0+

Понедельник-пятница – с 9.00 до 19.00

Воскресенье – с 9.00 до 16.00

Суббота – выходной

Последний четверг месяца – санитарный день

 Уважаемые читатели, мы работаем для вас:

 22 февраля  с 9:00 до 18:00,
25 февраля – с 9:00 до 16:00.

23, 24 февраля библиотека не работает.

Администрация

 

 

 

head

 Аршанский Валерий Семёнович

 Рассказы

Назад

 

ДУДОЧКА

В жарком, пропахшем ароматами горелой резины и людского пота автобусе Славик всегда норовит устроиться на кондукторском сиденье. Там и обзор лучше, и не так притискивают напирающие пассажиры. Можно спокойно достать из бокового кармана пластмассовую дудочку невзрачной окраски и, отрывисто просигналив, объявить своё коронное: “Предприятие стекольный завод. Следующая остановка - предприятие тюрьма. Выход на правую сторону. Не забывайте свои вещи”.

Люди посмеиваются. Кто с любопытством, кто с одобрением поглядывают на него, добровольца-кондуктора. Те, кто видит Славика впервые, тихонько спрашивают близ стоящих: “Это что за малый? Он, случайно, не того?..”

Не получив ответа или понимающе восприняв ответный укоряющий взгляд: что, дескать, сам не видишь? - такой человек умолкает, больше с вопросами не суётся. Лишь исподволь, с жадным пристрастием зыркает на несуетливого, подросткового сложения трубача, одетого в клетчатую рубашечку и серый пиджачок, выбивающийся из отворотов старенького, не раз, видать, уже перелицованного, не понять какого фасона пальто.

Славику совершенно безразлично, кто там и как его разглядывает. Лишь бы не мешали работать, как это делают порой злые пацаны, выхватывая у него из рук дудочку, обзывая “Сявка - козявка”, дёргая за рукава.

Небольшие, чуть припухшие серые глазёнки Славика, малость косящие к переносице, устремлены строго по курсу автобуса. Перед каждым его торможением у остановки Славик быстро облизывает губы, внятно трубит ему одному понятный сигнал и по-дикторски, с чувством объявляет: “Предприятие тюрьма. Следующая остановка - ТЭЦ”.

Славика охотно берут с собой на маршрут шофёры всех автобусов. Знают - он насмешит любого ворчуна своей комичной невозмутимостью, чем заглушит попытку поскандалить. Он ни одну остановку не пропустит, освободив водителя от роли объявлялы. Чем плохо шофёру? Приплата за применение микрофона идёт, а вещанием занимается Славик. Да так старательно, всю душу вкладывает.

- Пам-пам-пу! Предприятие теплоэлектроцентраль. Следующая конечная остановка - троллейбусное депо. Не забывайте свои вещи!

Зимой Славик ходит в валенках с наваренными на них до щиколоток неснимаемыми галошами. Такая обувь называется «чуни». Никто в городе давно уже ничего подобного не носит: рождением своим чуни обязаны первым послевоенным пятилеткам, когда люди думали не о моде, а о том, лишь бы как-нибудь прикрыть босоту свою, голь.

Славика мода и сейчас, в период после развитого социализма, ничуть не заботит. Он хорошо знает, что эти чуни склеил и сам натянул ему на серые, всегда тёпленькие и удобные валенки сосед - неразговорчивый седой армянин дядя Симон Пирумов, у которого жена тётя Лиля, три дочери - Анжела, Эльвира и Аня, да сын Алик.

Когда этот Алик был совсем мальчишкой, он частенько досаждал Славику тычками, толчками, поддразниваниями. Повзрослел - обижать перестал. Но и слова доброго не скажет. Проходит, как мимо мумии, словно не замечает.

Ну и ладно. Мало ли у кого какой характер. Другие люди найдутся сказать тёплое слово. Всегда улыбается Славику, сияя золотыми зубами, красивая, как актриса, Алика мама, тётя Лиля. Толстая, привлекательная женщина с чёрными густыми волосами, забранными в пышный пучок, всегда блестящими глазами и нежными пухлыми губами. Она как-то выговаривала Славику, чтобы он не звал её тётей, потому что она старше его всего на пять лет.

