из сёл Тарбеевского стана Козловской округи. Ногайский мирза, пригнавший полон, отбился от перекупщиков, решив самостоятельно продать свой товар, но здесь сговор торговцев был крепок. Грязного ногайского князька и близко не пустили к торгам. На его счастье, русский посланник с выкупными деньгами в Кафе оказался. Вид полоняников был ужасен. В кровь разбитые ступни, растёртые волосяными верёвками руки и шеи, лохмотья сохранившейся одежды. И всё это под слоем пота, пыли и грязи. – Шестерых в дороге потеряли, не выдержали бедняги. Всю дорогу бегом гнали, ироды, всё погони опасались, – шептал мужик с запёкшимся сгустком крови в грязных космах волос. Не лучше был видок и у ногайцев: пыльные, на лошадях, шатающихся от усталости, у многих на головах и руках грязные повязки на ранах. Видно, не без боя дался им этот полон. – А с нами вместе казаки ваши горитовские, вот радости будет знакомцев встренуть, – Яков Лавринов радостно рассказывал, распутывая арканы и путы на полоняниках. – Только они в Черкасске остались. Ну да ничего. Выкупим вот полону, скока положено, и назад двинем. Лавринов смотрел с прищуром на мужиков козловских, которые, ещё не веря в счастье освобождения, жались кучкой среди других выкупленных: «Повезло землякам. Весь их полон – от дома до Крыма и обратно. Другие вон годами, да что там, десятками лет горе мыкают в неволе. И-эх, Господи милосердный, спаси и сохрани!» Следующим днём, когда Андрей по приказу Акинфеева вместе с лысогорскими казаками Яшкой Лавриновым и Власом Колодой препровождали партию в пятнадцать полоняников, выкупленных в пригороде у братьев Соломониди, его вновь дорогой нагнал уже знакомый крымчанин, русский данковец. – Молодец, казак, с полслова понимаешь. Заходи, гостем будешь, я у самой крепостной стены живу, третий дом по левую руку от Западных ворот. Если что, спросишь Ваню-данковца, энта я, значитца. Один по городу не ходи, лихих людей встренуть можно. Одного-двух дружков возьми. Приходи, приходи. – И уже вполголоса: – Разговор есть важный. – Сказал и будто растворился среди многолюдства торговых рядов, как и в первую встречу. После обеда, снедаемый любопытством, Андрей уговорил Лавринова навестить данковца. Дом нашли быстро, стоял он у самой крепостной стены, со стороны улицы перед домом высился высокий глинобитный забор – дувал, само жильё располагалось в глубине двора, густо поросшего виноградом и абрикосами. Иван встретил приветливо, уточнил имена гостей, провёл в прохладную летнюю комнату, усадил за стол. Жена Ивана, русская или с польских земель, молча подала лепёшки, жареную баранину, заправленную жгучим перцем, поставила фрукты. – Угощайтесь, ребятушки, чем бог послал. Знаю, знаю, не больно охочи вы до пищи такой, да и я щас бы миску-другую щец наваристых похлебал, да с хлебушком ржаным, с корочкой чтоб. Яшка вздохнул до того тяжко, что на всхлип больше похоже было. – Ничего, Яков, не журися, твоё от тебя не уйдёт. Похлебаешь ещё свои щи. Щас, пока такая возможность есть, персики, виноград кушай. Потом деткам, внукам до самой смерти будешь рассказывать, как был за тридевять земель от дому, хрукты заморские трескал. После угощенья Иван отвёл Андрея на дальнюю дорожку сада, о деле заговорил. – Тут такое дело, Андрей, человека одного мне верные люди передали. Беглый он, из самого Стамбула. Непростой человек, важная, по всему видать, птица. Да ты не спрашивай, большего и я не знаю. Знаю только, что шибко ищут его турки. И здешний комендант гарнизона упреждён уже. А отправить его на Дон к казакам, а там и на Москву срочно надо. – За чем дело стало? Доставим, раз надо. – Ума не приложу, как его в бараки ваши переправить, как потом на корабль вы его посадите. Всех полоняников турки по десять раз перечтут, перепроверят. Идея пришла Андрею после того, как он познакомился с беглецом, прятавшимся в потайном подвале Ивана. Высокий, худощавый, во всём облике и движениях властность, привычка управлять. Протянул Андрею руку, едва «здравствуй» из себя выдавил, так и забыв имя своё назвать. На лбу ещё толком не заросшее клеймо в виде двух стрел параллельных. – Значит так, он наденет полностью моё бельё и уйдёт в барак вместе с Яковом. На лоб пусть папаху мою нахлобучит. Было бы неплохо хмельного им обоим поднести, вроде как гости загулявшие. Ну а потом Яшка вернётся один и в котомке мне одежду мою принесёт. – Пустят ли Яшку с чужим человеком в барак? Люди ваши начальные как отнесутся? – Перо, бумага есть? Сейчас записку напишу есаулу нашему Скворцу. Подал свёрнутый клочок бумаги, на котором было написано: «Человек наш. Надо схоронить. Потом всё объясню». Яшку предупредил: – Прежде чем за мной с моими пожитками идти, попроси Григорь Василича, чтобы с десяток казаков взял, и в рядах, где коврами торгуют, пусть шатаются, там и мы к ним присоединимся. Легче через портовую охрану пройти будет. Беглец слушал и наблюдал молча, под конец рассматривал Андрея пристально и внимательно. Видно, вызывали у него интерес люди, не боявшиеся брать ответственность на себя, организовывать любое дело, твёрдо руководить людьми. Всё прошло на удивление легко, и вечером того же дня спасённый, одетый в лохмотья, спал на соломе среди других выкупленных полоняников. Затем его разбудил Андрей и отвёл в отдельно стоящий в том же дворе домик, где жили Проестев и дьяк Акинфеев. – Ты, Андрей, поброди пока возле дверей, подыши свежим воздухом. Остановишь, коли вдруг кто-нибудь в гости заглянуть решит. Наших казаков это тоже касается, – мягко попросил Степан Матвеевич, не желая обидеть Чибисова недоверием. Беглец вышел от Проестева через час, быстрым шагом направился в сторону барака. Перед дверью остановился, протянул руку Андрею. – Ну, спасибо, казачок, за помощь. В долгу у тебя, только пока отдариться нечем. – Наклонился, зашептал на ухо: – В Белокаменной, коли случится быть, заходи. Спросишь в Посольском приказе Дементия, сына Юрьева, приведут ко мне. Ну, бывай, храни тебя Бог. Через неделю первая партия выкупленных полоняников была отправлена нанятым греческим судном в Азов и далее в Черкасск. С нею ушёл и Дементий Юрьев под именем стрельца из Коломны, некоего Мефодия. Про настоящего стрельца Проестев поведал таможенному чиновнику, что, пользуясь случаем, приобрёл для личных нужд одного полоняника. Тот немного дурковат, зато здоров безмерно и родных, близких на Руси не имеет. Так что для холопьей стези как нельзя лучше подходит. Использование служебного положения в целях личного обогащения было настолько понятным и близким для сановника Блистательной Порты, а ещё две собольи шапки до того хороши, что щёлки узких глазок закрылись вовсе, и корабль увёз не пятьдесят, а пятьдесят одного полоняника. Андрей так и не узнает, что участвовал в спасении и отправке на Русь ближайшего соратника Ордина-Нащокина, первейшего из дьяков Посольского приказа Юрьева. Дементий являлся незаконнорождённым и к тому же единственным сыном одного из князей Голицыных, рос в доме отца, получил прекрасное образование. Как и его патрон, владел несколькими европейскими и турецким языком. Угодил в плен к туркам при выполнении одного из щекотливых и ответственных поручений Ордина-Нащокина во время визита того в столицу Молдавии Яссы и переговоров с молдавским господарем Василе Лупу. Его высокое происхождение признавал отец, с этим фактом смирились многочисленные Голицыны, сам царь Михаил Фёдорович, отмечая недюжинные способности и «многия пользы государству Российскому», допускал до себя и принимал с должными для княжеского рода почестями. И лишь церковь, сколь ни жертвовал на монастыри князь Голицын, не желала преступать установленные догмы и положения, наотрез отказываясь признать за Дементием законность его появления на свет божий и законность наследования престарелому князю.
Глава 18
Из Кафы посольство верхами выехало в Бахчисарай, лишь несколько лет назад ставший столицей Крымского ханства. Татарские сановники поторапливали, да и как не торопиться, коли хан Ислам-Гирей московских поминок ждет с нетерпеньем. Уже на следующий день по прибытии в город Проестев в сопровождении дьяка Акинфеева и приодевшихся по такому случаю атамана Долгого и Андрея в качестве личной охраны посланника прибыли в резиденцию. Перейдя мост через реку Чурук-Су, вошли через Северные ворота и оказались на удивительно красивой Дворцовой площади. С площади открывался вид на большую ханскую мечеть, жилые покои, Соколиную башню, конюшенный корпус. Последний, крытый красной черепицей двухэтажный дворец с колонами, арочными окнами с витражами, ну никак не напоминал не раз виденные Андреем конюшни. Взявший на себя роль экскурсовода помощник нурэддина пояснял: «“Бахчисарай” переводится как “дворец-сад”, так выглядит, по представлениям правоверных мусульман и нашего высокочтимого хана Ислям-Гирея, божественный рай». Через ворота с Дворцовой площади русские посланцы попали в Посольский дворик, где довольно долго пришлось ожидать аудиенции у хана. Андрей с любопытством рассматривал ханский дворец, никогда ему ещё не приходилось наблюдать такое средоточие великолепия, подлинных шедевров архитектуры. Внимание его привлекла стена с массивными коваными железными воротами. – Портал Демир-Капы, – важно объявил сопровождающий. Портал был выполнен из резных блоков известняка, на нём изображены дубовые листья, цветы, нити жемчуга. Над дверью арка, изукрашенная растительным орнаментом, а также надписью арабской вязью. – Скажи, уважаемый, а что написано здесь? – заинтересовался Чибисов. – Здесь в центре изображена Тарак-тамга – символ власти вечно правящей династии Гиреев, да ниспошлёт Аллах благоденствия им во всех мирах. А надпись гласит, гяур, – самодовольно заявил сопровождавший, – «Этот величественный порог и эта возвышенная дверь построены по приказу государя двух материков и хакана двух морей Менгли-Гирея-хана, сына государя Гирея-хана, 1503», и быть так по сему до скончания века! Запомните хорошенько, московиты. Уже раскрыв рот для вопроса, о каких материках, которыми владели Гиреи, идёт речь, о каких морях, Андрей вовремя захлопнул варежку. Отметил только: «Ну и самомненьице! Не случайно такие наглые и высокомерные». Проходивших по многочисленным переходам ханского дворца русских в каждом новом помещении пытливо рассматривала личная охрана. Обвешанные блистающим дорогим оружием двухметровые детины делали свирепое выражение тупо-преданных лиц. «Вояки!» – ухмылялся в усы Григорий Долгой, обращая внимание Чибисова на заплывшие жиром плечи и шеи гвардейцев, на откровенно выпирающие из ярких одежд ведёрные животы. «Забыли, поди, когда на коня в последний раз садились». Проестев зло зыркнул на атамана, приказывая умолкнуть. «На испуг берут, великолепием дворца и грозной охраной впечатление создают», – понял Андрей и не смог сдержать ухмылки, заметив залоснившийся на локтях, не первой свежести, а некогда богатый халат помощника нурэддина, его стоптанные в одну стороны сафьяновые сапожки с загнутыми вверх носами. Получив едва заметный тычок в бок от Акинфеева, Андрей смиренно опустил глаза долу и до конца встречи «не высовывался». «А всё-таки упадок уже чувствуется. Недолго вам жировать, царствовать за счёт Руси, Украины, других соседей», – сделал он заключение. (Андрей ошибался, плохо помня хронологию тех исторических событий. Верно, что уже следующий царь из династии Романовых навсегда прекратит платить дань крымскому хану. Ну так ведь и царь-то тот был сам Пётр Первый, не зря Великим прозванный. А до полного поражения и присоединения Крыма к России пройдёт ещё более ста лет, и ещё немало бед и страданий принесут на русскую землю эти потомки Чингисовой орды.) Из посольского дворика посланцы ненадолго попали в «Фонтанный» дворик, где Андрей безнадёжно пытался вспомнить хоть строчку из стихотворения Александра Сергеевича Пушкина, но кроме названия «Бахчисарайский фонтан» так ничего и не вспомнил. «Да и об этих ли фонтанах писал Пушкин? До того времени ещё лет двести, наверное, какие-то другие фонтаны внимание Александра Сергеевича привлекли», – успокоил себя Андрюха. Мысль додумать не позволили, их спешно провели в Зал Дивана. Зал также поражал своим богатым убранством и великолепием: пол был выложен мраморными плитами, посреди зала тихонько журчал фонтан квадратной формы. Украшенные фарфоровыми изразцами стены имели два ряда высоких овальных окон, оформленных цветными витражами. Потолок и узкий балкон над входом были набраны из искусных резных деревянных элементов. Хан Ислам-Гирей восседал на троне, обтянутом цветным сукном и украшенном золотым шитьём. По левую и правую руку от него на низеньких диванах располагались калга-султан, нурэддин и другие ближайшие сановники. Правитель Крыма изо всех сил старался показать свою божественность, недосягаемость, лишь кивком головы приветствовав московских посланников. На лице выделялся крупный хрящеватый нос, глубокие морщины на щеках и в углах полных резко очерченных губ. Волнение хана выдавали его бегавшие в густой тени ресниц чёрные, навыкате глаза, никак не желавшие остановиться на каком-то предмете, да нервно перебиравшие чётки, унизанные перстнями толстые пальцы. Наконец не выдержал, сбежал со своего возвышения, когда дьяк с помощью Долгого стал распаковывать внесённые слугами тюки с мягкой рухлядью, открывать сундуки с драгоценностями и ларец с золотыми монетами. Пальцы в перстнях струили соболиные меха, хватали большими горстями золотые, из ладони в ладонь пересыпали. Голос при этом становился колючим и грозным, наконец сорвался на крик: – Отчего так мала дань московитов? Обещано было втрое больше? Даже нищие литвины платят мне дань соболями намного больше, а ведь известно всем, что соболя в их лесах не водятся. Польский король свою дань повозками везёт, а не в таких тючках малых! Что, московский князь Алексей самый бедный? – Государь – царь и великий князь всея Руси Алексей Михайлович… – начал было оправдываться Проестев. – Как смеешь ты, собака русская, перебивать и перечить моим словам? Какой ещё царь? Да ещё великий? Он данник Орды, он мой данник! А чтобы ты знал, жалкий гяур, любой из моих сыновей имеет право на престол московский. Так ещё со времён Батыевых заведено! «Эк, хватил! Да когда это было-то?!» – подумал посланник, а сам продолжал бубнить своё: – Заверения шлёт в вечной добрососедской дружбе и полном уважении к достопочтеннейшему владетелю Крыма. Поиздержалась казна московская, недород у нас который год, урон большой несём от набегов ногайских… – Это ты мне о дружбе говоришь, московит? Раньше казаков на нас натравливали, так в прошлом годе князь ваш Сёмка Пожарский вместе с ними воевал наши улусы под Азовом. Стольник Васька Грязной , воевода нынешний, на Воронеже денно и нощно струги строит. И не только в Воронеже, но и в Лебедяни, в Козлове, других городах на реках. Те струги несметные воинские припасы везут к границам нашим! Воевода в Валуйках Федька Байков новую крепость за одно лето отстроил! А Бутурлин в Белгороде, а Ромодановский в Тамбове? – захлёбывался в истошном крике Ислам-Гирей. – Дык стару-то крепость на Валуйках твои людишки пожгли дотла по весне, – робко вставил дьяк Акинфеев. – Что?! – задохнулся от гнева хан, схватил дьяка за редкую бородёнку, начал собственноручно валтузить. – Сгною собак русских, псам скормлю, на галеры продам! В зиндан всех, в железа заковать. – Украшенная алмазами чалма сорвалась с головы «великолепного» хана, обнажив большие розовые залысины. Топал ногами, слюной брызгал. Посольские безропотно дали скрутить себя налетевшей охране, ждали развязки. Теми же переходами, подталкивая копьями, жирные гвардейцы чуть ли не бегом отогнали их в дальний конец ханской резиденции, спустили по лестнице в глубокую яму – зиндан. Сверху с жутким скрипом загрохотала чугунная тяжеленная ляда, не оставив пленникам и лучика света. Ошеломлённые, некоторое время помалкивали. Наконец прозвучал удивительно спокойный для данной ситуации голос Проестева: – Ну, коль сразу не вбили, может, и поживём ещё. – Степан Матвеич, а ты, никак, бывал в таких передрягах? Уж спокоен больно? – заметил Чибисов. – Поживи с моё, вьюнош, не то пережить придётся. – И, помолчав немного: – А волноваться, трепыхаться, тяжкой смертушки ждать не с руки нам. Думать надо, как избежать её.
В полной темноте потянулись бесконечные часы, дни, недели пленения, когда каждый прожитый в вонючей яме день равен месяцу. Дни отсчитывали по один раз открываемой по утрам тяжёлой ляде, когда вооружённые слуги спускали на верёвке кувшин степлившейся воды, куски тухлой конины и остатки чёрствых лепешек. Воротившего нос Андрея Григорий поучал: «Терпи и ешь всё без остатка, не то загнёшься раньше времени, недругам на потеху!» Андрей явно скис, часто грезились близкие, плыли перед широко распахнутыми в темноте глазами. Вставали образы то матери, то Алёнки, то вдруг сослуживцев по Северному Кавказу, то Мирона Смаги. Пытался заставить себя заниматься физическими упражнениями, но не хватало ни сил, ни желания. Бывалые други его по несчастью шутками и подначками пытались расшевелить Андрея, но получалось плохо. «Терпи, казак – атаманом станешь!» – заканчивал свои нравоучения Долгой, но Чибисов лишь играл желваками в темноте и ниже опускал голову. На четвёртый или пятый день Степан Матвеевич неожиданно спросил Андрея: – Слыхал я, шибко грамотный ты? А вот с закрытыми глазами письмо написать смогёшь? – А какая разница, что с открытыми глазами, что с закрытыми, всё одно, не видно ни черта! – заметил Андрей, но мысленно насторожился. – Да и как писать? Нечем и не на чем. – Не суетись, вьюнош, кошель-загашничек вот мой держи, у него подкладка светлая, на ней и напишешь. Писать пальцем будешь, проткнёшь до крови, у Калистрата Петровича, никак, игла припрятана в подкладке кафтана. Долго примерялся Андрей, выводя сухим пальцем на вывернутом загашнике всего три слова. Когда понял, что справится, ткнул иглой в палец и вывел коряво, расплывчато, но кому следовала записка, без труда понял бы: «МЫ ЗИНДАН ХАНА». Следующим утром Проестев попросил охранника передать просьбу к нурэддину прийти для разговора якобы важного. По-татарски он говорил весьма сносно. Охранник поухмылялся, покачал отрицательно головой, затем алчно уставился на посеребрённые пуговицы на кафтане посланника. Спрятав в глубокие карманы шаровар вырванные с материей пуговицы, ухмыльнулся и громче обычного хлопнул лядой. – Кто ж тебе, Степан Матвеич, так пуговицы накрепко притачал, еле отгрыз их, – сплёвывая, спросил Долгой. – Жены-любы моей Варвары Никифоровны работа, – вздохнул коротко посланник и замолчал надолго. Утром следующего дня пришёл нурэддин Гази-Гирей, племянник хана, сын его старшего брата Мубарак-Гирея, приказал охране спустить лестницу и долго шептался с вылезшим и усевшимся на край ляды Проестевым. – Ты, Стёпка, меня своими подарками не попрекай, я и так для тебя немало делаю. Видишь вот, не закованными сидите, пропитанье сносное. Аллах всемилостив, успокоится хан, тогда и говорить с ним буду о судьбе вашей. – Не мочно мне без вестей жить, помоги, Газиюшка, весточку слугам, в Кафе оставшимся, дать. Чти сам, а хошь – толмача позови, нет здесь ничего тайного. Только чтоб знали служилые, что живы мы покамест. Ты меня не первый год знаешь, в долгу никогда не оставался. – Попробую, хоть и трудно это. – Какое там трудно для такого влиятельного человека в этом ханстве? – О подарках твоих, кстати, – переключился на свою излюбленную тему ловкий мздоимец. – Тут ведь пока своего добьёшься, стольким знатным мурзам, беям уваженье окажешь, самому-то лишь шерстинки с мехов и останутся. – А ты не сумлевайся, Газиюшка. Пошли лучше человечка верного из армян али греков с товаром в Черкасск, разыщет пусть атамана Наума Шелудяка, поклон от меня шлёт, на словах передаст, что, мол, «приспело время». Наум Васильич и отдаст ларчик, мною у него до худших времён оставленный. Гази-Гирей морщил лоб, вздыхал тяжело, не раз поминая, что за тяжкие заботы на свои плечи взваливает, наконец, пообещав попробовать, семеня кривыми ногами, припустился в ханские покои.
Через несколько дней вышло нашим пленникам послабление: посланника Проестева и дьяка Акинфеева перевели в пустующее жилище одного из недавно почивших, бездетного бея, неподалёку от ханского дворца. Держали также под замком, с сильной охраной, но кормить стали исправно. Атамана Долгого с Андреем, поскольку московскими послами не числились, перевели в хозяйство татарского мурзы из рода Ширинов, запирали и днём и ночью в глинобитном сарае. Питание от зиндановского мало чем отличалось, та же тухлятина да гнилые овощи. На ночь в глинобитный их сарай пригоняли с работ десяток полоняников, в основном из крестьян с Черниговщины, надорванных изнурительным трудом на местной каменоломне, забитых плетьми надсмотрщиков. Всю ночь они надрывно кашляли, кляли сквозь сонное забытьё горькую свою судьбинушку, Бога молили, чтобы побыстрее избавил их от страданий татарского полона. Было два валаха, затурканные до бесчувственного, тупого, скотского состояния. Было два русских из городков порубежных. Служилый казак казачьей слободы г. Ельца Володька Рябой, взятый в полон всего год назад раненым на бою под Яблоновым. Он ни на минуту не оставлял мысли о свободе, строил планы побега либо предавался мечтам, как соберут его слободчане полоняничные деньги и придёт за него денежный выкуп. За вздорный, непокорный характер доставалось Володьке чаще других, и кровавые рваные рубцы редко успевали заживать на его костистых широких плечах и тощей спине. За ним, частенько избитым до полусмерти, ухаживал другой русин, мужичонка неопределённого возраста, с кривым вытекшим глазом, хромый на одну ногу. В первый же вечер он пристально вглядывался в Григория и Андрея, но, не проронив ни слова, отошёл в свой угол на пыльную гнилую солому. Днями позже поутру Андрей услышал сдавленный шёпот: «Что жа, так и не признаёшь меня, Григорий? Я-то помню тебя, Гришка ты Долгой, сын Васильев, лет на пять-семь всего старше меня». – Постой, погоди, неужто из наших, из шацких? Чьих же будешь-то? – Узнал тебя, почитай, сразу, хоть и немало годков пролетело, обличьем ты вылитый отец, да и порода ваша долговская во всём просматривается. Меня и узнать не пытайся, меня, поди, и матушка родная не спознает. Тридцать лет, почитай, в неволе татарской, из них восемь лет на галерах-каторгах. – Не томи душу, брательник, говори, хто ты? – Рожак я шацкий, полкового казака Богдашки Черемисинова сын. В родном дому Четырой звали, поелику четвёртым сыном в семье был. Помню ещё, сестру мою старшую Матрёнку хто-то из ваших, Долгих, сватал. – Точно, энто дядька мой Микита. Сгинул, однако, Микитка где-то в степях в стороже. А Матрёнка жива. Да уж не Матрёнка, а бабка Мотря Долгая, детей, внуков – куча! – И-эх! – всхлипнул Четыра сдавленно. – Так мы нынешним годом указом царским под Тамбов, на Лысую гору переселены, службишку тянем помалу. И бабка Мотря с семейством там, и Черемисиновых семьи три, никак. Нет, четыре семьи, точно, Булая Черемисинова забыл. А из Богдашкова корня в семье Иван старший. – Какой Иван? Не было у нас Иванов. – Я уж не помню точно, только старшие твои братаны кто от старости, кто во время мора помре, а Ивашка, тот, поди, посля тебя народился. Он лет с десяток назад в службу поспел, вместо когой-то из братьев старших. Про отца с матерью и не спрашивай. В нашем возрасте редко у кого родители живы ещё. Покоятся наши с тобой на погосте шацком. И вновь послышался сдавленный стон-всхлип старого полоняника. – Четыра, про себя расскажи, как в полон попал? Пошто не выкуплен был доныне, почему не сбёг? – Больно вопросов у тебя, Гриша, много, тут за неделю всего не обскажешь. А у меня от уже услышанного сердце, того гляди, зайдётся. Прилягу ненадолго. Скоро уж муэдзин с минарета закричит, а чуть погодя и бичи слуг мурзы защёлкают. С тобой-то кто? Сын, никак? Похож обличьем, да и росточком вас, Долгих, всех бог не обидел. – Андрей догадался, что речь о нём, насторожился, ожидая ответа Григория. – Почитай что сын. – Затем твёрдо: – Как есть сын, родный. В груди Андрюхи сдавило, слеза непрошеная, предательская потекла из глаз, хорошо, что темно, рассвет едва забрезжил. – В 1618 году было это, – продолжил вечером следующего дня Четыра, – королевич польский Владислав в очередной раз воевал Русь, московского трона добиваясь. До Москвы дошёл, а в подручных у него черкасское воинство гетмана Петра Сагайдачного. Удачлив был гетман, быстр и жесток в действах своих. Путивль взял, Ливны, Елец, к Михайлову подступился. Под Ливнами самого князя Микиту Момстрюковича Черкасского полонил. Посольство московское с Хрущёвым во главе, что в Крым с ежегодной казной двигалось, захватил. Стон великий стоял по всему порубежью. Жгли и зорили всё подряд. Словно забыли, что такие ж православные. Одного только полону взяли 20 тысяч человек, да всё больше молодых ребятёнков, парней да девок. – Четыра закашлялся, долго, натужно, до выступивших на глазах слёз бухал давно застуженным горлом. – Августа шестого дня, как раз на Спаса Преображеньев день, один из полковников Сагайдачного, корсунец Иван Вергун, да есаул его черкашенин Монастырский со своими людьми Шацк взяли и сожгли. Оборонять-то особо некому было. Ты, Гриша, должон помнить, что беломестные да полковые казаки, да стрельцов большая часть тогда к Алатырю ушли, ногаи в то время тот уезд воевали. – Ещё б не помнить: воротились, а вместо городка, домов наших головёшки чёрные, в воздухе пепел чёрный летает, и чёрного воронья грай душу рвёт. – Григорий аж зубами скрипнул. – А у меня и ныне перед глазами: брёвна крепости, острога пламенем занялись, посады со всех сторон запалены, людишки мечутся, добро своё, животы спасают. Конные черкасы тем временем лютуют, рубят сплеча, кто на пути встаёт, полон молодёжи сгоняют на выгон к Шаче-реке. Многих тогда взяли: мещерянина Ивана Олфёрова дочь девку Олександру, у Петра Акулова сын был взят, Анашком звали, лет четырнадцати, у Ивана Воронина – сын Ивашка, лет шестнадцати, у вдовы у Ульянки Селезнихи взяты были два сына – Савка, лет двенадцати, и Бориска, лет пятнадцати, у Богдашковой жены Гладышевой взяты были два сына: Васька, пятнадцати лет, и Радька, лет двенадцати, у Терентия Чернова – десятилетний внук Савелька, а у Максима Юшин – племянника Тараска, лет тринадцати. Всех и не помню уж. Знаю только, что были взяты и дети Плотниковых, Кузнецовых, Иконниковых, Шиняевых и других многих семей Шацка-города и уезда . – Послушай, Четыра, через год-полтора после замиренья с Сагайдачным обмен пленных был объявлен. Некоторые из ребят и девок вернулись. – Посля об энтом и мне ведомо стало, да поздно было, меня и несколько десятков детей шацких да ряжских черкасы перекопским татарам гуртом запродали. Мы к тому времени уж в Крыму кайданами бренчали. Впрочем, бренчали не все, – раздумчиво, тяжко вздохнув, проговорил Четыра, замолчал надолго, словно приноравливаясь, как поднять, как осилить ещё один неподъёмный камень тяжёлых воспоминаний собственной навек порушенной жизни. – Пока степью нас к Перекопу гнали, я всё время вместе с Сидоркой, сыном Ивановым, держался. Соседями в посаде шацком были, с детских лет вместе. Ослаб в дороге Сидорка, босу ногу к тому же о камень сбил, нарыв через день случился, а на второй на ногу уж не ступить. Так я, почитай, полдня его на закорках пёр. Хрипел от натуги дюже, да всё сотника черкасского умолял взять Сидорку на повозку. Умолял, божился, что сам его выхожу. Ухмылялся сотник, да, видно, такая верность в дружбе в их Сечи запорожской в чести была, смилостивился. К Перекопу дружок мой уже сам ковылял помалу. Про то, как горе мыкали, как голодом морили, как плетьми татаровя потчевали, и не рассказать. В Гезлёве девок наших отобрали, на рынки свели невольничьи, а к нам паша турецкий, что в гарнизоне воинством османским командовал, через толмача обратился. Предлагал добром иттить в войско янычарское, тут же столы с яствами выставил, одёжку справную предлагал, а главное, от всякого полона избавленье. Дело за малым – веру православную поменять, обасурманиться знать. Немногие на то решились, однако ж решились, и с ними… О! Ужас! Сидорка мой! Энтих пятерых враз к столу, а прежде кайданы расковывать. Как налопались от пуза, паша и говорит им: «Вы теперь не полоняники, а свободные подданные Блистательной Порты, а эти гяуры – рабы, а рабам надо указать их рабское место на этом свете!» И каждому из пятёрки той плети вручают, гоните, мол, до зиндана. Недолго сумленье на лицах их было, споро за дело взялись, как бы не лютее татаровей на вчерашних братьев по несчастью налетели. А боле всех, замечаю, Сидорка старается. Шепчу ему сквозь зубы: «Что ж ты, сука щербатая, творишь? Щербинка у него с детства эдакая была, приметная. – Бога побойся, я тебя за родного брата почитал!» Да только где там. Наверное, страх чтоб в себе заглушить и совести остатки, ещё больше расходится, налево-направо так и секёт. Вот тогда-то и досталось мне. Будто кто в глаз уголёк раскалённый бросил. Достала Сидоркина плеть. Мотаю башкой от боли нестерпимой, реву, а на руке сукровица да то, что от глаза осталось. Вышиб мне глаз иуда проклятущий, тогда и окривел я. С того времени вместе с глазом я вроде как и собственное имя потерял. Забыли все, «Кривой» да «Кривой» – зовут так и хозяева, и такие же бедолаги, как я, невольники. – Четыра вновь натужно закашлялся и потянулся в свой угол на солому. На следующий день Четыру и ещё двух наиболее слабых рабов отправили в горы для заготовки топлива, и рассказ свой он продолжил только на третий день. – Расстались мы с Сидоркой и другими отступниками в тот же день, после других моих собратьев распродали по разным местам, что уж больше не довелось свидеться. Годы шли, хозяева менялись, жизнь только, рабская доля, не менялась. В европейской Турции камнем дороги мостил, затем в Греции кожи квасил, в вечном пару и вони лёгкие надрывал, на солеварнях килу наживал, это уж в Сирии было. И все эти годы мечтой о мести жил, всё дружка своего повидать надеялся, какие только кары и муки адовы для него не выдумывал. Вся моя жизнь порушенная на нём замкнулась. – Скажи честно, Четыра, ну пусть не тогда, когда в янычары отбирали, позднее, неужто не было умысла веру сменить, получить послабленье в жизни? Известно ведь, что басурмане закон чтут, по которому принявший веру магометанскую не может быть рабом. – А ты, Долгой, меня не пытай, не батюшка, чай, да и я не на исповеди. Я эти тридцать годков, может, верой только и жил, не токмо умом, сердцем чуял, что отступлюсь коли от веры отцовой, недолго протяну. А сумленья были. Были, чего греха таить. Когда первый раз в бега подался, неделю на север шёл, вышел к Дунаю и ночью переплыл его, за бревно уцепившись. Да только рано радовался, что до земель православных рукой подать. Обложили турки в горной расщелине так, что ни выбраться, ни руки на себя наложить неспособно. До полусмерти забитого обратно на каменоломни привезли, – Четыра замолчал надолго. – Года через полтора, уже в Греции дело было, грек один вывез на повозке под кучей кож, затем тропы в горах показал, как в сторону валахов, запорожцев податься. Вновь Дунай пересёк, и надо ж такому случиться, почитай, в тех же местах вновь пойман был. Видно, не только беглые из полона, но и дозоры турецкие все тропы заповедные знали. Я ещё полдня бёг, за собой турок, словно свору собачью, увлекая. Загнали меня, как зверя, к скалам припёрли, тут не выдержал я. Руки вверх воздев, страшно ругался, спрашивая, чем прогневил я Всевышнего, за что нечеловеческими муками наказывает сына своего верного, пошто не слышит он моих молитв, пошто не даёт возможности жить не скотом, а человеком. Каюсь, братья, близок был, чтоб Бога отринуть. До сего дня понять не могу, как совладал с собою. Андрей жадно слушал рассказ старого полоняника, не переставая удивляться, сколько тяжкого, невыносимого лиха могло свалиться на одного человека, какой природной силой и духовной мощью надо обладать, чтобы не только выжить, но и не сломаться. Не переставал удивляться и тому, что такие масштабные исторические события, свидетелем которых он оказался, или вообще не упоминаются в школьных программах по истории, или упоминаются вскользь, как незначительные эпизоды. Непростые, порой драматические и трагические страницы взаимоотношений Московии и Украины, сотни лет изнурительной войны России с Крымом и его патроном Османской империей как-то не укладывались в привычные лозунги и постулаты «его» времени о «вечной и нерушимой дружбе народов». – А с Сидоркой я всё ж таки встренулся. Лет эдак через двадцать. В Сирии это было, поднялось там восстанье супротив османов, многие тысячи крестьян да городских ремесленников поднялись тогда. Командовали ими князьки местные. Рабы с соляных копей тож примкнули. Поначалу удача сама в руки восставшим шла, а потом князьки местные за власть драчку учинили, каждый захваченных в бою пленных в собственных рабов стал превращать. К нам, рабам вчерашним, а ныне сподвижникам восстанья, примеряться начали, как вновь кайданы накинуть. А тут и войско янычарское кораблями со Стамбула пришло. Такое началось! Много жестокостей довелось повидать, но такое впервые. Площади городов, улицы селений кровью были залиты. Таких свирепых воинов не приходилось встречать. Со словами Аллаха и именем правящего в ту пору султана резали всех без разбору, от младенца до старика глубокого. Отряд наш из рабов вчерашних на глазах таял. Остатки, в несколько десятков, янычары в горы загнали, в одном из ущелий окружили. Поняли мы, что погибель неминучая пришла, прощаться друг с другом начали. Сдачу врагу на милость и в мыслях не держали. Обнялись мы: литвин с Полоцка, шляхтич с-под Кракова, сечевик белоцерковский, да я – из служилых казаков шацких. Больно сдружились мы, одной цепью на солевых копях скованы были, в восстанье всё рядом, плечом друг дружку подпирали. Тараска-сечевик оселедец за ухо заложил, тряпицу с раны на плече сорвал, саблей вострой поигрывает, рот в оскале злом кривит: «Ну что, браты? И наш час пришёл, становись по праву-леву руку. Покажем напоследок ублюдкам султанским, что кровью детской умываются, как славяне бьются!» Знатная сеча вышла, не одному янычару довелось собственной кровью умыться. Долго не могли справиться, разорвать кулак наш и поодиночке перебить. Издалека стали с пистолей расстреливать, сулицами забрасывать. Не бесконечны силы и у нас оказались – одолели басурмане. На меня, уж подраненного не единожды, сотник янычарский наседать начал, остервенело вертел ятаганом, от собратьев моих оттесняя. Борода чёрная, на голове тюрбан с башлыком красным, а весь перед, от бороды до сапог некогда зелёного цвета, в кровище, словно у мясника фартук. Вижу, что обличье его мне кого-то напоминает, а уж когда рот открыл, я щербинку знакомую приметил. Кричу ему: «Что, Сидорка? Как служба басурманская? Много ли душ загубил хрестиянских? Видать, беспорочно султаньям турским служил, до высоких чинов дослужился?» Сотник янычарский поначалу бег своего ятагана замедлил, затем и вовсе его опустил, уставился на меня удивлённо. Рот раскрыл, чтобы спросить чего-то, да мне не до речей его было. Рубанул я саблюкой кривой бухарской, всю ненависть свою в удар вложил: «Сдохни, иуда!» Ненависти в ударе много было, а силы уже не осталось – рассёк я плечо, ключицу разрубил, на большее меня не достало. Сам, почитай, замертво на колени рухнул. Стоим друг пред другом на коленях, а руда горячая с обоих льёть, багрить серые каменья под нами. «Четыра?!» – в глаза мне глядя, Сидорка спросил. Слово произнёс, словно тяжёлый жернов с места сдвинул, столько в нём боли и муки. Ещё янычарам своим крикнуть успел, чтоб не добивали меня, а раны перевязали. Я кое-как с колен поднялся, послал его ко всем чертям с его помощью, не на него гляжу, а на побратимов моих. Ходят деловито янычары, приканчивают обеспамятевших от ран друзей моих. Не выдержал я. Можа, от картины жуткой, можа, от потери крови, в пыль свалился замертво. Очнулся я, вижу, раны мои омыты, перевязаны умеючи. Передо мною на камне Сидорка-янычар сидит, ждёт, когда в себя приду. «Прости, – говорю, – что не до смерти тебя, Сидор, срубил, силёнок в руках не хватило, да и глаз, тобой выбитый, подвёл». Молчит, только глядит пытливо, чую, спросить чегой-то хочет. «А ты спрашивай, Сидор, спрашивай, не стесняйся. Я те всё как есть обскажу. Как горе десятки лет мыкал, как мечту лелеял заветную – с тобой поквитаться. Как побегом на сторонку родимую возвернуться, отцу-матери в ноги поклониться, свечу в нашей церкви Архангела Михаила поставить, за всех от полонного терпенья на чужбине сгинувших. Спрашивай, а я отвечу, как вестей с родных мест с каждым новым полоном, в туретчину пригоняемым, жадно ждал. Поверишь ли, дождался и я. Да, можа, тебе неинтересно? А всё ж таки послухай. Про всех остальных умолчу, не для твоего уха басурманского рассказ об отчизне нашей. Токмо про твоих расскажу. Отец твой, славный казак Иван, да упокой Господь душу его, в степях с крымцами голову сложил, только коня и привели на двор осиротевший. Продала маманька конька того и корову со двора свела, овечек тоже распродала. Всё деньги собирала полоняничныя, на Москву потом пешком добиралась, передала собранное посольству московскому, что в Крым отъезжало. Всё для выкупа твово. Да всё Бога молила за сынка родного, всё ждала. Понятное дело, не дождалась. Ныне жива ли, нет, не ведаю. С того времени, как с тем полоняником шацким, с которым пути-дороги пересеклись в неволе турецкой, почитай, уж боле десятка лет минуло». – Что же дальше было? – нетерпеливо Григорий Долгой спросил. – Встал Сидорка-янычар с камня, так слова и не проронив, ушёл с глаз долой. А наутро нашли его мёртвым средь камней в речушке горной, вены себе ятаганом вскрыл. Не знаю, не дано мне знать, что перед тем, как руки на себя наложить, думал. Не могу, да и не хочу верить, что совесть в нём проснулась, и перекститься за упокой его многогрешной души рука не подымается. – С тобой-то, дядька Четыра, что потом было? – Андрей спросил с дрожью в голосе. – Что было? А что быть могло? Янычары, поскоку им заступник мой невольный таперича не указ был, вновь в кайданы заковали, и через месяц я уж тяжёлым веслом на галере-каторге ворочал. Пошто не убили – не знаю. Пожалуй, всё ж из-за жадности. Хоть и невелика с меня, увечного, тогда прибыль была, а всё ж не задарма на галеры отдали. На каторгах я цельных восемь лет жилы рвал. Самому невдомёк, как удалось выдержать такое, некоторые и полгода не выдерживали. Только там понял, что такое неволя настоящая: каменоломни, копи соляные – это семечки. Не было на моей памяти, чтобы кто-то освободился. Один выход: издохнуть от труда непосильного – и за борт, на корм рыбам. Только легенды средь галерных рабов ходили, что-де восстали где-то, захватили судно и в страны заморские ушли. Слыхали, что случаи не единожды были, будто казаки запорожские али донские каторги штурмом брали, освобождали рабов. Удача та всё как-то мимо меня шла. – Как же так, Четыра, ведь в последние лет 10–15, почитай, через каждые два года посольства московские в Крым с поминками наезжали, деньги полоняничные везли, а в обратный путь сотню-другую полоняников выкупленных вели, – спросил Долгой. – Да и мы, служилый по прибору люд, в стычках с крымцами, ногаями всегда стремились полон ухватить. Потом их всех в Москву гнали, а там уж партиями для обмена готовили. Отчего же тебя не сменяли, не выкупили? – Это ты, Гриша, верно говоришь – сотню-другую выкупят, поменяют столько же. Знал бы ты, друже, сколько полону в Крым с ранней весны до поздней осени гонят, нескончаемый поток, река-рекой тянется. И всё это Крым, зверь всепожирающий, глотает. Как-то галеру, на которой веслом ворочал, бурей сильно потрепало. Пришли в Кафу для починки. Цельную неделю стояли в бухте, пока мачты, снасти чинили. И каждый день собственным глазом видел: два, а то и три корабля из Кафы уходили в дали заморские. А в трюме каждого многие сотни невольников стоя битком набиты. Уразумей, атаман Долгой, каждый день два-три корабля! А ты про сотню-другую. Да и кому я нужен был улогий, увечный? Я ведь и с галеры ухитрился с дружком одним, казаком хопёрским, сбечь. В Тамань галера пришла, вот нас и послали с охранником съестных припасов закупить. Придушили мы того охранника собственными цепями, в каких-то старых брошенных лабазах до ночи хоронились. С городка ночью выбрались, степью трое суток на север шли, одной цепью скованные. Веришь ли, на увал поднялись и куреня донских казаков увидели, да и разъезд казачий, никак, на соседнем кургане маячил, но опять не судьба! Налетели ногаи, только арканы и свистнули. В Крыму на этот раз меня даже не продавали, бросили связанного нонешнему хозяину, за долги какие-то прежние. Дюже тот ругался, что такую старую рухлядь ему суют, в чём душа держится. Потом подошёл, рассмотрел знаки на теле моём, языком зацокал. Ведь каждый хозяин своего раба таврит, тавро калёным железом ставит, так же, как на скот свой собственный. А у меня тех хозяев перебывало, дай бог. Вижу, говорит, не раз ты в бега подавался, ну да у меня не сбежишь! Навалились на меня его слуги, а он собственноручно ножичком вострым чиркнул мне под правым коленом, жилы какие-то жизненные повредил, и стал я не только кривым, но и хромым. Сотню метров ещё смогу проковылять, а дальше ползком только. В каменоломне сейчас я сижу всё больше, каменья на дворцы их тесаю. – Четыра вновь зашёлся утробным кашлем, отполз в свой угол на солому.