В каком году это было, Славику не дано запомнить, помнит лишь, что стояло очень жаркое лето, и люди говорили “засуха”, Славик совсем неожиданно увидел тётю Лилю совершенно голой. Она мылась у себя на веранде, стоя в большом эмалированном тазу и поливая на плечи из широкого керамического кувшина.

Дом-то их, хотя и двухэтажный, и стоит в центре города, а постройки старой, без удобств, если не считать газовые плиты. Но они ведь зимой не согреют. Дом давно подлежит сносу. Но, как проговорился в застолье у Пирумовых специально приглашённый к ним на ужин управдом, в жилтресте не торопятся, ждут, пока перемрут здесь старики, чтобы меньше выделять потом квартир после сноса.

Славику трудно вникнуть в суть этих рассуждений. А мамы, которая могла бы всё трудное рассказать легко и просто, уже нет рядом.

Стариков, точнее, старух своих дворовых, он всех знает. Ещё бы! Сорок с хвостиком лет живёт тут, на одном месте, как же их не знать? Эти женщины, когда-то шумливые, порой скандальные в отношениях между собой, теперь всё реже и реже выходят из своих квартир. Оживают они только тогда, когда вдруг навещают их родненькие сыновья или дочери, в основном, Славика ровесники. Приезжают сюда эти чадушки из дальних городов и весей ненадолго.

Побродят день-другой по родимым улицам и переулкам, навестят оставшихся тут друзей и вскоре начинают томиться, скучать. Их ждут свои семьи, дети, свои увлечения, новые интересы. Редко-редко кто проводит тут месячный отпуск “от” и “до”, разве что летом. А уж зимой и на аркане сюда никого не затащишь.

Перед отъездом они - взрослые уже дяди и тёти - находят Славика, похлопывают его по плечу, говорят добрые слова. И, смущённо протягивая, кто красненькую сторублёвку, кто баночку кофейного порошка или коробку конфет, неловко заглядывая в глаза, просят: “Слав! Я там дровишек заготовил, но, сам понимаешь, не на всю зиму. Заглядывай к моей, насчёт уголька или водички. За мной не заржавеет”.

Как сговорились, все говорят одинаково или почти одинаково. Да Славику ничего от них не надо, никаких подарков. Он и за так, без оплаты, по давней привычке возьмёт бабушкам молока в магазине да по батончику беленького, кому карамелек, кому сахар, а к вечеру принесёт каждой из соседнего двора по ведёрку воды. Не погнушается Славик вынести помойное ведро в сливную яму, а на обратном пути насыпать в другое, оставленное у сарая ведёрко угля да сверху, под самую дужку поленьев на растопку подложить.

Ключи от всех сараев и погребов Славику тут доверяют без раздумий: да он скорее умрёт, чем что-то потеряет, уж не говоря о том, что себе чего присмотрит.

Единственное условие - Славик стареньких своих “пациенток” проведывает только днём. По утрам у него самая работа: нужно точно по предприятиям отправить на автобусах тысячи людей, иначе не загудят станки на заводах и фабриках, о чём страшно даже подумать. Нужно освободить от очередей все остановки, а это не так-то просто. Лишь часам к одиннадцати иссякает людской поток. Тогда только, успокоившись, Славик может приняться за бытовые, хозяйственные дела в родном доме.

Своеобразный ритуал тут сложился давно, прочно и не нарушается ни обстоятельствами, ни временем.

Быстрая, моторная тётя Ганна (её все зовут Галя) зычно, едва завидя Славика, шаркающего валенками в глубине двора, первая зовёт его к себе. И кричит при этом так, как некогда кричала своему Грише:

- Славка, хлопче, иды швыдче! Я ж тоби вже борща наварыла, густого, з фасоллю, як ты любиш. Мый руки, сидай.

Славик там же, в коридорчике, на веранде, споласкивает под дребезжащим рукомойником ладошки. В кухоньке, скинув пальтишко под ноги, умащивается с краешка обеденного стола и, шумно прихлёбывая огненный, багрово-томатный борщ, выслушивает наказы соседки, послушно кивая головой.

- Сьогодни, Славка, ты мени тильки на почту сходыш, знов шось-таке Оксанка прислала. Ось кладу квиток на посылку, бачиш? Не загубы, дывысь!

Насчёт потери извещения тётя Галя предупреждает, конечно, зря. Она и сама понимает это. Но что поделаешь - привычка наставлять, поучать, приказывать - у неё вторая натура. Злые языки потому и утверждали, что её Фёдор раньше времени слёг в могилу от жениной, дескать, неистребимой привычки командовать.