Дней через пять вновь пришёл навестить полоняников Проестев, на сей раз оживлённый и радостный. – Ну, кажись, кончается наше житьё полонное, ослобожденье нурэддин обещал днями. Сменил, никак, хан гнев на милость, и письмо ответное царю Алексею Михайловичу вроде как уже готово. Не иначе вновь в вечной дружбе клянётся да про ежегодные поминки-дань напоминает. – С чего бы это подобреть хан изволил, можа, он от рожденья такой добрый да щедрый, можа, энто мы не в добрый час к нему заявились? – ухмыляясь, расспрашивал Долгог посланника. – Тут, смекаю я, в другом дело. Человечек верный от Наума Василича весточку принёс, регулярное московское войско во главе с дворянином майором Лазаревым с Валуек на юг движется. Путь держат на Черкасск, а куда повернут, неведомо. Может, на юрты низовые казачьи, а может, и к Азову подступятся. А оборонять город тот турецкий ни у турок, ни у крымцев силёнок ныне недостаточно. Вот, поди, и пытаются ослобожденьем нашим царя московского умилостивить. Тут, надо полагать, не в Бахчисарае судьбинушка наша решается, а не иначе как в самом Стамбуле. – Проестев довольно потирал руки. – Да и ларец с золотишком, что у атамана в Черкасске до сроку оставался, своё дело сделал. Оно жаль, конечно, на другое мыслил я деньжонки те пустить, да ничего не поделаешь, свобода она, брат, дороже денег любых. – Тут дело такое, Степан Матвеич, придётся тебе ишшо разок раскошелиться. Пару полоняников, что с нами вместе горе мыкали, выкупить надо бы, – вставил Григорий осторожненько. – Да ты, Долгой, с ума, никак, спятил, откуда деньги? Сам ведь знаешь, как липку нас обобрали, и полушки завалящей не сыскать. Опять же добираться до Кафы как собираешься? Али думаешь, крымцы нам с почестями аргамаков подведут под сёдлами золочёными? И не думай о том, и в мыслях не держи. Тут самим бы выбраться поздорову. – Степан Матвеич, – голос Долгого затвердел, лицо багровостью наливаться стало, – ты меня не первый год знаешь, я хоть и прозваньем Долгой, а в долгу ни перед кем никогда не был. Приедем в Черкасск, долю мою, что с бою взяли и подуванили, себе всю возьмёшь, мало будет – на Тамбове чего не достанет добавлю! – Свою долю я тоже всю на это дело пускаю, – вставил Андрей, – помогай, Степан Матвеич! – За кого ж так хлопочете? Ты, никак, Григорий, брата родного в полоне встретил? – А почитай, что и так, – молвил Долгой убеждённо. Через пару дней посланнику вечером показали елецкого Володьку Рябого и Четыру, и показ этот доброго впечатления на Проестева не произвёл. – Ты кого мне подсунуть решил? Энтого Рябого? Да у него на роже разбойной вся его подноготная расписана, от таких, как он, одна смута да властям неповиновенье. Про Кривого и думать не смей. Куды его? Ни в службу не гож, ни в работники. Да и дотянет ли живым до городков порубежных, одному Богу известно. – Зря ты, Степан Матвеич, Рябой – казак справный, вояка отменный. Он свою кровь уже пролил, когда на пути очередной орды под Яблоновом стоял насмерть. Послужит ещё. Коли в Елец не уйдёт, в Тамбове оставим, у нас в служилых людях, тебе ведомо, нехватка сильная. Что до Четыры касаемо, тут как хошь думай, а по мне, невмочь его тута оставлять, он такого лиха хлебнул – на десятерых хватит. Коль уеду без него, вовек не прощу себе энтого. Грех-то будет на нас великий, никакими молитвами не отмолить. – Ты на мене не дави, Долгой, я человек государев, копейку государственную беречь поставлен. Интерес государственный блюсти обязан. – Знаю я твой интерес, дворянин, знаю, – лицо Долгого налилось кровью, цедил сквозь зубы, – знамо дело, как печёшься, дворянчика какого али сынка боярского ты всеми правдами в полоне отыщешь, любую деньгу заплатить готов. Видал, как ты в Кафе интерес государев блюл! За Корочанских детей боярских, что перепившись в полон угодили, ты скока заплатил? А? За троих всего? На энти деньги, почитай, с десяток горемык выкупить можно было. Проестев глаза выпучил, от негодованья позеленел весь, задохнулся, слова связного не может вымолвить: – Да я!.. Да вас!.. Как смеешь, холопья морда!.. – Полегче, полегче, Степан свет Матвеич! – неожиданно успокоившись, проговорил Григорий. – Долгие отродясь в холопах не бывали. Расстарайся лучше, отыщи армян бахчисарайских али греков, пусть денег ссудят, а за нами не пропадёт. А коли не найдёшь денег, никуда я от сюда не двинусь, за это тебе в приказах на Москве ответ держать! Поспешай, посол, поспешай! Андрей решительно стал плечом к плечу с Григорием: – В таком случае и я остаюсь! – У, племя иродово, так вас разэдак, ну, ужо погодите у меня! – С досады Проестев сплюнул и выскочил со двора. Прошло не менее двух недель, когда улажены были все вопросы, касающиеся миссии Проестева, и его посольство двинулось сухопутьем из Бахчисарая в Кафу. Посланник, дьяк и Долгой восседали на закупленных для этой цели конях. На четвёртом, предназначенном для Андрея, сгорбившись, сидел, недоверчиво озираясь по сторонам, Четыра. Андрей вёл коня в поводу, ступая по острым камням вдрызг разбитыми ичигами. – Ничё, ничё! Потерпишь! – Проестев ухмылялся, глядя на Чибисова. – В другой раз подумаешь, прежде чем старшим перечить. Володька вёл в поводу коня посланника, на привалах с показным подобострастием помогал дворянину слезть с лошади, кошму расстилал для отдыха. Так же с готовностью подставлял сложенные ладони, помогая тому в седло взобраться. От примечавшего всё Долгого не мог, однако, ускользнуть полный пренебрежения и нахальства взгляд Рябого, когда не видел того посланник. Во взгляде том, в ломаном изгибе ухмыляющегося рта читалось: «А нам что, мы люд терпеливый, от поклона спина только согнётся, да не сломается. Нам бы тока до земель вольных добраться, в первую же ночь сбегу, только и видел ты меня, дворянин служилый!» Четыра так до конца и не верил в своё освобождение. Всё осталось позади: и долгий торг с хозяином, мурзой из рода Ширинов, заломившим неподъёмную цену, и подначки его многочисленной родни не продешевить московитам. Забрезжившая надежда сменялась холодом отчаянья, когда собранных денег, точнее самую малость их, не хватало на выкуп. Благо дьяк Акинфеев выручил. Кряхтя и бормоча под нос что-то, отойдя за угол, начал вскрывать ножичком подкладку своего некогда добротного кафтана. Андрей недоумевал, как удалось тому сохранить потаённую «заначку», крымцы ведь десяток раз обыскивали. Чибисов шёл, не обращая внимания на промозглый ветер с ноябрьским дождём, на сбитые кровоточащие ступни ног, на колкости Проестева, предлагавшего поменяться местами с Четырой. В душе звенела, радостно пела струна: «Домой, наконец-то домой!» Лишь раз пришла мысль, где он, мол, ныне твой дом. Пришла мысль и ушла вскоре. Не присосалась, как не раз бывало ранее, надоедливой щемящей тоской. Осталось только это: «Домой, домой, домой!»
Глава 19
Третий день отдыхали в Черкасске посланник московский Степан Матвеевич Проестев и его сопровождение. Отдыхали от двухмесячного крымского заточения, от потрясений увиденного нескончаемого горя и страданий славянских полоняников. Отдыхали от невероятного несоответствия: ласково набегавшего на прибрежный песок моря, благоухавшей природы и изощрённой бесчеловечности кафских невольничьих рынков. Отдыхали от вида самих работорговцев, что придирчиво осматривали, грязными руками ощупывали, сортировали по партиям приобретаемый «товар». Этих на галеры, этих в ремесленные цеха, этих на плантации, самых юных девушек, а также мальчиков для плотских утех знати на всём побережье Средиземноморья.
Пришло известие о возвращении из очередного похода в море Чёрное последней в этом году ватажки казаков. Дон вот-вот станет, и два десятка стругов подходили к Черкасску, ломая хрупкий прибрежный ледок. Проестев об этом очередном «непослушании» донцов тоже услышал, но, видно, после крымского сиденья стал к ним более снисходительным. На пристань, однако, не вышел. Муж государев и ныне продолжал оценивать события с учётом интересов государевых. «А, нехай с их вольницей, пусть шибче крымцев и турок тревожат. Казаки Дона и ныне уже сила немалая, уж и сегодня без их упрежденья редкий набег на русские украины случается. А полону нашего сколько отбивают, в походах сколько освобождают. Нет, не наказывать их надобно. Вот приеду на Москву, доложу Ордынову, а может, и самому батюшке Алексею Михайловичу, о всемерной пользе отпусков донских. О необходимости, не мешкая, увеличить помощь оружием, припасами, снаряженьем многократно. О необходимости искать новые, для крымцев и ногаев неизвестные, пути доставки всего этого на Дон». На стругах было непривычно многолюдно. Оказалось, удалось под Анапой захватить в бухте турецкую галеру. Команда оказалась, не в пример другим, стойкой и в воинском деле искусной. Бой шёл несколько часов, и полегло в нём немало казаков. Особенно много погибло галерных рабов, которые по мере боя освобождались от оков и готовы были с голыми руками бросаться на своих мучителей. К радости сопровождавших посланника казаков и стрельцов, среди освобождённых они увидели заметную фигуру Курпяя, ещё несколько знакомых лиц из числа невольников той самой галеры, что перевозила их из Азова в Кафу. Курпяя по очереди тискали Андрей, Долгой, есаул Скворец: – Что, выбрался на волю, чертяка? – Бог милостлив, и на нашей улице праздник великий случился. Эх, воля- волюшка, сладка долюшка! – Курпяй готов был обнять всех и вся на этом родном для него берегу. – Энтот облом кучерявый, что Курпяем зовётся, славно на галере бился, – рассказывал за столом кабака казак из удачливой ватажки. – Расковали ему одну руку, он и давай обрывком цепи направо, налево махать. Крушил всё подряд. И с галеры последним уходил, поджигал её по атаманову приказу. Уходил, да чуть сам не уходился, утоп, значит. Руки-то раскованы, а ножными кандалами с другим рабом скован. Каторжанин тот ужо отмучился, раскроил ему череп ятаган турецкий. Так вот Курпяй вместе с ним и сиганул в море. Как сил достало до последнего струга добраться с мертвяком на цепи, одному богу известно. Он и сам вряд ли объяснить сможет. – Тут и объяснять нечего, – самодовольно улыбался быстро охмелевший, отвыкший от сивухи Курпяй, – тут либо пан, либо пропал, либо жизнь, либо вновь неволя, что хуже смерти. – Ну так как, Курпяй, решил наконец, с нами едешь на Тамбов али как? – продолжил начатый разговор есаул Скворец. – Не пытай меня, дядька Григорий, и вы, браты, не судите строго. И рад бы с вами, и дело ваше служилое мне по душе, да только невмочь я кумпанейство вам составить. Ещё в стругах с атаманом походным Тимошкой Разей сговорились по весне ватагой под Трапезунд идти. Богатой добыча обещает быть, а по мне, не она важна – посчитаться кой с кем надобно. Уж я припомню кому следоваить бесчестье своё полонное, отольются кому-то мои слёзки! – Курпяй страшно заскрипел зубами, в руке кружка глиняная с сивухой хрустнула. – Григорий Васильич, Андрюха, братка родной, – Володька Рябой голос за столом подал, – свободой своей вам я обязан. По гроб жизни помнить буду, коли забуду когда ваше участье в судьбинушке горькой моей – пусть проклят буду. Только рано и мне до Ельца родного вертаться, и у меня долгов, обид накопилось к басурманам немало. Знайте, не корысти ради остаюсь с Курпяем, а дружбы для. «Быстро сошлись-сговорились, одного поля ягода, вот черти! – Беззлобно щурился на Курпяя и Володьку Долгой. – Эх, годы, годы, мне б пару десятков скинуть!» Зима пришла на низовые юрты Дона в тот год рано и навалилась споро и основательно. Трое суток снег валил, не переставая. На смену ему пришли трескучие морозы, сковавшие льдом озёра и реки. – Идти ныне через степи – смерти подобно, – убеждал Наум Шелудяк, – до весны следует остаться. Коль в низовьях Дона творится такое, про верховья и говорить нечего. Сгинуть в степи, коли стужа, бураны подымутся, проще простого. А у тебя, Степан Матвеич, под две сотни бывших полоняников раздетых-разутых. Не осилить им зимнюю степь. Провиантом, так и быть, поделюсь, хоть и у самих небогато. На Москве отпишешь всё обстоятельно, нехай возместят потом траты мои. А я нынче же в предгорье кавказское гонцов пошлю, есть у меня там средь горцев друзья-кунаки. Просить буду, чтобы с десяток отар пригнали. Коли от ногайцев отбиться смогут, а лучше вообще безвестно пройдут их улусы, значит, перезимуем мы. Долгой и Скворцов так и эдак прикидывали, решали, как далее быть. – Соваться ныне в степь – оно дело, что говорить, рисковое, но и здесь жизнь не мёд предвидится. У старшины здешней, конешно, имеются запасы, голытьбе не иначе как голодать. Что до нас касаемо, говорить не приходится, поиздержались за энти месяца. – Куда ни кинь – всюду клин, – вторил есаул, – если налегке идти, да одвуконь, да заводных коней зерном навьючить, может, и осилим степь. Бураны в оврагах-балках переждём, от татаровей отобьёмся, коли налетят. Да не должны они зимой походами ходить, в близости своих улусов коней на тебенёвке держат. – Во-во, до весны ждать нам здесь невмочь. Четвёртый месяц, почитай, в походе, а дома землянки недостроенные оставлены, бабы, детки без присмотру, жизнь на новом месте не обустроена. Каково семьям без мужиков?! Андрей помалкивал, с тревогой и надеждой переводя взгляд на старших. На лице, однако, написано было, что хоть сей миг готов лететь, скакать, бежать, да хоть ползти. Порешили наконец просить Проестева освободить их от службы нынешней, отъехать к дому. Посланник на удивление быстро согласился. Видно, перспектива возможного голода и его тревожила. – За службу, за терпенье полонное благодарствую. Хоть и неуступчивы вы порой, да службу свою добротно справляете. Привык я к вам. Коли решили отъезжать – не неволю. Но и не мешкайте, хуже б не было. Господни пути неисповедимы, Бог даст, и свидимся ещё. Оставшись наедине с Долгим, передал ему письмо с кратким отчётом о пребывании в Крыму и результатах посольства. Просил, как доберётся до Тамбова, доложить воеводе, просить о срочной доставке на Москву в приказ Посольский. Атаман Наум Шелудяк напутствовал: «По-над Доном берегом идите, до тех мест, где река Цимла в Дон впадает, а ещё лучше, где Чир, там на ту сторону Дона перейдёте. Поосторожней там, батюшка Дон в энту пору коварен бывает, местами лёд некрепок, а в иных местах полыньи разводы. На той стороне на старую Ордобазарную дорогу выйдете, и далее всё время на север. Ногайских шаек сторожитесь, чёрт их поймёт, копчёных. Они ведь и зимой в набеги в земли украинные ходют. Коли зима малоснежная али голод припрёт, скота падёж, непременно выступают. Орду большую не соберут, а охотников в полсотни-сотню нукеров завсегда найдут. Ранним утром третьего дня конный отряд в два десятка тамбовских казаков покинул Черкасск, ушёл в мглистую вьюжную круговерть. Вместо предполагаемых четырёх дней до Цимлянского городка добрались только на шестой. Метель не унималась, колючий снег бил в лицо, в балках по глубокому снегу едва двигались, на вершинах увалов – того хуже. Снег ветром начисто сдувало, на кочковатой земле наледь, некованым лошадям мука не меньшая. В Цимлянском заночевали, отогрелись, запасы пополнили и, как только буран стих малость, вновь тронулись. Третий день шли Ордобазарной дорогой. Буран стих, и в небесной выси ярко, до слёз в глазах солнце высветило, неподвижное и, несмотря на яркость, безразлично холодное. – Её ещё Ногайским шляхом зовут, – пояснял Андрею Скворец. – Какая ж это дорога? Та же степь голая, ни следов утоптанных, ни живой души, – недоумевал Чибисов. – Подоле бы она безлюдной была, – Долгой голос подал, – нам встречи-проводы не с руки ныне устраивать. А всё ж дорога. Ты налево-направо посмотри, почитай, на каждом кургане бабы каменные стоят, путнику дорогу кажут. Вёшки опять же чуть не на каждой версте стоят. Да и следов немало, с час назад заметил ли, дорогу отара пересекла и конных с пяток всадников при ней. А здесь вот, никак, стая волчья пировала, видишь, из-под снега свежего кровь и шерсти клочья проглядывают. Шерсть не овечья, знать, сайгака загнали. Андрей, как ни всматривался, ничего толком так и не углядел. Ближе к ранним зимним сумеркам, Долгой уж место для ночлега выглядывал, неожиданно наткнулись на караван. Поднялись на очередной увал и справа в сотне метров увидели устроившихся на привал людей. Десятка два закружавевших инеем двугорбых верблюдов были уложены в снег кругом, за их спинами видны были рассёдланные лошади и насторожившиеся погонщики. Казаки остановились, из чехлов ручницы, пистоли вынули. Бивуак также вмиг натянутыми на тетиву стрелами ощетинился, охрана каравана была на редкость многочисленной. – Кажись, купец кизилбашский с караваном, – предположил Скворец, – на Астрахань, поди, путя держит. – Тюрбаны, халаты и, глякось, бороды красным крашены, ну точно – кизилбаши, – заметил дальнозоркий Сёмка Татаринов. – Припозднился купец, однако. За мной, медленно, по одному, – приказал Григорий. Он демонстративно закинул пищаль за спину, снял папаху и, держа её в правой руке, медленно начал спускаться с горы. Миновав караван, остановился, дожидаясь остальных. Поравнявшись с насторожившимся станом торговцев, Андрей почувствовал пробежавшие по спине мурашки. «А ну как не выдержат у кого-нибудь нервишки, или стрела нечаянно сорвётся?» Знал по опыту летних боёв, как вышибает из седла боевая стрела, как безжалостно рвёт живую плоть. – Обошлось, однако, – когда миновала опасность и казаки путь продолжили, заключил Скворец. – Коли бы в потёмках нос к носу встренулись, не миновать бою. Побить-то мы их, пожалуй, побили бы, да ведь и они не задарма свои животы положили бы. Ополовинили бы и без того отрядец наш небольшой. – Ветер, как назло, в спину нам дул, лошадки не учуяли ничего, не подали знак, не заржали, – посетовал Влас Колода. – У них под боком на ночлег теперича не станешь, и в темноте места подходящего не подобрать, мать их ети, кизилбашей энтих. – Долгой зло сплюнул на снег. – Ну чё встали, двинули побыстрея.
Про небольшой отряд Долгого, рискнувшего в таком составе и в такое время года открыто пуститься в путь по Ордобазарной дороге, ногаям вскоре стало известно. На четвёртый день пути с утра на ближайших курганах замаячили верховые. Их было пока ещё мало, но были они везде: слева и справа, сзади и спереди. Проведя очередную бессонную ночь, поутру, едва посветлело на востоке, двинулись в путь. Ногаи обозначились только к обеду ближе. Накопившись в балках, выскочили на курганы с трёх сторон и с диким визгом ринулись на отряд. Долгой отметил, что с каждого из трёх направлений скакало по три-четыре десятка всадников вместе с заводными лошадьми. «Замысел не ахти какой новый и неожиданный. Напугать числом, обратить в бегство и в преследовании перестрелять али заарканить по одному», – подытожил он. – А ну, теснее, рысь не сбавлять, в галоп не пускаться. Пищали, ручницы наготове, стрелять залпом и по сигналу моему, – раздался твёрдый, без дрожи и трепета в голосе рык атамана. Хотел ещё про кольчуги, мисюрки напомнить, но понял, что это лишнее, все ещё с утра облачились. Даже для Четыры нашлась кольчужка у кого-то в перемётных сумах. Ногаи, скакавшие поначалу стремительно, начали сбавлять ход, а потом и вовсе остановили коней. Эти непонятные гяуры почему-то никак не хотели пускаться в бегство. Лишь некоторые, подскакавшие ближе, пустили стрелы, к счастью для казаков, пока безопасные. Ногаи ускакали вперёд и в стороны, степь смолкла, лишь скрип снега под копытами да похрапывание коней слышалось. «Надолго ли? Ах, кабы знать, что там, за очередным увалом, какую ещё гадость готовит вражина? – То, что ногаи отказались от замысла истребить отряд, и в мыслях не держал Долгой. – Только бы горловины какой узкой не было, засыплют стрелами, навалятся, числом задавят. И в дозор выслать, оторвать кого-то от отряда опасно, и с пути проторённого свернуть – наверняка угодишь в бездорожье непроходимое», – ломал голову атаман. – Пересесть на заводных, аллюром тем же двинулись, ряды не размыкать! Бог милостлив, авось прорвёмся! Сколько раз приходилось Андрею слышать это наше русское, родное «авось». Ставшее предметом шуток для чужестранцев, да и для своих соплеменников, это понятие, а точнее взгляд на создавшуюся ситуацию, принцип действий, если хотите, и вправду служил добрую службу каждому русскому, оказавшемуся в беде или в затруднительном положении.
На следующий день ногаи дважды предпринимали атаки на отряд казаков. Отбились дружной залповой стрельбой, так и не сбавляя темпа движения. Вторая атака была тяжелей, трое казаков перевязывали тряпицами раны, одну заводную лошадь, истыканную ногайскими стрелами пришлось отпустить, перерезав чомбур . Могло бы быть хуже, после двух дружных залпов ногаи отвернули, не догадываясь, что на зарядку ружей у казаков уже не оставалось времени. Остановившись на привал, держали совет, как дальше быть. Было понятно, что ногаи от замысла побить отряд не откажутся, подтверждением того служили их многочисленные дозорные, маячившие на курганах. – Коли стрелами не закидают, измором возьмут, лошадки у нас пристали, овса в сумах по две пригоршни, да и сами, почитай, третьи сутки без сна, – невесело подытожил Расстригин. – Может, нам рвануть в разные стороны, пробиваться до своих земель по двое-трое? – Влас предложил. – Во, во! Тебе за это ногаи только спасибо скажут, они второй день только этого и добиваются, – с негодованием отверг Долгой. – По прикидкам моим, нам ещё пару дней пути до Медведицы-реки, там городки казачьи, помогут, чай. Коли прорвёмся до них, почитай, полдела. А там на Хопёр двинем до Пристанского городка. Вместях держаться надобно, щас в энтом наша сила. Так и шла казачья ватажка, осыпаемая ногайскими стрелами, уставшая от постоянных приступов, сопровождаемых давящим на нервы визгом. Редкий казак не был посечен стрелами, уже не одну охромевшую лошадь пришлось бросить. Ногаи били коней стрелами с широкими наконечниками-срезнями. Нынче после обеда нападений не было, и Долгой насторожился, чуя очередной подвох степняков. Прояснилось через пару часов. Обогнув очередной увал, увидели густые ряды ногаев, преградившие им путь. Центр остался неподвижным, а конные по сторонам начали медленно смещаться, обхватывая отряд. Заметив справа в версте обрыв меловых гор, Долгой скомандовал скакать за ним. «Оно всё лучше, чем в кольцо возьмут. Спиной прижмёмся к горе, даст Бог, отобьёмся огненным боем, запасы пока ещё есть». Уложив коней в круг, едва успели зарядить все имеющиеся ружья и пистоли, – ногаи, взревев, пошли на приступ. Подгоняемые бранью и плётками своих начальников, они валили густыми толпами, не обращая внимания на выкашиваемые картечью казаков первые ряды своих собратьев. Горячка боя захватила Андрея, он стрелял непрерывно из подаваемых Четырой заряженных ручниц. Стрелял, особенно не целясь, мудрено не попасть в плотную набегающую толпу. Татарские стрелы также находили свои цели, снег вокруг защитников постепенно становился багряно-красным. Двое затихли с торчащими из глазниц стрелами, ещё один в беспамятстве царапал заскорузлыми руками ноздреватый снежный пласт. «Да сколько же вас?» – С отчаяньем глядел Чибисов, как на смену откатившейся волне валила ещё одна, более многочисленная. Неоднократно раненный в руки, плечи, Андрей терял силы. Набегавшая из содранного с головы лоскута кожи кровь застилала глаза. Сознание мутилось, и уже не малахаи и раскосые глаза двигались на них, а бородатые в камуфляжах цепи боевиков, вырвавшихся из Комсомольского, последним препятствием для которых перед желанными вершинами горной Чечни стал его, Андрюхин, взвод. Взвод из таких же, как Андрей, необстрелянных, четыре месяца назад призванных в армию пацанов. Стрелять по-настоящему умел только взводный, недавно присланно-сосланный к ним в батальон, разжалованный до старшего лейтенанта за «извечную русскую привязанность к крепким напиткам» Самойлов. Он и стрелял непрерывно, перебегая с одной позиции на другую с ручным пулемётом. Успевал давать команды своим пацанам, даже имён которых он не успел запомнить. Чибисова запомнил, поскольку земляком оказался, тамбовским. Не волком, конечно, а пока ещё только волчонком. – Зёма, держись! Башку не высовывай! Если что, уводи ребят за те вон кошары, они кирпичные, отсидитесь там. – Крутнулся волчком и побежал на другой фланг. – Не дрейфить и не ссать, бойцы! Стрелять, только когда бородатые вновь в атаку поднимутся. Чуток надо продержаться, щас вертушки прилетят или «Градом» их накроют. – Товарищ старший лейтенант, а вы вертушки вызвали? – с надеждой спрашивал востроносенький, заляпанный грязью солдатик. – А ты как думал, конечно, вызвал. Наверное, уже на подлёте, – врал, не запинаясь, Самойлов. В первую минуту боя на его глазах из подствольника вдребезги разворотило рацию и до неузнаваемости изуродовало тело так и не успевшего настроить её радиста. Явь переплеталась с обрывками воспоминаний, туманящееся сознание выдергивало одну картинку за другой. Вдруг среди визга и рева набегающей орды, слабеньких одиночных выстрелов оборонявшихся, слух выделил дружный громкоголосый залп артиллерии. «Град»! Наши бьют! Выстояли! Дождались!» Не залитым кровью глазом увидел взрывы в самом центре набегавшей толпы ногаев и ткнулся лицом в тёплую шкуру лежавшего перед ним Мухортого.