Для Славика, однако, тётя Галя, как и все соседи, добрая. Вот она опять наливает ему полный стакан сладкого, с ягодами компота. Да разве тут можно за что-то сердиться? Славик в еде, как и в работе, безотказен, но не толстеет ничуть, всегда поджар, как мальчишка. Кто ему может дать сорок лет?

Да при таком юношеском аппетите он бы выпил не два, а двенадцать стаканов прекрасного компота из сухофруктов. Но пора и честь знать, как говаривала его мама. Дела не отложишь ведь на потом.

Притащив с почтамта тёте Гале увесистую посылку, которую она предпочитает вскрыть сама, без посторонней помощи, Славик отправляется к другим своим подопечным. Сначала - к суетливой, не понять сразу - обрадованной или раздосадованной его приходом Иде Яковлевне. Погремев замками и запорами, Яковлевна с порога встречает Славика привычным вопросом, чуть ли не укором:

- Что? Уже нахлебался борща у этой Ганки?

Она дальше ничего не договаривает, лишь скептически кивает маленькой, аккуратно причёсанной головкой в сторону квартиры Ганны Музыченко, её давнишней неприятельницы. И с капелькой надменности во взоре поджимает всегда свежеподкрашенные губы.

Что может ответить Славик, слабо воспринимающий иронический подтекст сказанного? Поел он у тёти Гали, конечно. Спасибо, не голодный. Славик подсаживается к холодной пока печке и принимается отщипывать от полена лучины на растопку. Заодно слушает, но не вслушивается в то, о чём говорит Ида Яковлевна.

А ей и не нужны его ответы. Пожилой женщине, одинокой в давно пустующей квартире - хорошо обставленной, тщательно прибранной, но такой пугающе скучной - просто необходима живая душа, хотя бы единственная ещё живая душа в нагоняющем тоску доме. Кому нужна такая жилплощадь, где не звучат человеческие голоса, где зимой отмечаешь только утро и вечер, и никто к тебе за целый день не заходит. Так пусть уж

молчит, молчит да слушает её хотя бы этот Славик, несчастный с момента появления на свет, но такой преданный людям человек. Слабоумный он для врачей, а соседям - человек! Дай Бог в каждом доме иметь такого доброго человека.

Но Ида Яковлевна не говорит обо всём этом вслух. Она говорит о другом.

- Ха! Оказывается, бедный мальчик ещё вынужден был тащить посылку этой красавице. Вы видели королеву? Сама Ганка сходить два переулка до почты не в силах. Скажите, какая царица! И горсть орехов не могла дать мальчику за труды. Ах, готт уништарке! Боже всесильный! А ты не видел, Славик, что ей Оксанка прислала?

Славику все эти сочувствия, как и эмоции вообще, нужны как зайцу зонтик. Но не перебивать же старших, пусть себе говорит. Он больше озабочен тем, что плохо тянет сегодня топка, хотя и поддувало от золы очистил, и шибер вытащил до отказа. Наверное, всё же дымоход нужно прошуровать как следует. Там уже и струйке дыма не пробиться меж наслоений накопившейся столетней копоти. Но как об этом сказать Яковлевне, панически боящейся всяких ремонтов и перемен? Сразу разволнуется, начнёт, на чём свет стоит, ругать домоуправление.

- Ха, Оксанка, - не унимается тем временем Яковлевна. - Я знаю эту Оксанку, как облупленную. Таких Оксанок поискать, на что она способна...

Выговаривая какие-то давнишние обиды или воспоминания, соседка не забывает сновать от стола к холодильнику, а оттуда - к газовой плите и вновь к кухонному столику, сервируя чашечку к чашечке, блюдечко к блюдечку. А как иначе? Стол всегда должен радовать глаз. Уж в этом доме принимали таких гостей! Покойному хозяину, земля ему пухом, незабвенному Борису, не в чем упрекнуть свою жену и на том свете.

- Оксанка! Оксанка та ещё партизанка, - приборматывает последние, кажется, аккорды Ида Яковлевна, избавляясь от фартука и вытаскивая из шкатулочки карандашик помады.

- Мишка, подлец, точно приводил эту Оксанку в мой дом, когда мы с Борисом отдыхали в Ялте. Думал, сынок родной, его мамочка ничего об этом не узнает.