Часом спустя Андрей, перевязанный, сидел на седле рядом с умирающим Мухортым. Мимо суетились, бегали оставшиеся в живых беломестные казаки и их спасители – казаки Арчединского городка , залп малых пушчонок-фальконетов которых Андрей принял за артналёт многоствольных «Градов». Чибисов оставался безучастным к происходящему. Рядом, лихорадочно подрагивая мокрой от пота и крови кожей, умирал Мухортый. Вислоухий, невзрачного вида Мухортый, который за последние полгода уже не единожды спасал Андрея от верной погибели. Спасал от погони, спасал при переправе через реку, когда силы оставляли и вмиг отяжелевшая одежда и снаряжение тянули на дно, спасал в лютую стужу, согревая собственным теплом. Спас и сегодня своего друга-хозяина, послужив ему последним прикрытием в этом жёстком бою, на себя принял предназначенные Андрею смертоносные стрелы. Теперь Мухортый лежал с залитой кровью шеей с торчащими там тремя стрелами, с располосованным стрелой-срезнем животом, где пузырились готовые вывалиться наружу внутренности. Напрягая последние силы, он попытался выставить непослушные передние ноги, последним рывком поднял голову и заржал в обиде на белый свет и людей, лишивших его жизни. Голова с грохотом обрушилась на мёрзлую землю, и из начинавшего мутнеть лилового глаза коня покатилась слеза. Своих слёз Андрей не скрывал, рот судорожно кривился от готовых прорваться рыданий. Приковылявший Четыра положил на плечо руку. – Ну, ничё, ничё. Оно конечно, оно так-то вот. Чё тут поделаешь? – бессвязно бормотал. Стал протирать снегом и рукавицей снятую с Мухортого уздечку, чёрную от запёкшейся крови. Периодически проваливавшегося в беспамятство Андрея усадили на пойманную лошадёнку, его поизраненные товарищи выглядели не лучше. Взвалили на спины коней тела семерых погибших друзей, медленно двинулись в сторону Арчединского городка. Скрученная единой веревкой, за процессией двинулась и толпа полонённых в бою татар числом около двух десятков. В первую же ночь оказавшийся среди пленных татар ногайский мирза Динбай разрежет спрятанным в полах бешмета ножом свои путы, выкрадет трёх коней и ускачет во вьюжную степь. Прежде чем ускакать, он тем самым ножом ударит в спину вызвавшемуся охранять бивуак Четыре. Небольшой узкий клинок пройдёт сквозь рёбра, пробьёт легкое и остановится в миллиметрах от сердца.
– Тебе, Андрюха, придётся в Арчеде остаться. Четыра до сей поры без сознанья. Ты, хоть и перестал с коня валиться, а тож слаб ишшо. Не дотянуть тебе до дому. Отлежаться надоть. Коль знахарь местный подымет Четыру, с ним придёшь, как случай представится, коли заберёт его Господь, похоронишь по-христиански. Андрей долго шептался с есаулом Скворцом. Почему-то именно его выбрал для передачи слов заветных любе Алёнушке, побратимам своим Прокофию, Смаге, всем друзьям-беломестцам. Долго стоял с дрожью в ногах, опершись плечом на косяк мазанки, смотрел на скрывающийся в зимней метели поредевший отряд.
Глава 20
Лишь на пятые сутки Четыра пришёл в себя, разомкнул почерневшие веки. Дышал неровно, пробитые лёгкие с хлюпаньем и свистом тяжело проталкивали воздух. Местный лекарь, здоровенный, сгорбленный казак Трегуб, поднял голову раненого, влил в рот отвар каких-то травок, смешанный предварительно с толчёными маковыми зёрнами. Четыра затих, однако дыхание стало ровнее. – Ему ныне в беспамятстве полегше будет, – прогудел простуженным голосом Трегуб, накладывая на рану распаренную кашицу из дубовой коры и жира в изобилии водившихся в степи сурков. – Нутряной жир, он завсегда всю гадость из раны вытягиваить. Даст Бог, оклемается, коль внутрях жизненны жилы не задеты. Андрей что-то слышал о том, как его современники доктора специально оставляют тяжело изувеченных пациентов пребывать в коме, помнил и о мази Вишневского, накладываемой на гноящиеся раны, потому с дедком-лекарем не спорил, смотрел с благодарностью. – Деда, где врачевать так учился? – Да не велика наука, коли жизнь, почитай, позади вся, седьмой десяток разменял. А вся жизнь, как есть, всё в походах да бранях. Мирных то, поди, и пару лет не наберётся, – шмыгнув кривым с горбинкой носом, охотно отвечал Трегуб. – В этих местах давно ли? – Да уж два десятка с лишним лет, никак. Места эти по Дону и притокам его, как старики сказывали, исконно нашими, казачьими, были, ещё до ордынцев. Это уж потом, посля приходу татар, кто не захотел им служить, те на Днепр подались в земли литовския, иные на север к московитам али в земли рязанские. Службой жили, всё больше по окраинам, от лихих людей земли князей московских да литовских сберегали . В смутное времечко, что на моей уж памяти было, кому тока не служили и Шуйскому, и Дмитриям всяким, и Заруцкому, и Пожарскому, и гетманам черкасским. Уж посля всего, как поутихло малость, разогнал молодой царь, который не без нашей помощи на престол взошёл, воинство наше по городкам порубежным. Да не всем под воеводами жизнь пондравилась, часть вольного казачества на Дон вернулась. А тут земля впусте многие лета лежала, редкие лишь городки старых казаков в местах неуглядных, на островах али в плавнях непроходимых. Жизня тута тоже не мёд, спокою нет от азовцев, крымцев, ногаев, таперича вот калмыков из дальних мест заселили, тож народ неспокойный. Зато без бояр-воевод, сами себе хозява. Одно слово – воля вольная. Не сеем, не пашем, а пьяны, сыты и нос в табаке, – дробным смешком Трегуб закончил. Помолчали. Погрустневший вдруг дед заскорузлой ладонью почесал затылок, в ухе серьга серебряная блеснула на миг. – Воля, она, конешно, всего дороже, да только делать с ней что? Что с неё, коли и рад бы плечи расправить, а тяжкий груз горбит их, рад бы одним толчком прямо с земли тело в седло бросить, а колени и при посторонней-то помощи трясёть, лихоманка их дери. Нету, видать, прошло ныне времечко моё. И то сказать, зажился никак, ни одного товарища-односума уж в живых нету, – Трегуб вздохнул, перекрестился истово. – Думаю, по весне вас вот подыму на ноги, и вместях подадимся в земли обжитые. – Спросил далее заинтересованно: – вы-то, никак, из шацкой округи, монастырь там казачий – Николы Черниев, бывать не доводилось? – Нет, деда, я сам недавно среди казаков беломестных, – уклончиво ответил Андрей, потом, вспомнив, начал рассказывать: – А вот батюшка наш отец Илия тот точно из того монастыря, а ещё раньше он в здешних местах жил, рассказывал мне про жизнь свою на вольном Дону, про бои-походы. Он ежели и помоложе тебя будет, так не намного. Отчаянный у нас батюшка. Этим летом вместе набежавшую орду воевали. Строгий очень: любого ослушника сгребёт за шиворот – мало не покажется. При всем том детишки к нему льнут, табунком за ним бегают, бабы за советами ходят. Казаки, и начальные, и рядовые, не гнушаются поученья его услышать о науке воинской. А по осени в одной с ним стенке на кулачках дрались. Это видеть надо было! Да что говорить, одно слово – отец! От нахлынувших воспоминаний и навеянных ими чувств тепло на душе у Андрея стало, тепло и немного грустно. – Илия, говоришь? Из верхне донских юртов? Нет, не помню такого что-то. Можа память старая подводит, а можа, не довелось встренуться на путях-дорожках. – Погоди, погоди, деда, слышал я, что при постриге в монахи все, кто из мирской жизни уходит, новые имена принимают, может, его раньше и не Ильей вовсе звали, – высказал догадку Андрей. Дед решительно головой тряхнул, по столу грубому кулаком приложился: – Неча тут гадать, ехать надо! Как тока оклемаетесь, так и едем! Свижусь с батюшкой вашим, там и узнаю, знакомец, нет ли. А коли и нет, я таперича точно знаю, к кому по делам моим обратиться можно, свой брат казак плохого не присоветует.
Обильные снегопады завалили до самых крыш глинобитные домишки жителей Арчединского городка. Тех, кто ютился в землянках, соседям пришлось откапывать. Уныло и дико становилось окрест. Волчьи стаи подходили к самым базам казачьим, и на их страшный вой рычаньем и лаем отвечали такие же голодные казачьи псы-волкодавы. Пару раз Андрей выезжал с местными казаками на охоту. Не понравилось. Целый день в седле, а прибытку – пара отощавших зайчишек. Лыж казаки местные не знали, а верхом по снегу глубокому далеко не ускачешь. Больше подлёдная рыбалка пришлась по душе. С установлением тихой погоды жители городка потянулись на Медведицу. Чистили снег, долбили пешнями лёд, тянули снасти от одной лунки до другой. Задыхающаяся подо льдом и снегом рыба порой сама выскакивала через проруби на лёд. Андрей рыбалил на пару с Панко, названым внуком деда Трегуба. Лет семь назад отбили у ногаев полон русский, и нашёл казак в одной из повозок мёртвую истерзанную женщину, а рядом скулившего и волчонком смотревшего на безжалостный, жестокий мир мальчонку лет четырёх-пяти. Через время какое-то тот самый малец подошел к Трегубу и что-то умоляюще говоря, как понял казак, по-мордовски, потянулся к его сабле. Притихли все, и казаки, и освобождённые, молча наблюдали, как подошёл малец к телу убитого казаками кочевника, с которого содрали уже довольно дорогие одежду и сапоги, и начал безжалостно рубить это тело. С всхлипом и рычанием, с недетской жестокостью кромсал лицо и тело ненавистного насильника и мучителя своей матери. С содроганьем и жалостью смотрели люди, как то же самое сделал он с ещё одним трупом, после чего оттёр травой и тряпьём заляпанный кровью и чужой плотью клинок, вернул его Трегубу. От казака, своего освободителя, уж больше не отходил ни на шаг. Родственников или знакомых среди освобождённого полона у мальца не нашлось, да Трегуб и не пытался избавиться от него. Прикипело сердце одинокого казака к бедолаге, стали вместе горе-жизнь мыкать в покосившейся полуземлянке. Окрестил его избранный казачьим кругом поп, нарекли Панкратием, а соседи и дед звали уменьшительно Панка. Такого обилия и разнообразия рыбы Андрей в жизни не видывал: блистали серебром чешуи сазаны, отливали зеленью и медью ерши и язи, гнули тёмные спины судаки. Стерлядки, жерех, чехонь и другая – неизвестная ему рыба горой громоздилась на льду. «Эх, вот бы куда с Архиповым на рыбалку махнуть, вот бы где он душеньку свою потешил», – подумал Чибисов. Наворотили два неподъёмных рогожных мешка, и Панка с гиканьем припустился в горку к жилью за санками. Трегуб нахваливал взопревших рыбаков. Рыбью мелочь велел снести гремевшему позади землянухи цепью лютому степняку-волкодаву Аксаю. Обрадованный, уже знавший Андрея зверюга скакал, пытался ткнуться здоровенной башкой в лицо своих благодетелей. От его мощных толчков Андрей еле на ногах устоял, а Панка, смехом заливаясь, в сугроб укатился. С полмешка отобранных рыбин дед взвалил на Андрея, приказал за собой идти, раздосадованного Панку усадил чистить рыбу. Почти в самом центре городка Трегуб стукнул своей кривоватой клюкой в косяк двери одного из глинобитных домов. Дверь открыла рослая девица со жгучими восточными глазами и твёрдым упрямым подбородком. – Ой ли! Никак дедуня Трегуб? Милости просим до дому. Поздорову ли живёте? – нараспев завела она, приглашая жестом в дом. – Слава Богу, и тебе, Дарья, донечка, здоровья пошли Господи. Войдя в дом, увидев пытавшуюся подняться с лежанки женщину с бледным, испитым недугом лицом, заторопился сказать: – Не вставай, не вставай, Михеевна, мы ненадолго, зараз передохнём малость и двинем восвояси. Гостинцу вот малость принесли вам, ребятки мои ноне словили, – поспешил перевести на другое. – Сам-то как? Не подавал вестей? За мать дочка ответила: – С неделю назад зимовая станица через Арчеду шла, сказывали, что полусотня казаков наших далее к Черкасску отъехала, может на турка замышляют идти, может, на ляхов, и папанька наш, Авдей Никитич, с ими. Статная, полногрудая Дарья беззастенчиво, лукаво сверкая глазами и белозубой улыбкой, рассматривала Андрея. – Ой, дедуня, штой-то приживалец твой дюже стеснительный, и глаз от мене воротить, кубыть не ндравлюсь ему совсем? – Андрюха действительно по скамье ёрзал, не зная куда себя деть. Отвернул взгляд на трех хихикающих Дарьиных сестёр-малолеток, возившихся с рыбьим мешком. – Уймись, оглашенная, – с лежанки подала голос Михеевна, – вот послал Господь дитятко, никакого сладу с ней нету. В голосе и тёплом взгляде матери, впрочем, чувствовалась гордость за бойкую на язык и дела красавицу дочь. – Можа, с вами, девками, и робок он малость, энто лучше вам знать, а в бою – орёл. Сказывали, когда наши казаки им на выручку пришли, он едва живой был, в кровище весь своей и чужой. – Вот и узнаем, каков он орёл, – и уже к Андрею непосредственно: – Приходи завтрева к вечеру в дом вдовой Коростелихи, вечёрка там, парни, девки песни-плясы заводить будут. Придёшь? – И вновь откровенный насмешливый взгляд глаз-бесенят прямо в лицо Андрею. Тот, освоившись малость, шуткой отделаться решил: – Может, и приду, если дедуня так поздно отпустит, он у меня построже твоей матери будет. – Ты сходи, сходи, неча дома торчать, за Четырой я сам досмотрю, – говорил Трегуб, когда домой возвращались. – Да женатый я, дедуня, вроде. – Женатый али «вроде»? В церкви венчан ай нет? – Не венчан пока, а жена-любушка есть, – с посветлевшим лицом твёрдо ответил Андрей. – Ну-ну, смотри сам, оно дело молодое. Да там, как и ране заведено было, немало женатых да замужних пар бываить. Тех, кому молодые годки да посиделки полуношние забывать не хочется. – растроганный воспоминаньями дед только крякнул. – И-их, годки-годочки, мать вашу ети, када тока и отлететь успели? В просторной горнице вдовой Коростелихи жарко натоплено, народу набилось – не протолкнуться. Остановившегося у двери Андрея окликнула Дарья, приберегла место на лавке, усадила меж собой и молоденьким казачком с бубном. Встретили приветливо, девки язвили и зубоскалили, женатые казаки по плечам похлопывали, помогали к Дарье протиснуться. Молодёжь казачья оглядывала насторожённо рослого Андрея с лицом обветренным и открытым, с неровным свежим шрамом на лбу. Готова, как подумалось ему, хоть сейчас в драку, коли он на их место в устоявшейся иерархии посягнёт, на девок, им приглянувшихся, не так посмотрит. «Ну, ни дать ни взять тот же клуб в любом нашем селе тамбовском. Те же порядки», – беззлобно думал Андрей, вспоминая летние наезды к деду в Двойню и посещение местного очага культуры. Особенно его приход не по нраву был атаманскому сынку Аверьке, «первому жениху на деревне», явному фавориту в ухаживаниях за Дарьей. В кругу заглядывающих ему в рот подпевал, громко, в расчёте, что все услышат, заметил: – Да он, никак, Трегубов чекмень напялил, свово не нажил, поди. Дедку теперь до ветру в исподнем бегать! – Подпевалы дружно загоготали. Андрей решил для начала в долгу не остаться: – Судя по одёже твоей, ты из дому в ней только по нужде и выбегаешь. А я в своем зипунишке сотни вёрст в седле, у костров походных – дымом провонял он насквозь. Да и в последнем бою посекли его местах в семи или в восьми. Может, ныне вот пригляну рукодельницу, возьмётся заштопать. Смеялись все, вспыхнувшего порохом атаманского сынка успокоили, усадили подпевалы. – Ну хватит вам гоготать, будем песни заводить ай нет? – вскрикнула Дарья, не давая разгореться ссоре. «Напрасно. Мне в таких делах помощники не требуются. Впрочем, пожалуй, и права, нечего со своим уставом в чужой монастырь лезть», – подумал Андрей и отодвинулся к стене, в темноту. Тем временем из угла послышался негромкий чистый мужской голос, выводивший начальные слова незнакомой Андрею песни:
Ой, да вы, тучушки, эти ветерочки, Ай да лес-дубравушка во поле да шумить. И сразу же его подхватил высокий женский, такой звенящий и ладный, что Андрей невольно вздрогнул, подался вперёд, певцов разглядывая. Пел широкоплечий круглолицый казак с усами скобой, пела прижавшаяся к его плечу миловидная казачка с ясными лучистыми глазами.
Вот и возговорили вы, мои казаченьки, Ой, да перед грозным царём стоючи. Ай, государь ты наш, вот Иван Васильевич! Ой, да чем подаришь, чем пожалуешь? Ой, да подарую я, пожалую вас, мои казаченьки, Ой, да рекой быстрой Тихий Дон… И так ладно выходило у них, что никто из присутствовавших даже не пытался вклиниться в слова известной всем донской песни. Только бубен колокольцами едва слышно поддерживал такт. Наклонившаяся к Андрею Дарья пояснила: – Жуковы поют. Егорий с Наталкой, они ишшо до свадьбы на всех вечёрках первыми запевалами были. В Егории Андрей узнал одного из тех, кто пришёл им на выручку у того песчаного яра. Пели долго, группами и всем хором присутствовавших, пели заунывные донские песни-плачи, пели песни о нелёгкой казачьей доле, более похожие на баллады, пели задорные песни-перебранки, где казаки и девчата пытались переиграть друг друга остроумием частушек-прибасок. Незаметно на пляс перешли, удаль показывая, лучины в кагальцах не раз гасли. Тут атаманскому сынку равных не было, всех переплясал, вызывая в круг то девок, то парней. «Ловок, стервец, ничего не скажешь, ладный парень. Вот уж действительно выкаблучивает!» – С интересом наблюдал Андрей. Подскочив к Чибисову, Аверька дробь по глинобитному полу рассыпал, глаза на раскрасневшемся лице дико выпучил, в круг вызывая. – Чево ты? Куда ему, он ранетый недавно, – встала на защиту Дарья. Андрей ласково отодвинул её в сторону, похлопал атаманского сына по плечу: – Извиняй, Аверьян Савельич, не силён я в плясках, а если честно, совсем не умею. Тебе, как заметил я, тут в переплясах равных нету, и в других местах таких плясунов не доводилось встречать. Так что твоя взяла. – И отвернулся, чтобы сесть. На миг призадумался и, повернувшись к Аверьке, неожиданно для себя самого заявил: – если не против будешь, попробую песней на спор твой ответить. Все дружно загалдели. Андрей знал, что поёт в целом неплохо, там, на Лысой горе, его песни на ура шли. Не ошибиться бы только в выборе песни, потом о словах непонятных вопросами засыплют. Подражая Николаю Расторгуеву, тихонько начал: Выйду ночью в поле с конём, Ночкой тёмной тихо пойдём , Мы пойдём с конём по полю вдвоём, Мы пойдем с конём по полю вдвоём. Дай-ка я разок посмотрю, где рождает поле зарю, Ай, брусничный цвет, алый да рассвет, Али есть то место, аль его нет.
Все притихли, заворожённые такой неизвестной и такой близкой каждому песней. На глазах девок бисеринки слёз выступили. Последний куплет Андрей взял на высокой ноте:
Пой, златая рожь, пой, кудрявый лён, Пой о том, как я в Россию влюблён.
Заговорили не сразу, продолжая переживать каждое слово. Андрей не раз замечал, насколько прочувствованно, близко к сердцу принимал и понимал здешний люд песни, занесённые им из такого далёкого будущего. – Наталья, слова запомнила? – спросил супружницу Жуков, – Можа, споём как-нибудь вдвоём. – Отчего не запомнить, Юрко? – Так называла Егория только она, – Как есть на душу легла песня. – Ишшо спой, – просил казачок с бубном, быстро приладившийся подыгрывать. – А и верно, чего не спеть, – раздухарился Андрей, - – другое попробуем. И, похлопывая в такт песни ладонью по колену, запел кинчевское «Небо славян»:
За бугром куют топоры буйные головы сечь, Но инородцам кольчугой звенит русская речь. И от перелеска до звёзд высится белая рать, Здесь, на родной стороне, нам помирать. Нас точит семя Орды, нас гнёт ярмо басурман, Но в наших жилах кипит небо славян. И от Чудских берегов до ледяной Колымы Всё это наша земля, всё это мы!
«Зал» слушателей взвыл от восторга. Говорили все сразу, увесисто хлопали Андрюху по не окрепшим от ран плечам, некоторые тут же, безбожно перевирая слова и мотив, пытались повторить. Когда немного успокоились, к Андрею подсел Жуков: – Да, песня славная, у нас не поют так, а вся как есть нашенская песня. Слышь, Андрей, про Чудь-озеро доводилось слыхать, а вот Колыма, энто что за место такое? Андрей внимательно вгляделся в открытое лицо Юрко-Егория, подумалось вдруг: «Эх, казаче, подоле бы не знать тебе и всем казакам тех мест гибельных. Это уж потомках вашим далёким в годы расказачивания, раскулачивания, гулагов всяких придётся устлать костьми вечномёрзлую землицу колымскую» – Ответил сдержанно: – Да так, есть далеко на востоке земля эдакая, не слишком приветливая. Расходились под утро. Провожавший Дарью Андрей приобнял её перед самой калиткой, неловко в горячую щёку чмокнул, повернулся рывком и зашагал к дому Трегуба. – Орел?! – прошептала разочарованная Дарья, обманутая в своих надеждах ухажёром, и заспешила домой. Перед домом Андрея настиг, чиркнув по больному плечу, здоровенный смёрзшийся ком земли. «Ах, поганец, – думая про атаманского сынка Аверьку, – не стерпел всё ж обиды гадёныш. Что ж теперь, с кулаками, что ли, доказывать, что не соперник я ему, ни в плясках, ни в чём другом?» – Впрочем, это как смотреть», – вспомнилась горячая нежная Дарьина щека. Что «впрочем», и «как смотреть» – в голову не приходило. Ночью снились то Алёнка, порывавшаяся выдрать ему льняной чубчик и выцарапать глаза, то прижимавшаяся к нему высокой грудью Дарья, горячо что-то шептавшая. Измучившись, Андрей встал с лежанки, вышел во двор. «Хоть бы весна поскорее, никогда так не ждал весну, как сейчас». – И услышал, как с камышовой крыши дедовой полуземлянки съехал подтаявший пласт снега, и даже почудился в потеплевшем воздухе звук падающих с крыши капель. Четыра поправлялся тяжело, борьбе со смертью, казалось, все силы отдал. Когда окончательно в себя пришёл, от бессилья и немощи заплакал горько. Глядя на Андрюху, менявшего под ним мокрые вонючие тряпки, ещё пуще расплакался: – Прости меня, сынок, прости Андрюша, что обузой тебе стал. – Ты вот что, ты это брось, ну не плачь больше, дядька Четыра. Оно и не в тягость лохань с помоями вынести. Подумаешь, велик труд. Терпенье – это дело великое. Не тот хорош воин, кто только в бою храбр, прежде всего тот, что всё вытерпит, всё выдюжит, любой голод, любую пытку, невзгоду любую осилит. Прости, не сам дошёл до мыслей таких, так меня Прокофий, которого я за брата почитаю старшего, учит. Да и атаман Долгой с есаулом Скворцом собственными примерами уроки преподали. – Поглажывая дряблую кожу бессильной руки Четыры, Андрей произнёс запальчиво: – Ты поправляйся лучше побыстрея, ешь побольше, посытнея. Мы с Панкой ещё рыбы наловим, может, на хлебушек чего сменяем из вещей. – Андрей поймал себя на мысли о том, как быстро он перенял говор окружающих его ныне людей. «По-быстрея, по-сытнея», – передразнил сам себя. – Справу конскую только не смей менять, – предупредил Четыра слабым голосом. Дня через три Дарья заглянула в жилище Трегуба, принесла полковриги вновь испечённого духмяного хлеба. – Боже святый! Да что ж за грязюку вы здесь развели. И дух стоить чижолый. Тут у вас не только больной, здоровый занедюжит. Панка, ну-ко тащи все энти зипуны, дерюги на улицу, пыль выколоти, протряси всё со снегом. Андрей, а ты возьми бадейку, до реки за водой сходи да дровец подкинуть в печь не забудь. – Ишь, раскомандывалась тут, чисто атаман, – От такого насилья над собой, да ещё от девки, Панка опешил просто. Крутобокая Дарья со смехом сгребла Панку в охапку и вытолкала за дверь, вслед ему стала выкидывать зипуны и иную рухлядь. Андрей счёл за благо схватить бадейку, из жилья выскочить. – Тебе бы, дедуня Трегуб, тоже на улицу выйти, посидишь там, вроде как и солнышко пригревать начало, погреешься. – Ты, никак, дочка, и меня щас на улицу выкинешь, – подал слабый голос Четыра, посмеиваясь. – Лежи, чего уж там, – произнесла тоже со смехом и рьяно взялась за уборку. Вечеряли вместе, наяривали за обе щеки сытный кулеш с салом, нахваливали стряпуху. Дарья вызвалась сама покормить с ложки слабого ещё Четыру. Повеселели все, и невзрачное, с низким потолком жилище Трегуба посветлело, темнота в углы отступила, чабрецом и полынным веником пахло. Вместе с Дарьей не спеша шли улицей, Андрей вызвался проводить. – Что, али совсем не люба я тебе, Андрей-соколик? – смело заглядывая в глаза, прямо спросила она. – Хорошая ты девушка, Даша, красивая, добрая, славная одним словом. Прости меня, только не свободен я, нет у меня сил забыть, что раньше было, да и желания забыть нет. – Значит, другая на сердце есть. А какая она? Ну-ка расскажи, расскажи, Андрей. Интересно мне. Наверное, раскрасавица, не иначе. Это ж какой надоть быть, что бтак любили, чтоб верность хранили. – Пожалуй, красивая, Алёнкой зовут, на язык, как и ты, бойкая. – Андрей умолк, счёл уместным не обижать Дарью своими откровениями. Хотя мог бы сказать то, что на сердце выстрадано: «А только как глянет глазами серо-голубыми с раскосинкой, сердце застучит, зайдётся». – Была бы воля – ушёл бы хоть сейчас, в темень, в снег, – только и сказал, умолк вновь. – Завидую я твоей Алёнке, у нас казаки чуть за край городка выберутся, распетушатся, зараз все холостые делаются. Что ж, вольному воля, и на меня зла не держи. – Поднялась на носки, жарко поцеловала Андрея. – Иди, Андрей, иди, храни тебя Господи, – а потом непонятно к чему вдруг: - Эх, орёл, орёлик! – Заспешила в дом.
Ночами по-прежнему потрескивал мороз, порой вьюжило, а ближе к обеду выглянувшее солнце начинало слабенько пригревать, вызывая ещё недружную одиночную капель. Налетевший с южных степей тёплый ветер сгонял с вершин курганов снег, оставляя радовавшие глаз, клубящиеся парком проталины. Ласковое солнышко даже сквозь затянутое высушенным бычьим пузырём оконце проникло до лежанки Четыры, и он, неожиданно для самого себя, приподнялся. – Панка, сынок, помогни-ка чуток. – На слабых дрожащих ногах вышел за дверь, мальцом поддержанный. Заслезились глаза, свет солнца и блеск снега не выдержав. Панка накрыл полстью чурбак, сбегал за старым дедовым тулупчиком. – Это ж надо, кажись, опять выдюжил, сподобил Господь Бог к жизни вернуться. – Четыра вытирал обильные слезы, то ли от яркого света, то ли от радости текшие. С того дня началось выздоровление, уже через неделю Четыра без посторонней помощи выбирался на улицу, ковылял до плетня, отдыхал малость и вновь хромал до жилья и обратно. – Ты бы поосторожней, Четыра, – урезонивал Трегуб, – двошишь, как лошадь загнанная, и в грудях сип да хрип. Не спеши, успеешь набегаться. Воспрянул духом и Андрей, почувствовал реальность скорого отъезда. С этих дней все его действия были подчинены подготовке к последнему походу, последнему рывку до столь желанного дома. Упросил Дарью насушить сухарей, а Трегубу завялить купленного для похода мяса. Первоочередной задачей посчитал подготовку коней, оставленных для него Долгим, до весны отогнанных в табун на правый берег Дона на тебенёвку. Нынче их должны были пригнать из табуна, и Андрей с утра пораньше подался к атаманскому дому. Увидев коней, Андрей аж присвистнул. Таких одров он никогда не видел: с выпирающими рёбрами и маклаками, свалявшейся шерстью и разбитыми копытами, они производили жалкое впечатление. Особенно слабой была кобылёшка неопредёленной грязно-мышастой масти. Андрей с содроганием смотрел на покрытую коростой спину, дрожащие, подогнутые в суставах ноги. Понял, что атаман решил сбыть ему то, что уже нигде и никогда не сбудешь. Решительно двинулся к атаману. – Тебе наш Долгой каких коней для нас оставлял, атаман? Ты что, решил нам этих дохляков подсунуть, они не то что 600 вёрст не пройдут, они уже за околицей вашей упадут и не подымутся. – А тебе откуда знать, каких он оставлял? Ты же ранетый в ту пору был, не видал ничего. Каких оставили коняг, таких и забирайте. А не возьмёшь, твоё дело, хоть пешком уматывай, проку от вас в городке ни на грош. – Нет, так дело не пойдёт, – Андрей решил, что с таким плутом надо действовать тоже хитростью. – Не возьму я этих кляч, пользуйся добротой казаков беломестных, пешком уйдём. Только знай, атаман, до Тамбова я обязательно доберусь, а тогда уж не взыщи, о делах твоих через неделю в Москве известно будет. Я ведь, чтоб ты знал, воеводы тамбовского главный писарь, через меня вся переписка порубежных городков идёт. – Эка напугал! Да нам, вольным донцам, Москва никогда не указ. Она сама по себе, мы сами по себе. – И об этом отпишу в Посольский приказ, что не нуждается арчединский атаман в боевых припасах, не нужно ему сукна, хлеба, вина. То-то тебя за это казаки твои благодарить будут. Могу прям щас отписать. Андрей взял у присутствующего в правлении есаульца перо с пузырьком чернил, бумаги лист и начал строчить своим каллиграфическим почерком. Сначала хотел про Катюшу, выходящую на берег, написать, затем подмывало какую-нибудь гадость в адрес атамана начиркать – сдержался. Начал, как в челобитных положено: «Государю, царю, великому князю всея Руси Алексею Михайловичу холопи твой казачишка беломестный тонбовский Андрюшка Чибисов челом бьёт. Как был послан я со товарищи двадцати человек воеводой тонбовским в донской отпуск…» У есаульца глаза на лоб полезли, только и вымолвил: – Во, чешеть! Мама моя родная! Атаман пытался сохранять невозмутимое спокойствие, однако глазки забегали, завозился в своем креслице, руки по столешнице заелозили: – Чаво, чаво, царапаешь там? – Нет, в Москву я попозжея отпишу. А отпишу-ка я воеводам городков порубежных, на Воронеж, в Шацк, в Яблонов, стоп, ряжского воеводу с козловским забыл. Можно и в Касимов с Алатырем. Ну да ладно, им и апосля можно отписать. Отпишу всем воеводам пренепременно, как атаман арчединский к их людям служилым относится. Как нагих людишек царю службу верно сполнявших, в разор вводит, на погибель отправляет. Мыслю так, надолго будет закрыт арчединским, да и всем медведицким казакам путь на торжища городков порубежных. Ума не приложу, где сбывать казакам дуван, где коней, от улусов степняков отогнанных, продавать, где порох, селитру, кафтанья прикупать. Прям жалко их становится. Если про Москву атаман мимо ушей пропустил, то последние слова Андрея попали в цель. О том, что будет, и подумать страшно. Атаман Савелий Карагач не один год потратил, чтобы наладить связи торговые с московским порубежьем, уж почти сговорился с купцами тамошними, чтоб приезжали с товарами на Хопёр, Бузулук, Медведицу. – Ты вот что, паря, погодь, погодь малость. Пойдём-ка, взглянем, можа, и вправду лошадок никчёмных пригнали. Сам-то я их не доглядывал. Выйдя на улицу, Андрей пальцами надавил на плечо кобылёшки, та от боли шарахнулась. Приложился ухом к груди меринка: – Сам, атаман, послухай, запалённый мерин, и сухожилья надорваны, един путь на живодёрню. – Ах, так вас разэдак, – накинулся Савелий на казаков-табунщиков. – Пошто атамана свово позорить удумали?! – И не дав им опомниться и объяснить, что действовали по его же указке, взашей вытолкал со двора вместе с клячами. На следующий день те же табунщики, скалясь и пересмеиваясь, пригнали к жилищу Трегуба двух справных коней, смирную поджарую кобылку и диковатого, косившего злым глазом жеребчика-четырёхлетку. Трегуб осмотрел, ощупал коней от самых копыт до холки, похлопал жеребчика по шее, довольным остался. Андрей раскрыл ладони с припасённой краюшкой хлеба, подошёл к дико озиравшемуся жеребчику: – Ну, Сокол, Соколик, чего ты, на, ешь хлебушек. Горячие упругие губы осторожно взяли угощение, понравилось. Мотнул горбоносой мордой и ткнулся в плечо Андрея. – Смотри-ка, признал. Верным другом будет, Андрюха. – Тому вспомнился вислоухий, неказистый на вид, но семижильный Мухортый, помрачнел на миг. – Ну, ничё, ничё, Сокол, – похлопал коня по шее и повёл его за недоуздок в сараюшку. На следующий день и дед Трегуб пригнал своих коней с того берега Дона. У деда был тёмно-гнедой крупный мерин, настоящий боевой казачий конь. Он не ржал, не бил копытом, не делал ни одного лишнего движения, и только многочисленные шрамы-отметины на шее, плечах, крупе говорили, что конь немолод и многоопытен. Стоило ему тряхнуть сердито головой и показать зубы, как молодой, пытавшийся его задирать Сокол счёл за благо ретироваться. Для Панки была приведена некрупная чалая лошадка, по всем статьям неутомимая, с нетряской рысью. С этого дня все заботы по уходу за лошадьми, их подготовке к дальнему походу взял на себя дед Трегуб. Он всячески удерживал Андрея: – Не след торопиться, пока полые воды не пройдут, соваться в степи ой как опасно. В каждом овражке ручеёк маленький, которого и не заметишь летом, в бурную реку сейчас превращается. Там, где через полторы-две недели и копыт не замочим, нынче вплавь переправляться придётся. Коней заморим и сами измучаемся. Андрей мрачнел, но вынужден был соглашаться.
Глава 21
Ночь перед последним дневным переходом до Лысых Гор провели в Кузьминой Гати. Их радушно принимал знакомец Андрея по прошлогодним схваткам с ногайской ордой на Битюге местный казак Терентий Селиванов. «Значит, действительно до родных краев добрались. Даже странно, вот и здесь у меня уже друзья по округе появились, с кем вместе в боях были, сухарями делились, друг другу раны перевязывали». Андрей смотрел в открытое, покрытое глубокими морщинами и шрамами лицо кузьминогатьского Терентия, слушал его неторопливый рассказ о последних событиях на тамбовской черте, и на душе становилось тепло и радостно. – С десятником вашим Прокофием с месяц назад встречались на торжище в Тонбове, сёдла, уздечки он там закупал. Растёт поселенье ваше, ещё, никак, с полсотни народу вновь повёрстанных служилых людей переселили. Для них, видно, Пронька и покупал конскую справу. Про ваше в Крым хождение рассказывал, про раненье твоё, про оставление на верхнем Дону. Ждут на Лысой горе тебя, надеются, что приедете к Николе вешнему, а вы вон какие скорые, на Красну горку заявитесь. Ещё затемно Андрей поднял своих, кваску хлебнули, распрощались с Терентием наскоро. Наезженная дорога, местами ещё не просохшая, шла за валом. Свежий ветерок холодил грудь, на востоке всходившее солнце день обещало ведренный, ясный. На ещё не окрепшем, покрытом пластами дерна валу молодая зелень дружно пробивалась. Часто попадались конные разъезды сторожевых казаков, на башнях, что через каждые четыре-пять верст высились, краснели кафтанами стрельцы, зорко следили за степью. «Да, людно стало в краях наших», – думалось Андрею. И от встреч с пусть незнакомыми, но по одёже, говору такими близкими служилыми людьми, от запаха просыпающейся после зимы земли, от трелей жаворонков над валом ликовала душа. Настроение всадников передавалось лошадям, ходу прибавили, напрягали последние силы, словно чувствовали конец пути. Напротив загородных полей тамбовских стрельцов и пушкарей приостановились, вдали высокие башни города-крепости основательно и прочно возвышались. А здесь, сложив на меже красные и зелёные кафтаны, шли служилые, понукали тянувших деревянные бороны лошадок. Чуть далее ещё одна группа сохами залежь поднимала, торопилась, пока земля влажная, не пересохшая. С башенок на валу с пахарями стрельцы перекрикивались, смеясь беззлобно, советы давали, один нелепее другого. Андрей вспоминал все перипетии их похода от Арчеды до Тамбова. Началось с того, что Панка, прослышав от арчединских казаков о нелёгкой жизни в монастырях, заупрямился, отказываясь ехать с Трегубом. Ещё раньше взявшийся длинными зимними вечерами обучать мальца грамоте, Андрей пообещал пристроить его, коли науку осилит, писарем в Тамбове или поближе к деду в Шацке. Только с тем и согласился. Приключений было немало, особая трудность, как и предсказывал Трегуб, при переправе через реки и речушки. Выручил большой жизненный опыт деда, который научил переправляться с помощью салов, эдаких понтонов из пуков камыша. На них складывали сёдла, оружие, одежду, сами же переправлялись вплавь с лошадьми. Холодна была апрельская водица, до костей пробирала, зато потом в сухое одеться да у костра, на который шла камышовая сала, погреться – одно удовольствие. Пару раз встречались с небольшими отрядами степняков, от одной погони уходили полдня верхами, пока до Усть-Хопёрского юрта не дошли, укрылись в Пристанском городке. Хоперские казаки было погоню за ногаями отрядили, да куда там. Рассеялись в степи, как и не было их. В другой раз, уже неподалеку от Талерорманского леса дело было, напоролись на разбойную ватажку казачью, что на Волгу «за зипунами» шла. Ватажка разномастная, большинство из малороссийских черкасс, но и татар крымских пара, и калмык один одноглазый, и беглый крестьянин из-под Рязани. Коней вмиг отобрали, обобрали до нитки, стояли ошалевшие спутники в одном исподнем. И на этот раз Трегуб выручил. К атаману ватажки обратился: – А ты, никак, Митяя Нечипоренки сродственник, не сын ли? – Ну, – насторожился атаман: – Тебе что за печаль до того? – Дык я с Митяем в одном струге ходил, одним веслом ворочали, кады нас сам гетман Петро Конашевич на Кафу водил. Славный казак был твой папаня, помница, меня, турком срубленного, с берега до самых стругов на горбу пёр. Ныне жив ли батька твой? – Нет, помре лет с десять назад. – Помрачнел, призадумался разбойный атаман. Потом, видно, принял решение. – Вот что, старый, весь огневой припас я заберу, також и весь хлеб, толокно, мясо. Вы это в любом городке добудете, уж недалече до них, с голоду не помрёте, а нам за запасом таким туда ходу нет. Остальное всё вернуть, – рыкнул он на ватажников. Схватил за шиворот пытавшегося роптать одноглазого калмыка, тряхнул с силой: – Что, немытая харя, мне, атаману, перечить? А, в прочем, что с тебя взять? Не дано тебе знать, что такое товарищество настоящее, казацкое, не дано. – Отшвырнул от себя ватажника, зубами скрипнул: – И меня, суки, продадите, как только пули засвистят али барыш поболе моего посулят. А ты, старый, забирай, что велено, и мотай поскорей, без тебя муторно. Уже где-то за Савалой Четыра вновь заставил обеспокоиться. Кашлять начал беспрестанно и украдкой от спутников вытирал о траву ладонь со следами крови. Андрея успокоил, уверял, что ничего страшного, хвори у него старые, он с ними сам справится. «Семижильный, – думал про него Андрей, – где только и силы берёт». Невероятно, какими усилиями старик заставил организм смолкнуть, загнал кашель куда-то внутрь себя. Какого напряжения это ему стоило, говорили лишь взмокший от пота лоб да натужный сип больных лёгких. Проехав Крутую балку, вымахнули к Суравкинскому буераку. Тут Андрея толкнуло что-то, стегнул уставшего Сокола нагайкой, рванул вперёд. Не больно-то разбежишься после стольких дней изнурительного похода, но верный коняга понял, что так надо, вытянулся из последних сил, жирные комья земли из-под копыт полетели. В виду Беломестной крепостицы увидел с коня одинокий женский силуэт, бредущий по над валом навстречу. Сердце вперед глаз различило: «Алёнка!» Та торопливо рванулась вперёд, пробежала, упала, споткнувшись, силы оставили, подняться невмочь. Платок сорвала, руки вперёд тянет. На полном скаку Андрей соскочил с седла, упал рядом на колени, обхватил руками. – Андрей, любимый! Живой! Вернулся! – Мокрой от слёз щекой прильнула к заросшему его лицу. – Алёнушка, милая, родная моя. Дошёл, дошёл, доехал до тебя. – Гладил по растрепавшимся волосам. Взяв лицо её в руки, смотрел в такие родные глаза, целовал горячие губы, не мог сдержать чувств, сдержать слёз счастья. – Да как же ты здесь? Одна, от слободы далеко? – Не спала всю ночь, тревожно стало, как никогда, а под утро словно толкнуло в груди что-то. И не помню уж, как за селом оказалась, на этой дороге. Подъехавшие спутники Андрея смотрели с сёдел, а парень с девушкой уже стояли, тесно прижавшись друг другу. Рядом Соколик ревниво обнюхивал подружку своего хозяина, беззлобно ткнулся в Алёнкино плечо губами. В это время окрест разнёсся басовитый голос церковного колокола, подхваченный малыми колокольцами, возвещавшеий окончание службы в храме. Воскресенье ныне, Красная горка. Все сняли шапки, перекрестились встречь летевшему из-за бугров голосу церковных колоколов. Четыра сполз с седла, припал на колени, трижды истово поцеловал комковатую придорожную землю: «Слава тебе, Господи! Дома! Сподобил отчий край увидеть! Слава тебе, Боже праведный». Не справившись с подступившим волнением, зашёлся старый полоняник натужным кашлем. Андрей посадил Алёнку в своё седло, так же легко посадил на коня Четыру, и процессия двинулась с бугров к слободкам. Из-за ряда строящихся домов вылетел всадник в расхристаной рубахе, охлюпком на неосёдланной лошади. «Миронка!» – узнал Андрей. Друг налетел бурей, тискал в объятьях. – Андрюха, братка, так тебя разэдак! Пропадал, зараза, цельну вечность. Заждался тебя тута! От землянки спешил Прокофий, за ним Гуля с ребятишками. Подошёл Прокофий, оглядел придирчиво зардевшегося отчего-то Андрея. Обнял, расцеловал степенно трижды: – Вот, дождались и мы праздника, вернулся братишка наш, – произнёс, обращаясь к жене. Андрей смотрел смущённо, а сердцу в груди тесно становилось, впервые понял, насколько дорог и близок ему этот человек. Со всех улиц валил народ, лица всё больше знакомые. Слезшего с седла Четыру и обнявшую его плачущую старушку обступила толпа родичей Черемисиновых, разного пола и возраста. – Мотрюшка, сестрица родная, примешь ли гостя нежданного? – Четырушка, братец, будя тебе Бога гневить. Ить и не чаяли дождаться. Казаки сказывали, поранетый ты был шибко, не надеялись, что выживешь. Видно, дошли наши молитвы до Всевышнего. Ну, иди вот с братиком младшеньким своим познакомься. «Младшенький», высоченный, косая сажень в плечах Иван Черемисинов, с любопытством разглядывал увечного, проведшего всю жизнь в басурманском полоне старшего брата, о котором только слышал от родителей. – Ну, неча здесь на ветру торчать, к дому пойдёмте. – Приобнял Четыру бережно, повёл к своей землянке, рядом с которой на заваленной пахучей сосновой щепой усадьбе высился сруб-пятистенок.