- Ха? А зачем тогда соседи, которые всё видят и всё знают? Как бы ты, Мишенька, ни прятал на дно корзины те простыни, маме много не надо, чтобы понять что, зачем и почему...

Печка после затяжного молчания бухает вдруг отчаянным выхлопом и принимается петь горячо, многозвучно, под стать беспокойному говору своей хозяйки.

Славик, довольный маленькой победой, поднимается с табуреточки, идёт мыть руки. Это же будет конец света, уйди он, не разделив трапезы с Яковлевной. Но, предвкушая этот миг, он ещё и ещё разок озабоченно поглядывает на рдеющие малиновыми бликами кружки плиты. Специальной щёточкой, похожей на гусиное крыло, смахивает в совочек пыль с чугунного зеркала и ставит на него чайник.

Ида Яковлевна, задумчиво наблюдая за всеми этими манипуляциями, думает о своём.

Если Мишеньке, сыночку дорогому, уже сорок три, то и его ровеснице Оксанке столько же. Обожди, обожди! Мы с Борисом въехали в этот дом через два года после войны. Ганна с Фёдором переехала почти одновременно, уже беременная. Выходит?

Да, правильно! Выходит, Ольга - Славика мама бедная, после фронтовых ран и контузий отлежавшись в госпитале, приехала сюда ещё через год. И Славик у неё родился годом позже Мишки и Оксанки? Ах, сколько мук вызвали его роды! Ольга пусть была не врач, а военфельдшер, но всё равно знала же, что её может ждать! А решила-таки рожать. Кому на радость? Папочке? Папочка - подлец, умотал отсюда так скоропалительно, что его и в лицо никто не успел запомнить. Благо, двор, ещё сплочённый общей военной бедой, не дал пропасть ни Ольге, ни её бедному дитяти, помогли выкормить. Золотой вырос мальчишка, одна доброта. Но лишил Бог парня нормального разума. А, может, проклял кто из врагов? А фир копф але цорес, на их руки и ноги! Ах, Ольга, Ольга, ах, цорес, цорес, такое горе, - покачивает головой в такт своим думам Ида Яковлевна.

- Ну что, Славочка, по-моему, сегодня горит прекрасно, - зовёт к столу своего помощника Яковлевна. - И никого мы приглашать из этого ЖЭКа не будем, ты согласен? Что мне толку от их визитов - покушают, выпьют, наобещают и скроются. Не-ет! Будь жив Борис, он бы знал, куда написать анонимку, такую, чтобы всё начальство города сбежалось. А я... кто я им теперь?

Славик, неумело тыкая вилкой в винегрет (ложкой бы сподручнее!), согласно кивает головой, понимая, что от него ждут утвердительного ответа.

- Ничего, Славочка! Я тебе слово даю, приедет из Москвы наш Миша, он найдёт управу на любого бюрократа. Пока ещё доктор наук из секретного учреждения в этой стране что-то значит!

Накормив Славика и сама поклевав рядом с ним какие-то крохи, Ида Яковлевна, как обычно, на прощание просит его записать или запомнить, какие лекарства от гипертонии - болезни-то у них с Ганной одинаковые - берёт он в аптеке для Музыченко. Всё Иде Яковлевне кажется, что благодаря богатым Оксаниным посылкам, присылаемым из Москвы, где служит её муж-офицер, врачиха лечит Ганну лучше, чем её.

И Славик вновь утвердительно кивает, чтобы через две ми¬нуты, едва выйдя за порог, тут же забыть эти просьбы (они просто не держатся в его памяти).

Не заходя к себе, он отправляется на последний маршрут - к Филимоновне. Но, не дойдя десяток шагов до её дверей, останавливается в нерешительности. А там, у обитой выцветшей и вылинявшей клеёнкой двери квартиры номер шесть, уже снуют несколько старушек, все в чёрном. Они то и дело крестятся и тихо переговариваются между собой, повторяя ранее не слышанное им слово “усопшая”.

Бабульки тут сами знают, что делать, его не зовут. И, потоптавшись ещё какое-то время у квартиры Филимоновны, где средь бела дня окна почему-то остаются задёрнутыми занавесочками, Славик решает идти к себе домой. Тем более что и показавшаяся в проёме заплаканная тётя Галя машет рукой: “Иди, мол, иди к себе!”