Тем временем из церкви на паперть после окончания службы валил народ. Вышел и отец Илия, на солнце щурясь, вдохнул всей грудью пьянящий весенний воздух. Заметил у коновязи оружного конного казака и подростка с ним. Определил по одежде, что не из местных. «Не иначе с Дона», – подумалось батюшке, не знавшему ещё о возвращении Андрея. Прибывший тем временем подошёл к высокой паперти, пытливо вглядываясь в лицо от. Илии. – Мать честная! Да никак сам Гагуля! Вот так встреча! Ну, точно, как есть Ванька Гагуля! Ну, здравствуй, Иван, здравствуй, чёртушка! Мы-то тебя вроде как во время Азовского сиденья схоронили, а он во как?! Живой! – Не поминай диавола всуе. Что-то не признаю тебя, уважаемый. Чую, с Дона, а кто таков, не припомню. – Ну дак вспоминай поскорея, неча на мене зенки лупить! Трегуб я, Арчеды-городка казак. Али запамятовал, как в Азове от турок отбивались, вылазки ещё вместе с твоими односумами нижнечирскими делали? После одной из них потеряли тебя, сказывали, что тебя янычары на пики подняли уже ранетого! – Батюшки святы! И вправду Трегуб! Прости, не сразу узнал. Да и как узнать тебя, коли осьмнадцать годков с той поры минуло! Трегуб, родимец, ты ж тогда лыцарь был один из первых. Молодой, горячий, куды ж всё подевалось? Спина согбенна, плечи внизу идей-то, лица вон от морщин и шрамов не стало видно. – Ну, ну, Гагуля, ты надо мной паникадилом-то не маши. Рано ишшо! На себя вон посмотри, грива-то вся белая, да под ряской пузо – колен не видать. А я-то при надобности ишшо с парочкой басурман слажу. – Вот теперь узнал, до конца узнал Трегуба! Ты ж по всему Верхнему Дону первый спорщик, ничем тебя не проймёшь. Рад, рад я без меры встренуть друга боевого через столько-то лет. Пойдем, пойдем, родимец, в сторожке живу я временно, а зиму и вовсе в землянухе прозябал. А это кто с тобой? Неуж то внук? Да ты навроде бессемейский всегда был. – Внук, конечно внук, Панкратом зовут, а попросту Панка. – Заводи, Панкратий, коней за сторожку, под навес, да в церковь загляни, там служка улогий, горбатенький, Ванечкой кличут. Подскажет, где сенцом разжиться можно. Ну, проходи, Трегуб, в хоромы мои, проходи, казаче. Щас полдничать будем. Господи! Слава тебе, Господи! Радость-то какая! После обеда Прокофий с Андреем парились в небольшой, прилепившейся к берегу Челнавки баньке. Овечьими ножницами он обкорнал в кружок заросшего волосьём друга, помог соскоблить бороду. Долго возился с усами, подтрунивал над Андреем: – Тебе ныня, я так думаю, красавцем выглядеть надобно, пред ясные очи родителев Алёнкиных предстать. Что ж, дело доброе. Да уж больно горяч, норовист Кондратий. Коли что не по нём, заупрямится. А и того хуже, коли в горячах разорётся, наговорит глупостев, потом и сам не рад. Подарков-то не приготовил для будущих родственников? – Какие уж тут подарки, коли сами едва живы добрались. Эфес сабли дамасской в перемётных сумах сохранил, с узорочьями, с каменьями разными, да вот жаль без клинка. Алёнке браслетик, а больше ничего, – с сожалением и тревогой ответил Андрей. – Видел я эфес – штука знатная. Кондрашка доволен будет. А клинок ему в Танбове сготовят, там мастер знатный есть. Бузневых, едри их в корень, многовато, семьища-то большая. Семёна, баб тоже одарить не мешало бы. Ну да ничего, пороюсь я в запасах своих старых, подберём, что требуется. Гульмира вон надысь хвастала, кошель мне изготовила, серебряной нитью прошит, цветным бисером вышит. Энто она на русском кошеле мастерство своё, с детства даденное, применила. У нас такого не делают. Семён доволен будет, да и для других подберём. Да и не шибко обидятся Бузневы, с пониманьем они люди. Знают, что не с торжища, ярмарки ты приехал, с походу опасного еле живой воротился. Прокофий охаживал берёзовым и дубовым веничками исхудавшее жилистое тело Андрея, которое никак не хотело расслабляться, оставалось как все последние полгода, напряжённым, готовым мгновенно взвиться навстречу опасности. «Ничё, ничё, средь нас, с Алёнкой рядом оттаить помаленьку». Поглядывал на неровные борозды многочисленных новых шрамов на теле Чибисова: «Эк, испятнали-то как! Хлебнул лиха брательник. А силён всё же, силён, и не скулит никогда». Вспомнил, как тот категорически отверг предложение писать на Москву челобитную о компенсации за утраченное при сопровождении донского отпуска и крымского посольства имущество, коней и полученные увечья, раны.
Переступив порог ещё недостроенного дома Кондратия, гости поняли, что их ждали. За столом чинно сидели Семён с братом, рядом сыновья, заматеревшие служилые казаки Тимофей и Гаврила, у печи, необмазанной ещё, небелёной бабы, девки сгрудились. Как вошли, Андрей на колени пал, сразу забыв припасённые к такому случаю слова. – Дядька Кондрат, Кондратий Маркович, Устинья Михайловна, не знаю я слов, к такому случаю нужных, отдайте замуж за меня Алёнку, любим мы друг друга, вот. Нету нам жизни друг без дружки! Приготовившиеся к длинному, в соответствии с обычаем, сватовству Бузневы даже опешили слегка. – Эк, прыток ты, братец, знамо ли, такое дело впопыхах решать. Я свому дитю не злодей-супротивник, однако и родительское слово не пустой звук. Казак ты не из последних на черте нашей порубежной, слов плохих о тебе не слышано, честь свою блюдёшь, а ведь и дочка наша не в поле обсевок, в слободе красавица из первых, рукастая к тому ж, что по дому, что в хлеву, что в поле-огороде. Кровиночку каково от сердца отрывать… – Кондратия от собственных слов аж слеза прошибла. – Ну, завёл, завёл песню, брательник, щас и я в рёв ударюсь. Хороша Алёнка наша, да всё ж девка, отрезанный ломоть. Ты с колен-то, Андрюха, вставай, неча тут штаны протирать. Коль люба Алёнушка наша, засылай сватов. – Да какие сваты, дядька Семён, вот со мной они, Прокофий вот, Мирон тута. Невесть откуда взявшаяся бабка Евдоха, не иначе Прокофием уведомлённая, затянула нараспев: – Стал быть ваш товар, наш купец. Вашей лебёдушке да наш князюшка… Андрей и не заметил, как изба наполнилась народом. Вперёд атаман Долгой выдвинулся: – Цыть, старая, развела тут антимонию. Вам, Марковичи, поклон низкий. Коли так, я за свата буду. Хлебнули мы с Андрюхой горюшка в зиндане крымском, почему бы не хлебнуть браги на свадьбе его! – Ну что, Кондрат Маркыч, Устинья Михайловна, по рукам, что ли? – Прокофий спросил. Зардевшаяся будущая тёща Устинья хоть как-то пыталась соблюсти порядок: – Надо бы и дочку спросить, согласна ли? Люб ли ей сокол ваш ясный? Пунцовая Алёнка и слова не могла сказать, глаза, наполненные счастливыми слезами, за неё сказали, насколько люб. – Какой сокол, Соколом у него коня кличут, он у нас Чибис, – встрял в разговор, заранее хлебнувший для смелости Смага, доставая скрытую под полами чекменя четверть мутноватой сивухи. – Ну, коли так, запой делать следоваить, бабы, а ну, что там в печи – на стол мечи.
Когда стемнело, Андрей и Алёнка незаметно выскользнули из дому, где подвыпившие гости шумно рядились о сроках свадьбы, с интересом разглядывали принесённые подарки, вспоминали былые гулянья. – Нет, ты вот послухай, послухай, Григорий Василич, мне всего шашнадцать годков было, когда батяня покойный решил к Мачалиным сватов засылать… – Его никто не слушал, всяк говорил своё. – Кака женитьба, кака свадьба, я ишшо сам сосунок, от девок шарахалси… – Нет, ты мене сам дослухай. Батя мне и говорить, ты, Гринька, барду после выгонки сивухи не выплёскивай, спои её лошадям. Не кони – звери будут. Сказано – сделано. Летим в санях на второй день свадьбы, кто пьянее, мы, али лошади не разберёшь. Об угол дома хрясь, сани хрясь, у жениха башка хрясь, невеста в сугроб подолом вверх. Прискакали к дому родителев её, а ни жениха, ни невесты. А у неё, стервь эдакая, чатыре брата, и обломы, один другого почище. Принялись за меня основательно… – Ну да, оно, конечно, бываить! Но ты сам посуди, мене шашнадцать, ей сямнадцать. Каково?! Так, почитай, месяц целый посля свадьбы боялись друг дружки коснуться… – Колотят мене по чем попадя, да приговаривають: «Куды, поганец, сястру дел, жених иде? Так и лупцевали, пока жених с башкой пробитой пёхом не приволокся, а за ним молодая семенить, стерва». – Истинно глаголешь, от баб все беды, от них, окаянных. Семёнова жена Параскева на пару с Устиньей уже второй раз пытались затянуть песню. Малодка, малодка, малодинькая, Галовка твоя, ой, да беднинькая. Не с кем мне, малодке, ночку ночевать. Ночку начевать, тёмну каратать. Ляжу спать одна, без мила дружка. Без мила дружка бирёть грусть-тоска. Грусть-тоска бирёть, далёк мил живёть, Далеко-далече, на той стороне… Получалось неплохо. Обнялись две Бузнихи-сношенницы, полные щёки от терновой наливки алеют, волосы из-под полушалков выпростались, у одной, как ворона крыло, чёрные, у другой русые с рыжинкой, что пшеница переспелая. Алёнка с Андреем, взявшись за руки, убегали туда, где темнела берёзовая роща. «Эх, небо-то как вызвездилось, как и год назад на сенокосе!» На Троицу отец Илия обвенчал молодых в пахнущей свежей смолой церкви. Свадебку сыграли скромную. Время тревожное, с приходом лета зашевелились татаровья. Рыскали по округе, под самый вал подступались, но от открытого боя уклонялись. Сенокос опять же, пора горячая, не до гулянок. Однако и на это скромное мероприятие Андрюха потратил всё полученное за сопровождение донского отпуска и посольства в Крым жалованье. Гуляли всего один день, народ словно торопился управиться поскорее, ведь завтра-послезавтра кому на сенокос, кому в сторожу, кому на караульные башни в крепостицах. Все атрибуты свадьбы, однако, были соблюдены. Пили много, громко кричали «Горько!», плясали так, что гудел глинобитный пол в новом дому Бузневых. Под конец пришедшие из Козмодемьяновской слободы парни начали задирать местных. Кто-то пытался разнимать, кто-то порывался в драку. О крепкую башку «дружки» жениха Мирона Смаги разбили балалайку, за что поплатились вышибленными зубами. Пытавшемуся уладить дело миром жениху накостыляли в бока и, что самое обидное, порвали новую жениховскую рубаху. В общем, всё было как всегда, всё как положено на приличной свадьбе в тамбовской деревне. Главное – весело! На следующий день, взвалив Аленкин сундук с приданым на повозку, посадив смеющуюся счастливую «молодую» поверх перины, Андрей двинул лошадь к улице вдоль Челновой, где получили усадьбы казаки десятка Прокофия. – Стой, стой! Андрей, телушку-то забыли! – закричала вслед тёща Устинья Михайловна. – Отец, ты иде там, обротку давай, пускай к телеге привяжуть. Задолго до свадьбы решено было, что молодые жить приедут в землянку десятника. – Выходит, для себя прошлым летом жильё ладил. Ничего, землянуха ладная, я перезимовал, горя не зная. И вы с Алёнкой перезимуете. Двух домов-то нам с тобой за одно лето не поднять, братишка. Лес, сам видишь, я зимником вывез сразу на два дома. Никита, сын Афанасьев, помог, сладились за три алтына с деньгою. Хозяйственные энти мужики, бывшие монастырские. Нашим-то, беломестным, только бы сабелькой поигрывать, да бражничать, а чтоб от зари до зари пахать, на энто неспособны. Дед Афанасий печи кладеть, бабка Евдоха людишек лечить, Никита пашеть как лошадь, из хомута не вылазиить. Года не прошло, а они, почитай, богаче всех на Лысых Горах, немало людей служилых в долгах у них.
Потекли размеренные, полные повседневных забот деньки на ласково пригреваемом солнцем лысогорском раздолье. С рассветом уходили в поля, понукая лошадей и погонщиков, спешили отсеяться, одновременно поднять десятину-другую целины. Ходили по-хозяйски важные лысогорцы по выделенным обществом полоскам земли, утопая ичигами в жирном чернозёме. За пахарями, так же важно переваливаясь по вновь поднятой борозде, следовали чёрные грачи. Андрей пока был в подручных. Закончив с наделом Прокофия, перешли на клин, выделенный Чибисову. «Надо же, я, никак, ныне землевладелец, однако! Эх, сюда бы К-700, да дядьку моего двойнёвского, известного совхозного тракториста, которого в селе уважительно прозывали Батякой. Мы бы с ним за неделю все наделы распахали. Ага, а лучше не К-700, а американский Джон Дир и солярки цистерну, и гербицидов с пестицидами каких-нибудь с десяток тонн! Размечтался, дурень!» Нарисованная картина как-то не укладывалась в первозданную красоту и обаяние окружающего сейчас Андрея мира. Волнами пробегал по бескранему морю седого ковыля набежавший ветерок. Была в этой бескрайности убегавшей за горизонт степи тихая радость и грустная печаль одновременно. Андрей остановил лошадь, выпрямил натруженные плечи и спину. Прокофий провёл только первую борозду, заставил Чибисова взяться за чапыги . Голова кружилась от пьяного, дурманящего запаха поднятой земли. Подошедшая Алёнка в завязанном по самые глаза белом платке заботливо спросила: – Никак, притомился, Андрюша? Да ты присядь, передохни. Было в её голосе и глазах столько участия и любви, что Андрей, залюбовавшись женой, расправил плечи, подхватил и закружил её. – Э-э, Алёнушка, как говорил один герой известный: «Нам ли быть в печали?» Время дорого! Пройдём ещё пару кругов. А отдыхать на пенсии будем! – Андрюша, а, Андрюша, – спросила взявшая под уздцы лошадь Алёнка, – а на пенсии – это где? Заливаясь смехом, тот пояснил: – Это где-то там, в той роще нашей, берёзовой. – А-а, ну тады можна! Высоко-высоко в небе летал, высматривая добычу, удивительно белый кречет, зорко осматривал бескрайние просторы, копошившихся на участках разбуженной от столетнего сна земли людей в белых посконных одеждах и оружных верховых на курганах и взгорках. Те часто прикладывали ладони к глазам, сосредоточенно вглядываясь в окоём. Покоем и умиротворением веяло от происходящего внизу, но что-то продолжало тревожить кречета. Может, разбуженная многолюдством степь, может, что-то неведомое, неумолимо надвигающееся на эти залитые солнцем поля, чтобы нарушить их покой. Тревога не проходила, и кречет, взмахнув крыльями, продолжил полёт в сторону нетронутого ковыля. Перепрыгивая через борозды, к ним шёл Мирон Смага. – Бог в помощь, молодыя! Да вы чё? Сказились никак? На кой ляд вам землищи стока? У вас ить семеро по лавкам ишшо не бегають. – Дай срок, забегают. – Смотри, Алёна Кондратьевна, кабы месяц медовый в солёный не превратился. Ить на братке моём рубаха от пота не просыхаить, – зубоскалил Мирон. – Не, энта не по мне жизнь, чертоломь тут не разгибаясь. Я лучше у Семёна в сторожу отпрошусь, пусть и не моя очередь. Андрюха, слышь, я тут надысь заводь одну присмотрел, там, иде Моховой в Челнавку впадаить. Чую, рыба там кишмя кишить. Сходим ныне туды. На ночь норета забросим, а зорьку с удочками встретим. Ты как? Я уж и снасти приготовил, и шкалик махонький, сугреться ночью, коли замёрзнем. Андрей вопросительно взглянул на Алёнку. – Отчего ж не сходить, сходите. Может, и рыбкой свеженькой побалуете. В последнее время одна сливуха. Поднадоела порядком. – Вот, ну смотрите, люди добрые! Ну есть же жонки понятливыя и покладистые. Повезло тебе, братка. Слышь, Андрюха, а давай таперича мне такую же жену искать. В Красном городке вон, говорять, девки дюже славные. – Я вам сразу щас поиск налажу! Ишь, чё удумали, оглашенные! – принимая беззлобные подначки Мирона, смеялась Алёнка.
Глава 22
Проснулся Андрей после рыбалки, разбуженный голосами во дворе. Прибежал от Черемисиновых малец, вихры на голове, как у всех его сородичей, черны, как вороново крыло, глаза чуть навыкате, затараторил: – Дедка у нас, дедка Четыра помираить. Батюшка уже пособоровал. Тебе он, дядь Андрей, прийти просить. Андрей заторопился в Солдатскую слободу. В голове носилась, тревожно плескалась единственная мысль: «Да как же так-то? Сколько мучений, сколько всего пережито, и на тебе!» В пахнущем смолою доме Черемисиновых толкался народ. На отодвинутой от стены деревянной кровати лежал накрытый выбеленной домотканой полстью, Четыра. Лицо чистое, никак не напоминающее лицо умирающего, даже лёгкий румянец на впалых щеках выступил. Длинные, седые, цвета серебра волосы ухожены, расчесаны. Единственный глаз сиял потаённой радостью. – Ну, вот и Андрюша пришёл. А я ить тут, сынок, помирать собрался, – как о чём-то обыденном сообщил. – Опять вам с Долгим, вместо страдных работ, со мной морока. – Не гневи Бога, Четыра. Да выкарабкаешься и на сей раз, ты у нас семижильный, – пробасил Долгой, уверенности в голосе, однако, не прозвучало. Не раз в своей длинной неспокойной жизни старому атаману приходилось закрывать веки близким ему людям. Видел, что, несмотря на румянец и бойкий голос, старый полоняник отходит. Невидимая старуха, смертью прозванная, уверенно вошла в дом, примостилась с Четырой рядом, не отпустит уже. – Григорий Васильич, сватушка мой, и ты, Андрюша, сынок, увидит Бог раденье ваше, а я и на том свете молиться за вас буду, что возвернули в отчий край, не дали на чужбине сгинуть безвестно. Это ить счастье несказанное среди родных людей смертушку встренуть, знать, что на могилку сродственники, друзья хоть изредка заглянуть. Счастье-то какое! Спасибо тебе, Господи. – Вдруг тревожно заёрзал, зыркая вокруг единственным глазом, словно отыскивая кого-то. – Мотрюшка, сестрица, Иван, Ваня иде? Голова дёрнулась и тяжело, медленно склонилась на грудь, рука напряглась в последний раз и плетью повисла. – Всё, отмаялся бедолага, – загудел отец Илия. – Прими, Господи, в свои чертоги душу его. И прости ему грехи его вольныя и невольныя. Заголосили бабы, а пуще всех Матрёна: «Да на кого же ты нас спокинул… да не дождались тебя наши матушка с батюшкой… а ждали тебя столько годочков… а не порадоваться тебе теперь ясному солнышку, не взглянуть на сестриц-братиков…» Долгой уткнулся в плечо Чибисова, глухо рыдал, не стесняясь. Андрей ошарашенно глядел в неподвижное успокоенное лицо Четыры. В груди сердце бухало, дышать трудно. «Да что же это такое? Отчего ж несправедливость такая? За столько лет мучений, за глубоко хранимую веру только и дал Господь всего пару недель жизни человеческой?!»
Несчастье случилось на первой неделе Петровского поста. К подворью Прокофия, где тот с Андреем тесал сосновые брёвна, намётом подскакал на неосёдланной лошади один из сыновей рябой Параскевы, закричал, свалившись в пыль со спины коня: – Там, там… беда! Там татары! Алёнку с Танькой схватили! Увезли верхами! – Где? Где схватили? – рывком подняв пацанёнка из пыли, спрашивал Прокофий. – Там, на просяном поле, у леса. – Дозорные, где дозорные были, почему не вступились? – Не знаю, не видел я, дядька Прокофий, меня мамка сюды послала, – По пыльным щекам мальца градом текли слёзы. Вышедший из ступора Андрей, как был по пояс голый, вскочил на неосёдланного Сокола. – Куда? А ну, стоять! – Прокофий рыкнул. – Седлай, как положено, оружье, огневой припас бери, воды в бурдюк. Скачи к тем полям, узнай, что там стряслось, куды татаровя двинули. Я зараз сполох объявлю, организуем погоню. К подворью уже бежали соседи, узнав, в чём дело, спешно возвращались к своим домам, наскоро коней седлали, обвешивались воинской справой. Андрей вымахнул на бугры, пустил Сокола намётом к полям, куда утром толпа баб и девок подалась полоть просо. Подскакал к краю, где рябая Параскева склонилась над умирающим дозорным. Одежда на его теле, насквозь пробитом двумя стрелами, чернела от пропитавшейся крови. – Прости. Не досмотрел, – только и успел сказать, закрыл глаза навеки. – Тишком всё сделали. Я уж увидела, когда девок, в дерюги завёрнутых, связанных, на спины лошадям бросили. Человек пять их было, может, больше, мне с того края поля не разглядеть. – Куда, куда поехали они? – Поначалу с полверсты опушкой леса скакали, а потом в чащу юркнули. Никак, там, где овраг с родником. «Почему на север подались, от степи в обратную сторону? Лесов татары не жалуют, а тут в лес свернули?» – недоумевал скакавший к указанному оврагу Андрей. Днём раньше прошёл тёплый летний дождь, и след, оставленный лошадьми в начале оврага, Андрей отыскал скоро. Дожидаться подмоги не стал, двинулся по следу. Глубокий мокрый овраг, в отдельных местах с промоинами и лужицами, неплохо сохранял ещё свежие следы копыт. В ходе прошлогодних летних боёв Андрей однажды бывал здесь, знал, что, пересекая лес с востока на запад, овраг через вёрст пять-шесть вымахнет к Челновой, куда обычно несёт по весне паводковые воды. «Только бы след не утерять», – билась в голове одна-единственная мысль. Нетерпеливо пускал коня в галоп, ломился сквозь заросли кустарника. След, как и предполагал Андрей, обрывался в реке, но чего он никак не ожидал, это отсутствия следов на противоположном берегу. Уже больше часа он ползал по берегу в надежде отыскать место выхода на берег ногайцев и не находил. Прошёл километра два вверх по течению, столько же вниз, выхода не было. Когда уже впал в отчаяние и впору взвыть волком, всё же увидел конские следы. Ногайцы вышли опять на правый лесной берег, далеко за Челнавским острожком. Радоваться, однако, было рано. Далее разбойники закрутили такую восточную вязь, что в ней и опытный следопыт не сразу бы разобрался. Они выходили то на левый, то на правый берег, то с версту шли отмелями реки, несколько раз разбивались на две-три группы, уходившие в разные стороны. Андрей не раз пожалел, что поторопился, что нет рядом его опытных друзей, читающих следы так же, как он читает книгу. Но пока ему везло. Сколько бы ни петляли ногайцы, они упорно держались реки, следуя её течению на север. «Скорей всего, или ищут кого-то, или ищут путь-лазейку, который позволит им беспрепятственно миновать валы и уйти в свои степи». «А вот вроде и место подходящее», – Андрей из чащи леса рассматривал уходящее на запад, заросшее густым ивняком русло неизвестного ему левого притока Челнавки. Следы, правда, говорили о другом: перед самым притоком они выходили из реки на её правую сторону. Привязав коня к поваленному дереву, он начал осторожно и тщательно обследовать местность вокруг. Неподалёку в вышине вдруг застрекотала сорока, за ней другая. «Меня заметили, что ли? Да вроде далековато я ещё от них». С предельной осторожностью он начал пробираться к месту сорочьего переполоха. «Ай да, белобоки, ай да родненькие, вот спасибочко вам!» – В двадцати шагах от себя Андрей разглядел спину замершего, словно изваяние, ногайца на коне. Скрытый густыми зарослями, он, по-видимому, должен был остановить возможную погоню либо увести её за собой по ложному следу. Подкравшись ещё немного, Андрей с силой метнул нож-тесак. Ногаец охнул негромко, выгнулся назад и сполз с лошади. Та дёрнулась было, но повод, намотанный на руку дергающегося в конвульсиях ногайца, не позволил убежать. Андрей, по возможности скрытно, обежал округу, убедился, что ногаец был один, после чего привёл Сокола. Он очень спешил: долог день в июле, но и он не бесконечен, солнце к западу клониться начало. Прибирать место схватки не стал, был уверен, что подошедшие по следам его друзья без труда прочтут обо всём здесь происшедшем. Чуть в стороне разложил свои пустые переметные сумы, а на них стрелу татарскую, придавленную камнем. Стрела указывала в сторону уходящего на запад левого притока. Динбай-мирза переживал в последние годы не самые лучшие времена. После неудачного зимнего нападения на отряд урусов, рискнувших двигаться зимой по старой Ордобазарной дороге, временного пленения он еле живой добрался до родных кочевий. Снежная зима и бескормица погубили большую часть его и без того небогатых отар и табуна. Оставшихся сильно заморённых лошадей и овец грозился по весне забрать влиятельный Есип-бей, которому он задолжал за снаряжение ещё прошлогоднего набега на русские украины. В довершение всего четвёртый год стоящий во главе Малой Ногайской орды Алибек Батралиев ещё год назад принимал послов московских, ставил ханскую печать в договоре – шерте – о мире с московитами и о совместных действиях против азовских турок. Именно сюда, на земли малых ногаев между Доном и Кубанью, откочевали отдельные роды ногаев-едисанцев, теснимые с востока калмыками, в числе которых было и несколько кибиток Динбая-мирзы. «Этот жирный бурдюк с дерьмом получил от московского царя такие богатые дары, столько золота, что теперь купается в роскоши. Нам же, верным своим нукерам, настрого запретил ходить в набеги. Ослушников грозил карать смертью. Не понимает старый облезлый верблюд, что только набегами и живёт степь. Не сам ли он Динбай-мирза отдавал ему ежегодно часть добычи?» – в который раз с зубовным скрежетом поминал своего повелителя старый степной разбойник. Он нарушил строгий указ, ушёл с пятёркой бесшабашных нукеров в этот поход, даже ближайшему окружению солгал, что отъезжает на поиски новых кочевий. Пока всё складывалось неплохо. Он взял этих двух полонянок, а разглядев, понял, что Аллах дарует ему удачу. За этих белоликих красавиц он выручит большие деньги. Он не повезёт их в Азов или на Ор-копе, там непременно его обведут хитрые перекупщики-греки, лучше доставить их за Кубань-реку и там непосредственно продать черкесам. Есть у старого Динбая в тамошних краях пара верных друзей. Ах, как будет страстно он торговаться, как сладостно будет пересчитывать полученные золотые, каким богачём вернется в родные кочевья. Рассчитается с долгами, пополнит табуны и отары. Надо только сохранить этот товар. Сам уже не интересовавшийся плотскими утехами, он строго запретил своим сподвижникам касаться полонянок. Пытавшемуся ослушаться его молодому воину чуть не перерезал горло. Зная крутость нрава Динбая, нукеры на время притихли. Динбай не сомневался, что урусы кинутся в погоню, подымут тревогу по всей линии своих укреплений. Поэтому он, вопреки здравому смыслу, двинулся на север, складывал замысловатые петли следов. Оставив молодого воина в засаде, он был почти уверен, что тот погибнет. Что, ж он будет оставлять засады и впредь, лишь бы оторваться от преследователей, затеряться в неоглядной степи. Пусть даже спутники его все погибнут, главное, он останется в живых, и при нём его законная добыча. Он знал эти места, знал, что левый приток выведет его зарослями и оврагами к Польному Воронежу, где имелась у него на примете лазейка сквозь укрепления урусов. Дав небольшую передышку, он приказал грузить завёрнутых в старые войлочные кошмы полонянок на заводных лошадей. Связав руки и ноги девушек под животами коней, двинулись в путь. Андрей уже не различал следов, но был уверен, что ногаи не пойдут открытой степью, так и будут держаться этой петляющей заросшей речушки. Перед самыми сумерками в густых зарослях, скрытых от глаз, обнаружил-таки оставленную ими стоянку. Андрей и подкрался-то к ней и обнаружил только потому, что она могла оказаться удобным местом очередной засады. Ногаи старались не наследить, даже конские каштаны распинали по кустам. Найдя их, даже не столь опытный Чибисов определил, что они абсолютно свежие. Уже собираясь продолжить путь, он заметил в траве на краю полянки нечто необычное, что не вязалось с окружающей первозданной природой. Поднял и ахнул. То был деревянный изогнутый гребень, которым закалывала свои непослушные густые волосы Татьянка. Не более часа назад Алёнка зубами выдернула его из волос сестрёнки, оставила на месте стоянки. Это была весточка Андрею от самого родного человека: «Мы живы. Мы здесь. Мы ждём помощи!» Разбойники двигались всю ночь, и так же шагом двигался за ними Андрей. Порой он даже слышал неясные звуки, чувствовал запах конного отряда, а может, ему только казалось так. Когда окончательно рассвело, ногаи стали на днёвку. Их было пятеро и столько же заводных лошадей. Андрей видел, как сбросили на землю спелёнутых в кошму девушек. Как подошедший к ним ногаец поил их по очереди из бурдюка. От собственной беспомощности хотелось грызть землю зубами. Что сможет он один против пятерых матёрых разбойников? В пистолях по единственному заряду, луком, да и саблей те наверняка лучше Андрея владеют. Оставалось ждать. Ждать, когда подойдёт помощь или представится иной случай. Знал также и другое, если девушкам будет угрожать опасность, он перестанет ждать, пойдёт в открытую схватку, пусть для него она и станет последней. После короткого сна Динбай и четверо его спутников ушли верхами, как понял Андрей, в поисках лазейки через Козловскую черту. Девушек, связанных по рукам и ногам, с кляпами во рту, усадили спиной к дереву. Андрей напрягся, лучшего случая спасти родных ему людей может не представиться. Подполз к биваку совсем близко, подал знак Алёнке. Та заметила его, в глазах вспыхнули тревога, радость и надежда. Проходивший мимо ногаец потрепал её по щеке, пребольно ущипнул за бок. Сдерживая отвращение, Алёнка попыталась одобрительно улыбнуться ему. Чтобы отвлечь внимание от приближавшегося сзади Андрея, замычала что-то невнятное, ногами, руками заёрзала. Ногаец понял это как однозначное желание этой русской девки, сражённой его красотой и мужскими достоинствами, ублажить его. Воровато оглянувшись в сторону ушедших на разведку спутников, охранник решил, что от этой русской простолюдинки не убудет, если утолит его взбунтовавшуюся от длительного воздержания плоть. А Динбай, этот злой старикашка, забывший, как сладко пахнут косы полонянок, как сладострастно стонут они под молодым багатуром, ничего не узнает. Он начал судорожно распутывать её веревки на ногах и тут перехватил взгляд улыбавшейся ему девушки куда-то за его спину. Попытался мигом вскочить, но было поздно. Сильная рука зажала его пытавшийся крикнуть рот, а оточенный нож единым движением располосовал горло от уха до уха. Не позволяя крови хлынуть, Андрей быстро отшвырнул обмякшее тело в сторону. Динбай неожиданно для спутников остановил коня, затем круто повернул его назад. Оглядываться не стал, знал, что нукеры безоговорочно последуют за ним. Тревожная мысль пришла внезапно. Вдруг показалось, что единственный оставленный с пленницами охранник ненадёжен, а может, и погоня урусов уже подоспела, и он ломился сквозь кустарник, нахлёстывая коня камчой. Андрей едва успел разрезать путы на девушках, как на поляну вымахнули ногаи. Выхватив оба пистоля, он выстрелил. Первой же пулей раздробил плечо одному нукеру, и тот корчился теперь в пыли у ног коня, уже не способный к бою. Второй пистоль сделал осечку, и Андрей отбросил оба, уже ненужные, в стороны. Динбай разглядывал этого русоволосого безумца, в одиночку осмелившегося освободить ясырь, отнять у мирзы его законную добычу. Он узнал его. Вспомнил по прошлогодней летней стычке в районе Вихляйки, вспомнил и по тому злополучному бою на Ордобазарной дороге, когда его сшибли с коня и полонили. Этот парень смело глядел на Динбая, тоже узнал того пленника, что бежал ночью, всадив нож в спину Четыре. Задвинув девок за спину, он медленно вытягивал казачью саблю. В горячем взгляде серых глаз, в кривившемся усмешкой оскале было столько решимости умереть, принять смерть сейчас же, какой бы мучительной она ни была, что мирзу невольно передёрнуло. «Кто они ему? Сёстры, жёны? Он не отдаст их. И пленником, рабом никогда не станет». – Убейте его, – рыкнул он на приготовивших арканы нукеров. – Ясырь мне не заденьте. Андрей, глядя на поднявших луки ногаев, понял, что будет сейчас попросту изрешечён их стрелами почти в упор. «А вот хрен вам!» – сделав невероятный кульбит через голову, кувырком прокатившись по траве, вмиг оказался в метре от лошади крайнего нукера. Не раздумывая, дотянулся, секанул по ногам лошади, сам вскочил, готовый рубить налево и направо. В это мгновенье почти одновременно прозвучало два гулких выстрела, и одного из ногайцев вынесло из седла. Не зная, сколько нападающих, остальные трое, дико визжа, разворачивали коней. Андрей в три прыжка настиг последнего, что был на подрубленной лошади, и собственным телом, как тараном, свалил всадника вместе с конём. Вскочил на ноги, свистнул призывно Соколу, мимоходом полоснул по оголившейся шее придавленного конем ногайца. Показав рукой в сторону пригорка, откуда прозвучали выстрелы, Андрей крикнул Алёнке и Татьянке бежать туда, поскакал вслед Динбаю и единственному из оставшихся с ним спутников. Спасители объявились сами, то были посланные в Козлов с грамоткой тамбовского воеводы лысогорские казаки Степан Филатьев да Ромка Дробыш. Вовремя заметили скакавших балкой четырёх ногаев и потихоньку проследовали за ними. Выведав подробности у девушек, они так же намётом поскакали за Андреем. Динбай заметил, что слева по-над валом верстах в полутора пылит конная группа, справа, ещё ближе, с десяток верховых пытаются пересечь ему дорогу к валу. Мирза решил, что успеет, и, нахлестывая коня, пошёл напролом через вал. Когда уже радость вселилась в душу, что сможет и на этот раз уйти от проклятых гяуров, неожиданно встала, как будто средь голой степи выросла, цепочка в десяток краснокафтанных стрельцов. То челнавский десятник Нестор Ушаков по объявленному сполоху вывел сюда своих воинов. Дружный залп – и последний из верных нукеров кувыркнулся через голову падающей лошади. Несколько пуль, видимо, задели и Динбая, но в горячке он не сразу заметил. Отвернув коня, он метнулся в одну, другую сторону, но отовсюду к нему мчались его преследователи. Впереди был овраг с крутыми глинистыми склонами, и мирза, рискуя свернуть шею, ринулся туда. Подскакавшие казаки увидели внизу оврага бившуюся, с переломанными ногами, лошадь, неподалёку нашли лук со стрелами и саблю Динбая, его же нигде не было. Прокофий с Андреем тщательно осматривали каждый кустик, каждую промоину, но ни малейшего признака пребывания здесь человека не обнаружили. Наконец с противоположного склона оврага их окликнул козмодемьяновский казак Аким Буданцов. Показал подошедшим отдельные капли крови на можжевеловых кустиках и едва заметную примятость травы. В десятке шагов нашли и глубокую промоину, служившую, видимо, волчьим логовом. В сумраке вольчей ямы, скорчившись, недвижно сидел старый мирза, и только блеск в узких щёлках глаз свидетельствовал о том, что он ещё жив. Левой рукой он зажимал рану на животе, в которой пузырилось и булькало, правую с кривым засапожным ножом приставил к собственному горлу. – Гордый никак, ишь изготовился. В полон, должно, не хочет, – вслух рассуждал Аким. – Какой полон, ты погляди, лужа крови под ним. Поди, всё нутро пробито. Не жилец, сам помрёть, – Прокофий заметил. – А ну, дай-ка мне пистоль, Аким, – вмешался в разговор Андрей, – лично с ним поквитаюсь. За Алёнку, за Четыру. Этот злыдень выживет, с пробитыми кишками выживет. Опять придёт разбойничать. Его только смерть остановит. Динбай опередил поднимавшего пистоль Андрея всего на мгновенье, полоснул себя по загорелой морщинистой шее. Затем завалился в дальний угол логова и затих. Под тяжестью сбегавших с края оврага двух служилых слой земли над промоиной просел, а затем и вовсе рухнул, навек схоронил тело прятавшегося в этой норе Динбая.
Глава 23
Ничто не предвещало грозы, ничто не сулило крутых изменений, ничто не вмешивалось в устоявшуюся жизнь новосельцев на берегу тихой Челнавки. Андрей незаметно для себя вжился в окружившую его действительность. Он всё реже вспоминал свою прежнюю жизнь, и эти нечастые воспоминания не тяготили его, не наваливались щемящей безысходной тоской. Не мучили неразрешимые вопросы: «Как он сюда попал? По чьей злой воле? Как выбраться назад?» Он даже подвёл под случившееся с ним некую немудрёную философию: «Если звёзды зажигаются, значит, так надо. Если меня сюда закинуло, значит, так нужно». Всё и вся подчинялось обычаям и извечному порядку, характерному для жизни воина и хлебороба. Он без особых усилий нашёл своё место в этом устоявшемся житейском море, он был нужен этим людям и не представлял себе жизни без них. Он научился радоваться их маленьким радостям и разделять сваливающиеся невзгоды. Он радовался первому урожаю на «нови», как называли лысогорцы нынешние свои пашни. Урожаю настолько богатому, что бывшие шацкие беломестцы и в самых радужных надеждах не могли себе представить. Он радовался, когда краснобокая телушка из Алёнкиного приданого принесла телёнка, и через неделю с гордостью нёс корчажку молока в церковную сторожку для отца Илии и оставшегося у него после отъезда в монастырь Трегуба Панки. А ещё он нёс завёрнутый в белую холстину каравай испечённого ныне утром Алёнкой ржаного хлеба из муки свежего помола. Он с радостью уходил с отрядом в степные дозоры – сторожи либо поднимался на караульную башню крепостицы. Он любил военную службу и был ею доволен. Не очень жалуя громких слов и эффектных фраз, в душе он не мог не признавать, что стоит на страже не только своей семьи, своего села, но огромного набиравшего силу государства Российского. Вместе с кузнецами из первопоселенцев Загузой и Первушей он строил первую водяную мельницу на ручье Моховом. И был несказанно горд, что, используя силу того же вращающего жернова колеса и сшитые бычьи шкуры, соорудил ленточный транспортёр для подачи зерна и отгрузки мешков с готовой мукой на улицу, прямо в подводы. Первуша с Загузой были ребятами на редкость рукодельными и сейчас с увлечением экспериментировали над задумками Андрея по изготовлению светошумовых взрывпакетов или петард для приведения в панику татарских коней. Замышляли начинить сии игрушки резаным металлом и сделать прообразы ручных гранат. Планов было громадьё. Жилось взахлёб, в трудах и заботах праведных. После того рокового случая, когда похитили девушек, он привёз обессилевшую Алёнку домой и уложил на лежанку. От пережитого нервного потрясения её бил озноб. Позвав бабку Евдоху, вместе с нею хлопотал, отпаивал жену горячим духмяным настоем. Понемногу успокоившись, Алёнка широко распахнутыми глазами глядела на присевшего рядом Андрея. В её серо-голубых глазах плескалось столько любви, столько неподдельной нежности и одновременно тревоги, что Андрей сам невольно встревожился. – Ну, что ты, что ты, родная моя. Позади всё, всё хорошо, не бойся. – Андрей… Андреюшка, – только и могла прошептать. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, и их объятия не были объятиями нежности. С силой обхватив руками шею Андрея, Алёнка словно боялась, что он хоть на миг исчезнет. Сомкнув руки на её спине, он судорожно касался губами её солёных щек, хотел обхватить её всю, всю без остатка, не оставлять без защиты даже малой части этого бесконечно родного человека. Они вдруг одновременно поняли, насколько хрупкой и беззащитной под ударами судьбы может оказаться их любовь, как тонка и непрочна связывающая их нить в этом жестоком, не знающем жалости и сострадания мире. Потому и не хотело, да и не могло ни на секунду расслабиться тело Андрея, готовое вмиг взорваться, ощетиниться и со звериным рыком встать на защиту всего, что так свято и дорого. Уложив силой Алёнку в постель, укутал её лоскутным одеялом, заставил уснуть. Долго сидел и смотрел на милые черты любимого лица, на котором задержался пробившийся сквозь низкое окошко землянки последний лучик уходящего за горизонт солнца. Высвободив из Алёнкиных пальцев свою руку, тихонько вышел на улицу. В лицо пахнуло запахом полыни, речных заводей и недавно вернувшегося с пастбища стада. Увидел на миг засиявший окованный медью деревянный крест на церкви. «От того самого засиял», – вспомнил Андрей игравший на щеках Алёнки последний лучик и решительно повернул туда. Из открытых настежь дверей слышался глуховатый, прерываемый покашливаниями голос отца Илии, мерцали огоньки немногочисленных свеч. Справа у стены притулились три старушки, плечи которых и без поклонов Царю Небесному годы-невзгоды низко-низко к земле пригнули. Слева разбитый болезнями служка церковный прибирался, очищал от расплавленного воска подсвечник. Ноги, искривлённые недугом, с трудом передвигает, гнёт к земле горбик над худенькими плечами, из-под армячка выпирает, а в глазах такая чистота да синь, такая любовь к ближнему, такая готовность послужить односельчанину. Звали его все с любовью Ванечкой, и редкая хозяйка с собственного стола лучший кусочек не припрячет, в платочек чистенький не завернёт, не передаст тишком потом служке. Уверены бабы, что молитва Ванечки быстрее до Бога дойдет, охранит Всевышний их собственных детей от мора и голода, от болезней и стрелы басурманской. Андрей зажёг протянутую Ванечкой свечу, поставил перед закоптившейся иконой Спасителя, на колени опустился. – Господи, – зашептал взволнованно, – Отче мой, прости меня, не знаю молитвы ни одной, так ни одной и не выучил. Прости. Пришёл вот, сердце привело. Спасибо, поклон тебе, Господи, за то, что сподобил всё-таки меня, непутёвого, познать жизнь, даровал любовь настоящую, друзей верных дал, таких, что не сыскать по всему свету. Чем смогу отплатить тебе за то, что бережёшь меня и близких моих, за то, что даёшь силы превозмочь невозможное. Спасибо тебе, Отче мой, за любовь твою, за береженье твоё. В той, прежней своей жизни Андрей всегда считал себя человеком верующим, крестился, чаще всё же по необходимости ставил свечи за упокой близких, о здравии родных. Всё было, только вот была ли Вера? Только сейчас и здесь, в этой маленькой деревянной церквушке, ещё без алтаря и внутреннего убранства, перед небогатыми деревянными иконами без окладов, он впервые МОЛИЛСЯ, он впервые искренне обращался к Богу. Он не выдумывал, не подбирал нужных слов, его тревожный и вместе с тем полный благоговения шёпот исходил откуда-то из глубины взволнованной души его. – Господи, прости мне все грехи мои, прошлые и настоящие, за гордыню мою прости, за речи и помыслы нескромные. Воин я, а потому вот вновь убивать пришлось. Кровь проливать пришлось, только та кровь супостатов. Я дом свой защищал, в который они воровски проникли, я веру православную, вот эту церквушку деревянную защищал. Не злодей, не убивец я, не суди строго, Господи! Об одном прошу, Господи, спаси и сохрани близких мне людей. Храни их от болезней, от стрелы басурманской, от полона. Коли посчитаешь, что пора смерть мне принять, и это приму с честью. Даруй её только в праведном бою, за Веру, Отечество и Други своя. Господи!.. Андрей уткнулся лбом в глинобитный пол и надолго, надолго замолк. Опустошённая, освобождённая от терзаний и невысказанных тревог душа медленно приходила в себя. Наполнялась светом и силой, благодатью и умиротворением. Он поднял глаза на лик Спасителя и увидел, сердцем почувствовал, впервые в жизни почувствовал, что был услышан. – Господи, спасибо тебе!