В сознании Славика не укладывается тот факт, что навсегда теперь потеряна ласковая Филимоновна, сколько раз перешивавшая ему пиджаки и рубашки, одариваемые с чужого плеча. Она весь двор обшивала, как ателье. Что же теперь будет? Пожилой сын совсем старенькой Филимоновны уважительно ведёт навстречу Славику батюшку - надо посторониться. И вообще нечего тут стоять, глазеть, коль не зовут.

Славик отправляется к себе, на второй этаж. Проходя мимо застеклённой веранды Пирумовых, он украдкой поглядывает на хорошо промытые стёкла: нет ли там кого за ними? Перед глазами его предстаёт во весь рост купающаяся тётя Лиля, в притягательных складках на толстом животе, с блестящей от воды грудью...

Тётя Лиля, встретив тогда оторопелый взгляд Славика, не прикрылась ни кувшином, ни полотенцем, даже не ойкнула. Только покачала укоризненно головой на свою промашку. И лукаво-кокетливо погрозила Славе пальчиком: а ну, не заглядывайся!

Как же потом жгло и томило его весь день и всю ночь неведомое прежде томление. И кому он мог рассказать о своих чувствах? Так и носит в себе.

Славик с тех пор, как истаяла мама, не очень любит домашнее, прежде казавшееся таким уютным жилище. Его знобит от плотной тишины, обволакивающей все предметы, всё кругом.

То ли дело рабочий автобус с вечным криком, шумом, шуточками, давкой. Уж там-то никак не соскучишься.

Эх, ну, ладно! Сейчас надо затопить и у себя пустую пока печурку, отзывчивую на первую же охапку дров. А потом, как учила мама, поставить валенки на деревянную подставку, ближе к духовке. Только не совсем близко, чтобы не попал сюда ненароком порой выскакивающий из грубки раскалённый уголёк.

Натянув домашнюю рубашку, Славик моет под рукомойником руки, потом бережно достаёт из холодильничка “Саратов”, подаренного Идой Яковлевной, три лекарства в красной, жёлтой и синей упаковочках. Раньше тут лежали мамины таблетки, принимая которые, она успокаивала постоянно подрагивающие руки и не так сильно трясла головой. Теперь тут его, Славика, лекарства. Он знает, как правильно принимать таблетки: положив подальше на язык и запивая тёплой водой.

Дудочку можно до утра положить вот сюда, на подставку под маминым фотопортретом, где она, такая юная, в военной форме шутливо вскинула, чуть вывернув, ладонь к пилотке.

Что ещё? Ах, да! Нужно приоткрыть вьюшку, как всегда наставляла мама: “Лучше, сынок, пусть тепло уйдёт, чем угореть”.

Так. Радио перед сном тоже нужно выключить, нечего по утрам тревожить соседей. А свои курантские шесть часов Славик никогда не проспит, встанет точь-в-точь. Теперь быстренько под одеяло и, привалившись к тёплой от печки стенке, закрыть глаза, положив руки под щёчку. “Спи, сынок, спи, родной мой, горюшко ты моё счастливое”, - слышит Славик сквозь склеивающий его вязкой паутиной сон родной мамин голос…

В шесть утра ему этот голос уже не вспомнить. Да и какие тут могут быть воспоминания, когда нужно спешить, нужно торопиться. Ведь все предприятия города ждут людей, а троллейбусы и автобусы забрать сразу всех пассажиров не в состоянии. И ему нужно сейчас быстрее лететь, помогать, чем только можно, что только зависит от Славика.

Славик быстренько натягивает на ноги высохшие за ночь валенки. Не забывает - мама всегда напоминала об этом - накинуть на шею шарф, хотя правильно надевать его совсем не умеет, вечно сбивает в комок. На ходу проглатывает полстакана тёпленького чая из стоящего всю ночь на плите чайника. Достаточно! Днём его соседки покормят, как следует.

Мелькает на мгновение чёрным крылом какая-то мысль - то невнятное воспоминание о потере Филимоновны. Но Славик уже скатывается по немного оледеневшим ступеням широкой лестницы вниз и, пришаркивая чунями, бежит по двору к своему стартовому пункту у рынка.

“Пам-па-пам. Предприятие Рынок. Следующая остановка - предприятие стекольный завод”, - готовится объявлять остановки добровольный кондуктор Славик.

Тут, у рынка, всегда много народа. Но сколько бы его ни было, Славика в нашем городе непременно пропускают в автобус вне очереди. И кто-нибудь, может, я, поглядывает, когда он затрубит? Когда поднесёт к губам детскую дудочку?

Ещё скажу: что ни год, всё больше болит у меня душа за этого беззащитного взрослого мальчика Славика.

Храни его Господь!

СТРАННЫЙ МАЛЬЧИК

Вот он стоит передо мной, весь такой вежливый, воспитанный, смиренный:

- Скажите, а можно я вот то подожгу?

Смотрю в направлении его незагорелой, потому что он и в жару ходит в рубашке с длинным рукавом, руки и холодею от ужаса.

- Женя! Да ты что? Это же стог сена, его наш сосед, дядя Лёша всё лето собирал, с косой не расставался. Спалишь скирд, чем он зимой бурёнку свою будет кормить?

И ещё раз недоверчиво поглядываю на мальчишку одиннадцати лет, не пошутил ли он насчёт поджога? Да нет, вроде. Женя вообще шутить не умеет. С юмором у него, как мне кажется, серьёзные проблемы. Говорят, пацан этот весь в папу - главного врача большой больницы в далёком северном городе Мурманске.

Порой, чтобы поддразнить и тем самым хоть как-то вывести из вечного сонного оцепенения мальчика Женю, я нарочно делаю ударение не на том слоге, говоря Мурманск. Женя спокойно, не взъерошиваясь, каждый раз поправляет: “Мурманск”. И потом долго смотрит на меня: почему этот дядя, такой взрослый человек, не запомнит столь простое слово.

- Жень? А ты привык уже к полярным ночам в Мурманске, жизни по будильнику? - вновь нажимая на “а”, пытаюсь завести мальчишку.

- Что? Мурманск! - опять осаживает он меня. - Что вы говорите про ночи?

А мне уже и неохота его о чём-то спрашивать. Теперь - с неизменными спичками в руках - подходит ко мне он.

- Извините, что отрываю. А можно я вот то подожгу?

Как зовётся “то” (сухой хворост) он не знает. Женя многого чего не знает в отличие от местной детворы, значительно младше его по возрасту. Он не знает, что такое смородина. Не знает, как растут огурцы. Не отличает сливу от вишни. И мне очень часто становится так жаль этого мурманского мальчика, настолько привыкшего к своему бессолнечному северному краю, что он не в состоянии здесь, сейчас, где летняя погода под стать раскалённой сковороде, расстаться со своими рубашенциями с манжетами на запястьях и даже переоблачиться в ковбойку, не говоря о майке.

А окрестные сельские ватаги пацанвы – вообще голопузые да всё босиком, несмотря на цыпки на ногах. А Женя в носочках. Женя в кроссовках. Он и для дачи-то упакован чересчур. Но это его не тормозит, не смущает, ему так хорошо.

- Ладно, Женя, жги тот костёр. Смотри только, осторожнее, трава сухая, чтоб не полыхнуло. Возьми вон тяпочку, окопай ровик, чтобы огонь не побежал по сухостою…

Ага. Как же! Жди, окопает тебе Женя ровик. С тяпкой наперевес, обхватив её как можно несуразней, он спешит к горке древесной коры, иссушенных клочьев бурьяна, репейника, давней ботвы и шелухи - скорее зажечь этот хлам.

И какая там тяпка! Опершись на неё, Женя стоит, как зачарованный, пожирая пламя внезапно ставшими ещё больше карими глазами, не обращая внимания на едкий прогорклый дым, от которого першит в горле даже за сто шагов от костра. Он сейчас весь там, в пляшущих огоньках. Что видится ему в их отблесках?

Родной дом в льдинистом, заснеженном, завьюженном Арктическом переулке? Бассейн с голубой водой, куда при¬вык ходить с мамой два раза в неделю, где под привычными лампами дневного освещения столько всяких удовольствий - горки, фонтаны, души, не сравнимые со здешней какой-то дикой речкой с обрывистыми берегами, откуда с истошными воплями, улюлюканьем срываются один за другим, то вниз головой, то “солдатиком” обгоревшие на солнце дети?