ЭПИЛОГ
Они возвращались из сторожи, в которой были без малого месяц. На сей раз обошлось без стычек с шайками степняков, и даже следов прохождения их конных отрядов – сакм – ни одной не было обнаружено. Смага, бывший в их группе из пяти человек за старшего, откровенно злился. По природе честолюбивый, он никак не хотел смириться, что не довелось в этот раз блеснуть удальством или проявить воинскую сноровку, хитрость.
– И чё злиться, чё лаяться? Ну, не встренули в этот раз, в другой повстречаемся, последний раз, что ль, в степь ходим, – ворчал Роман Дробыш. – Мотаемся какую неделю, из седла не вылазим. Лошадок притомили совсем. На заднице вон не то волдыри, не то чирьяки повыскакивали. Я уж и так и эдак приловчаюсь, все равно больно. – Домой приедешь, у бабы подушку попроси, а то в лохань с травками сидалище своё драгоценное опусти, – смеялся Мирон, глаза при этом оставались колючими и на скулах желваки играли. – Есть ещё способ от чирьяков избавиться, пройтись по заднице плёткой-нагаечкой, обычно два десятка хватает, от чирьёв и следа не остается, и на будущее польза – кожа на энтих местах становится дублёная, не приживаются на ней никакие хворости. Мирон вдруг на крик сорвался, так что лошади шарахнулись: – Сколько говорено, чтоб за сбруей, амуницией следить! Сколько ещё вам, олухам, доказывать, что в бою али походе кажный ремешочек сопревший, кажная пряжечка неподогнанная жизни может стоить?! Али непонятно, что посля похода сёдла, уздечки салом смазывать надоть, стременя с песочком чистить, чтобы ржа не завелась, потник высушить, вычистить. По мне, так хрен с тобой и твоей задницей, пусть хоть коростой покроется, но коли коню спину собьёшь – не жди от меня милости, сам лично учить примусь, вот энтой самой рукой. Андрей, не вступая в возникшую перебранку, о своём думал, согревала мысль о скорой встрече с Алёнкой, об их неказистом на вид, но таком уютном и тёплом доме-землянке. «Прокофий, поди, как только прослышит о скором возвращении, за баньку возьмётся», – предположил он. Версты три всего до Беломестной оставалось, Андрей, не выдержав медленной, как ему казалось, рыси, поднял Сокола в галоп и обогнал отряд. – Завсегда у них так, у женатиков, чем к дому ближе, тем о деле мыслей меньше, – проворчал Смага беззлобно. Степной ветерок приятно холодил лицо, наполнял измаявшееся в походе тело новой силой, а сердце ликованьем. В лазурной выси неба Андрей заметил распластанные крылья белого кречета. Тот словно замер в своем полёте, и только маленькая изящная головка изредка поворачивалась из стороны в сторону и немигающие янтарные бусины глаз высматривали добычу. Чибисов приветливо махнул вольному кречету рукой. Настроение седока передалось Соколу, он подобрался, топот копыт из вяло-монотонного дробным и резким стал, всхрапнув, попытался даже шею выгнуть. Старая норка степного сурка была незаметна для глаза в увядшей к осени траве, и конь вдруг неожиданно не почувствовал опоры для своей правой передней ноги. Словно подрубленный, он грохнулся оземь, а через его голову, кувыркаясь, летел Андрей, инстинктивно выдернувший ноги из стремян. Удар о землю был болезненным, но не смертельным. «Бывало хуже!» – успела мелькнуть мысль, но последовавший страшный удар головой о невесть кем вывороченный из земли камень-валун погасил сознание. Стало бесконечно темно и тихо.
Голова раскалывалась от боли, стук собственного сердца отдавался в ней тяжёлыми ударами кузнечного молота. Андрей очнулся, но глаз не открывал, продолжал прислушиваться к собственному телу. «Живой, кажется? Башка сильно болит и во рту погано, сотрясение, по всему видать, обеспечено». Потихоньку пошевелил конечностями – слава Богу, порядок. Открыл глаза, и первое, что увидел, – настенный календарь с фотографией лошади, грациозно исполняющей прыжок через параллельные брусья. «Сокол! Что с ним? Цел ли при таком падении?» – обожгла мысль забота о верном друге. Повернул занятую мыслью о лошади голову чуть в сторону и упёрся взглядом в аккуратно повешенную на спинку стула свою парадную форму прапорщика ВДВ. Довольно долго тупо разглядывал знакомую вещь и вдруг, словно пружиной подброшенный, вскочил. Даже пронзившая голову резкая боль не обратила на себя внимания. Он медленно опустился на кровать и начал оторопело оглядываться. Справа на столике приветливо подмигивал зелёным глазком монитор компьютера, на стене афиша группы «Алиса» и плакат с бесконечно печальными и добрыми глазами Фёдора Емельяненко. Сомнений оставалось всё меньше – он в своей тамбовской квартире. С кухни доносилось негромкое позвякивание посуды, мать, как всегда, готовила для него завтрак. Происшедшее обрушилось на него расколовшимся небом. Он не мог пошевелиться, и только в больном сознании скакали вопросы: «Что? Как? Почему?» Скакали, ни на одной мысли не останавливаясь и даже не пытаясь найти хоть один из подходящих ответов. На кухне ненадолго засвистел вскипевший чайник, вместе с ним лучик надежды вспыхнул: «Может, Алёнка тоже там?» Вошла мать, привычно чмокнула в щеку, привычно принялась прибираться на его рабочем столе. – Андрей, ну ты что? Неужто было трудно позвонить? Целых три дня ни слуху ни духу. Я уж начала волноваться. Где тебя носило на этот раз? Всех знакомых обзвонила – никто не знает. И ночью, как пришел, я не слышала, проснулась под утро, ты вроде во сне застонал. Заглянула к тебе, слава Богу, ты на месте, – скороговоркой сыпала мать. Остановилась, наткнулась на непонимающий взгляд сына, а в нём столько боли, отчаяния, тревоги. – Андрюша, что с тобой, у тебя всё в порядке? Слушай, ты когда успел зарасти так? Усы эти, может, и ничего, но старят они тебя. Боже! А это что такое, что это за бельё на тебе? – Оглядывала домотканое Андрюхино исподнее с завязочками и тесёмочками. – Что-то похожее у деда в деревне было, дак он это бельишко, кажется, с самой Великой Отечественной привёз. – Мам, мам! Как три дня? Почему? Я же полтора года…, - и осекся. Он обнял её, целуя привычно пахнувшие темно-русые пряди. Мать в свои сорок восемь продолжала оставаться стройной красавицей. – Мам, – со слабой надеждой, заглядывая в тёмные глаза с лучиками милых морщинок вокруг и почему-то шёпотом начал, – а ты, это самое… ты одна дома? – Одна, конечно, с кем же мне быть? Замуж за три дня не выскочила, ты же не велишь. Ладно, давай в ванную, бельё, полотенце я приготовила. И, пожалуйста, сбрей эту ужасную растительность на лице. –Есть, Олечка Владимировна, – привычным в их отношениях обращением отшутился Андрей, тем временем заглядывая на кухню, в комнату матери и прихожую. – Ты кого ищешь-то, Андрюша? – Ответом был лишь глубокий вздох и быстро отведённый в сторону от матери взгляд. Он закрыл дверь ванной и огляделся. Привычным порядком на полках стояли разноцветные пузырьки с шампунями, пеной для бритья, зубные щётки и прочее, прочее. Всё такое столь привычное и столь забытое им. Он сбрил отросшую трёхнедельную щетину, подровнял скобку усов. «Несолидно зрелому казаку юнцом безусым выглядеть». – Тут же поймал себя на мысли, что продолжает мыслить привычными категориями «того мира». «Но как же так? Каким образом я вновь здесь? И где Алёнка, где все?» Перед мысленным взором проплывала череда знакомых и таких дорогих лиц. «Может, сон это? А может, у меня крыша съехала? Чёрт! Делать-то что? Алёнка… как же без неё-то?» Контрастный душ, приносящий обычно по утрам ясность мысли и упругость ко всему готового тела, не принёс ни того, ни другого. Избитое при падении тело болело и ни за что не хотело расслабляться. В мозгах путаная вереница безответных вопросов, от которых хотелось кричать, вопить во всё горло или взвыть волком. Натянув спортивные треники, вышел на кухню, машинально сел за стол. Мать уже собралась, наставляла из прихожей: – Всё, я в поликлинику, у меня сегодня первая смена. Постарайся со службы пораньше вернуться, не задерживайся нигде. Сегодня Николай Семёнович придёт к восьми, что-то вроде званого ужина. Впрочем, я тебя об этом визите уже неделю назад предупреждала, – заглянула на кухню и осеклась на полуслове. – Андрей, это что такое? – Она увидела и с ужасом разглядывала многочисленные ещё не застаревшие шрамы на плечах и руках сына. Она хорошо помнила вон тот единственный от пулевого ранения ещё с действительной службы на Северном Кавказе. Как врач, она понимала, что такие рваные борозды могло оставить только что-то рубящее и режущее. И эти ужасные следы неровных стёжек-швов… – Сынок, это что? Откуда? Где ты был, наконец? – Она с трудом опустилась на табурет. Андрей поспешил накинуть на себя халат, попытался бодреньким голосом успокоить мать: – Ладно, мам, что ты так разволновалась? Да они и раньше у меня были, не замечала ты только, да и я не показывал. Ну, там это… на прошлогодних учениях, ну тех, что с прыжками были. Ну, в общем, ситуация там была нештатная, авария там… И всё, всё, ты опаздываешь уже. Слышь, кажется, Семёныч твой сигналит с улицы. Давай, давай, обувайся и до вечера. Чуть ли не силой выпроводив мать, он обессилено бросил тело на диван, уставился бессмысленным взглядом в потолок.
В часть он пришёл только к обеду, доложился ротному – капитану Федорчуку. – Ты чё, Чибисов? Вконец оборзел. Сегодня понедельник, построение общее. Ты чё мне про головную боль втираешь? Ты чё, барышня кисейная? Может, у тебя мигрень? – Никак нет, с брусьев в пятницу свалился, головой неудачно приложился. Хотел у вас отпроситься в санчасть. – Какая, на хрен, санчасть? Ты чё, Чибисов, шлангом мне прикидываться? Нет, ты, может, вообще болт на службу забить хочешь? Ты скажи, прямо так и скажи: «служить больше не хочу, буду на гражданке в ЧОПе за чирик работать или грузчиком на оптовом рынке», – продолжал гнуть своё Федорчук. – Никак нет, – вытянувшись, отвечал Андрей, заметив, как их потихоньку окружают другие офицеры батальона. – Что «никак нет» – чувствуя молчаливую поддержку зрителей, распалялся дальше капитан. – Ты за что деньги получаешь? А? За опоздания, прогулы? За отдых в санчасти? Я за тебя службу тащить должен? Закон о контракте забыл? Так я напомню. Я в роте хозяин, как решу, так и будет. Ты у меня живо за воротами окажешься. Федорчук сам чувствовал, что его несёт, что Чибисов один из самых дисциплинированных и ответственных его бойцов, но хотелось, уж очень хотелось показать свою значимость, прежде всего этим молоденьким лейтенантам, взирающим сейчас на проводимый им воспитательный процесс. Очень хотелось заставить этого упрямца Чибисова извиняться и оправдываться. Встань сейчас Андрей в позу извиняющегося, молящего о снисхождении, и Федорчук, несомненно, простил бы его. Простил вовсе не для Чибисова, а ради того, чтобы утвердить складывающееся о себе мнение в части как об очень крутом, но справедливом командире. Чибисов, видимо, ничего подобного делать не собирался, он стоял и как-то очень внимательно всматривался в лицо Федорчука, как будто видел впервые. Наконец очень тихим и спокойным голосом сказал: – Товарищ капитан, не надоело комедию ломать? И потом, я ведь не вам лично служу. Виноват – наказывайте. Увольняться – сам решу, когда надо будет, тогда и рапорт напишу. – И уже совсем тихо, к командиру наклонившись: – А что, товарищ капитан, опять кого-то из блатных за бабло устроить потребовалось? Так я не в ГСМ, не на складах служу, моё место тёпленьким не назовёшь, оно скорее горячее, иногда даже очень! Круто развернувшись, он снял с себя берет и показал голову ближе всех стоявшему молоденькому лейтенанту. «Ни фига себе!» – только и присвистнут тот. – Ну, так я в санчасть, да я мигом обернусь. Обработают только и я назад, – почему-то именно к этому лейтенанту обращался он. А сзади с побагровевшим лицом и выпученными глазами стоял не находивший нужных слов Федорчук. «Зрители» сочли за нужное быстренько рассосаться, оставив капитана исходить потоком отборной, многоэтажной ненормативной лексики.
В санчасти военным эскулапам хватило полминуты, чтобы определить «увечья» Андрея как тяжёлые, оформили больничный, посоветовали отлежаться и пообещали отправить для обследования на МРТ. Старый военный доктор, редко трезвый, но выбритый до синевы и пахнувший недешёвой туалетной водой Палыч ворчал: – Это в какой же драке тебя, гвардеец, булыжником приголубили? Почему-то всех своих пациентов он называл гвардейцами. Наверное, чтобы не заморачивать собственную память именами, фамилиями, – вещами, к его медицинским обязанностям мало имевшими отношение. «А про булыжник, однако, определил безошибочно», – с уважением подумал Андрей про Палыча, успевшего перед обедом выпить дежурную мензурку спиртика. Проводить его до регистратуры вышла медсестра Леночка. – Ты что-то к нам вовсе не заглядываешь, Андрей? Понимаю, конечно, таким здоровым, как ты, здесь делать нечего, но раньше находил повод. Андрей глядел, вглядывался в не лишенное привлекательности личико медсестры. Вспоминал, как ещё недавно, – нет, с учётом времени, проведённого «там» очень даже давно, – добивался расположения Леночки и даже преуспел в этом. «Зачем она такой слой косметики на своё лицо наложила, оно вроде и без того у неё чистенькое и свежее. И брови, дурёха, зачем-то в тонюсенькую ниточку выщипала. Больно же, поди». – Ладно, Ленок, загляну как-нибудь и номер телефона нового передам, старый-то я потерял нечаянно, – Андрей приобнял сестричку, уже зная, абсолютно точно зная, что не придёт и не позвонит. «Отлеживаясь» по совету врачей на диване, Андрей с тоской рассматривал щели на потолке своей комнаты, а в голове проносились рваные, подчас очень далёкие друг от друга мысли и образы. Всплыло вдруг лицо Прокофия, с длинным прямым носом и плотно сжатыми губами под скобкой жёстких с проседью усов. И испытывающий взгляд с прищуром. Взгляд «старшего брата» не укорял, он только говорил спокойно и обыденно: «Будет плохо – зови». В ответ оставалось только скрипеть зубами и сознавать с горечью: «Не дозовёшься отсюда, Прокофий, не докричишься. А уж как плохо сейчас, и не спрашивай. Кажется, никогда так погано не было!» Откуда-то наплывало лицо атамана Долгого. Долгой посмеивался и твердил что-то, уже привычное в его речах: «Эх, Андрюша, мне бы эдак годков с двадцать скинуть, я бы тоже с тобой рванул сейчас. Куды? А кака разница, куды? Были бы только рядом люди, а не людишки! Сабля повострей да коняга порезвей. А там давай показывай хоть один край света, хоть другой, иде ещё казак не бывал!» Долгой уступал место отцу Илии: «Это кудай-то вы без мене налаживаетесь?» Сгрудившейся шевелящейся массой толпился в яруге за Белыми песками отряд верховых казаков. Тянулась к ним цепочка оставленных в росной траве следов. Лица казаков были настолько близки и настолько явственно представлялись, что Андрей даже привстал с подушки. Вон Савелий Расстригин, на луку седла опершись, смотрит пытливо в Андрееву сторону, Власка, как всегда передышкой пользуясь, жуёт что-то, Темляков Федюшка на стременах привстал, рукой с зажатой нагайкой машет призывно. Сёмка Татаринов уже в службе весь, уже степь из-под ладони оглядывает, а рядом казаки: Ромаха Дробыш, Василька Тыев, Илюха Хворый, Бузневы, никак, все вчетвером в этот поход выступили. Мирон Смага, братка верный, от отряда в Андрееву сторону скачет. Нет, остановился. Кричит что-то, а не слышно. Махнул рукой требовательно, коня к отряду развернул. Вдруг Алёнкино лицо весь свет белый заполонило. Близко так, что, кажется, дыхание слышно. И глаза, глаза, те самые, что смотрели тогда, после освобождения из полона. Глаза, которые не хотели отпускать, не хотели терять, и страшное отчаяние в них, что теряют. Андрей задохнулся от пережитого то ли наяву, то ли в собственных видениях. С дивана вскочил: «Нет, так нельзя! Так, пожалуй, точно свихнуться можно». И вдруг остолбенело понял, что, в общем-то, готов, да что там готов, с радостью воспринял бы сумасшествие, если бы только это помогло вновь оказаться «там». «Нет, крышу даже по спецзаказу не сдвинет, даже если очень хочется. А может, отодвинуть всё в сторону, нажраться как следует? А что, неплохая идея. Прикупить бухалово – и к дружбану Пашке. Посидеть на кухне, музон послушать. В последнюю встречу, помнится, Пашка хвастался новым альбомом «Алисы», а ещё записями своих новых кумиров: тамбовского «Сколота» и московской группы «Ярило зной». Андрей ухватился за эту мысль как спасительную. Павлуха открыл дверь нескоро, вышел всклокоченный, полотенцем повязанный. На Андрея оторопело уставился. – Привет, дружище! Как жизнь молодая? – Бутылками в пакете звякнул. –Уставился чего? В хату впусти. – Андрей, это… я не один, понимаешь… – Да ладно, Павлуха, не парься. Ты вообще редко один бываешь. Если с подружкой, так она не помешает. Давай, двигай на кухню, я затарился, закусь тоже взял с запасом. Уже входя в кухню, боковым зрением увидел выглянувшую из спальни Анжелку, в простыню завернувшуюся. – Оба-на! Дубль третий, кадр четвёртый! Ни фига себе! Какая встреча, один обормот не вовремя, и все другие! Андрей переводил взгляд с Анжелки на Павла, и горечь вконец испорченного дня заполняла душу. По поводу «верности» Анжелки он не очень-то обольщался и раньше, сердце щипнуло лишь разок: «Что ж скоро-то так?» Смотрел на смутившегося, скорчившего невероятно мучительную мину Павла, и тут стало по-настоящему чего-то жаль. Пашка был не просто другом, он был близким другом. Такого от него явно не ожидал. – Ладно, чё мы как на картине «Не ждали» застыли. – На лице Чибисова ещё продолжала блуждать улыбка. – Держите вот, харчей вам принёс, подкрепитесь и, как говорится, живите долго и счастливо. – Андрей ткнул пакет в руки Павла. – За встречу тёплую спасибо… друг. – Едва сдержался, чтобы со всей дури дверью не хлопнуть. Погода была под стать настроению: хмарь сверху и слякоть снизу. Андрей любил свой город, любил возвращаться сюда, с нетерпеньем ждал встреч со знакомыми с детства улицами, любил часами смотреть на тихую Цну-голубу. Любил взглядываться в лица тамбовчан, удовлетворённо отмечая, что и с этим где-то пересекался, и вон того где-то видел, а вон та девчонка, кажется, с телевидения местного. Сейчас все лица смазывал накрапывавший не по- летнему холодный дождичек, небесная хмарь застилала дома и домишки старого Тамбова. «Боже мой, что ж так хреново-то? Зачем всё это? Мама, родная моя, поймёшь ли ты меня? Не буду я уже прежним, да и не хочу вовсе. Слава Богу, у тебя вроде жизнь личная начала налаживаться. Семёныч твой, этот отставник полковник с «Лётки», ничего, кажись, мужик. Вдовец со стажем, всегда правильный и по-военному пунктуальный. Тебе с ним хорошо, а главное, надёжно. Только чувствую, не согреться мне у вашего костерка. Отца он не заменит никогда, память о родном, так безвременно ушедшем человеке не позволит. Не позволит кривить душой, а прикидываться в таких делах я не привык. Так что, кроме помехи, от меня ничего не будет. Простите уж, не смогу по-другому. Друзья? А что друзья? В три дня забыли, дальше – больше… Это ты, Андрей Юрьевич, зря. Зря бога гневишь. А те, что с тобой крым и рым прошли, точнее Кавказ, они не предадут, они не такие», – впрочем, без обычной твёрдой уверенности заключил. Рядом резко взвизгнули тормоза иномарки. Из неё вываливался ещё один однокашник – Лёшка Дугин, как всегда неутомимый, «подмётки на ходу рвущий», как говорили о нём. Он был одним из немногих ушедших из их класса в бизнес. Рисковал чертовски. В лучшие времена отрывался в «Пирате», собирая искренних друзей и скрытых недругов, сорил, как сам говорил, «презренным металлом». В одночасье становился вдруг нищим и ударялся в бега от многочисленных кредиторов. Вулкан идей и бесшабашных поступков. Друг, в общем. – Андрюха, привет! Ты-то мне и нужен! Слушай, братан, выручай! Срочно надо фуру с товаром разгрузить. Пятихатка за мной, без вопросов. Понимаешь, архисрочно надо, и ни до одного не достучусь. Дождём что ли, посмывало всех? Садись, поехали. – Лёха, постой, постой, – Андрея вдруг осенила мысль. Эта мысль где-то в глубине точила его, опасаясь показаться наружу. Теперь вот, при виде серёгиной крутой иномарки, вылезла, сформировалась и заняла собой всё пространство. – Лёшка, какая фура, какой товар? Мне тебя сам Бог послал. Срочно надо, подкинь до деревни одной, тут всего два десятка км. Выручи, друг! – Ты чё, Андрюха, упал, что ли? Какая к хренам деревня, у меня куры в поломанной фуре размораживаются. Там бабла на пол-ляма. Андрей понял, что не уговорить ему однокашника, но уже укрепившееся решение звало к немедленным действиям. Сказал без злобы и без надрыва: – А иди ты со своими курями и лямами! – Повернулся решительно и двинул в сторону ж.-д. вокзала. Вдогонку услышал, прежде чем хлопнула дверь автомобиля: – Сам ты иди ко всем… Как ехал в железнодорожном автобусе, как соскочил на безлюдный полустанок, как бежал уже в полной темноте, скользя по мокрой траве и оступаясь в лужах, помнил плохо. В голове единственная мысль: «Да где же он, где курган тот древний, что археологами разрыт?» Вышел к нему почти безошибочно и остановился, унимая дыхание и колотящееся сердце. Остановился только на мгновенье, прошептал сдавленно: – Я иду! И шагнул в темноту раскрывшего объятия древнего кургана.
г. Тамбов, март 2014 г.
|