А, может, он видит в жарких оранжевых лизунах костерка уютный свет домашней лампы, полочку своих любимых книг, где сплошь - фантастика, компьютерный мир игр, которыми запросто можно развлекаться в одиночку, без братика, без сестры. Их ведь уйма сейчас, таких игр.

Что-то, ведомое одному только Жене, мальчику, приехавшему из Заполярья на каникулы сюда, в черноземную деревню, с тётей, можно рассмотреть в пыхающем клубами огня и дыма костре.

- Женя, пойдём обедать!

- Что?

Тётя Оля, плохо слышащая с тех самых лет, когда повари¬хой тонула на рыболовецком сейнере, думает, что племянник спрашивает её о меню предстоящего обеда. И добросовестно перечисляет, как на рапорте старшему помощнику капитана.

- Женечка, там окрошечка со сметанкой, салатик с помидорками, лучком, огурчиками, пюрешечка с котлетками. Сейчас и компотик будет готов с вишенками.

Женя хорошо воспитанный человек. Он знает, что неправильно свои личные желания противопоставлять общественным. И, если сейчас вся дачная орда из девяти взрослых и четверых детей садится за стол, то нельзя отказываться от совместной трапезы только потому, что ты не увидишь на тарелке любимую рыбу палтус, а в широкой и глубокой фруктовой вазе - любимые апельсины из Марокко, которых всегда полным- полно во всех торговых точках Мурманска. Нет на столе привычных бананов и киви, и не выпьешь тут любимый охлаждённый мультифруктовый сок из жестяной консервной банки. Как же ему не хватает этих ярких разнофигурных, стеклянных, оловянных, пластмассовых банок и баночек, тюбиков и флакончиков, которых такое изобилие в родной стороне!

Разве здешние громадные пластиковые сосуды “Бонаквы”, кока-колы , солёной “Липецкой” воды способны заменить привычные напитки из мурманских магазинов, все сплошь расфасованные в маленькие изящные бутылочки под разноцветными пробками?..

«Ладно, есть всё равно что-то надо. Пойду. Посижу. А ещё через пять дней - домой. Ура!»

И он сидит за общим столом, чуточку отрешённый, чуточку отстранённый от всего, рядом происходящего, безучастный к обеденным шуткам, смеху, разговорам. Что-то ему подкладывает в тарелку добрая сказочная фея тётя Оля. О чём-то без конца спрашивают его всякие-разные родственники, которых он никак не запомнит по именам-отчествам. С нескрываемой усмешкой в глазах норовят ему подсыпать соль в компот или мазануть горчичкой по срезу сладкого пирога двоюродные чертенята - кто постарше, кто помладше. Женя всё это видит. Но молчит.

Потому что мыслями он уже там - в купейном вагоне фирменного поезда, где только займёшь свой диванчик - тут же почуешь родное, желанное, близкое. Там матово отсвечивающие в керамическом кувшине на столике строгие листья восковых цветов - не чета дачно-садовым астрам и георгинам, окружающим здесь все дачные тропы и тропиночки. Там молочные полоски света люминесцентных ламп, не сжигающие и не опаляющие, как здешние безжалостные лучи вечно обозлённого на род людской Ярилы. Что это за радость тут у них такая - солнце, сжигающее с высоты небес сады, поля и огороды и всё равно остающееся божеством, идолом для поклонения им, людям с Большой земли, с материка? Там жизнь! Шпроты, лосось, тунец в баночках-консервах, которые повезут к радости пассажиров на тележках по вагонным коридорам тёти из ресторана. А тут?

Отъезд будет уже скоро, меньше чем через неделю. Значит, нужно пока здесь потерпеть, давясь в обед густым, пышно взбитым картофельным пюре, не сравнимым с тем, домашним, легко проглатываемым - из порошка, залитого водой-кипятком. Можно сделать вид, что тебе ужасно нравятся эти брызгающие соком при первом же надкусе яблоки белый налив с нежными янтарными щёчками, такими, как у подружки по мурманскому бассейну - Аэлиты. Можно для приличия и к вящему тёткиному удовольствию попросить ещё в добавку полстакана компота, думая лишь об одном: куда бы вылить его, в подмётки не годящегося консервированному исландскому спрайту, который за копейки наливают в школьном буфете.

- Жень, Женя!

-Что?

- Жень, а при скольких градусах у вас занятия в школе отменяют?

- Что?

Жене трудно возвращаться из туманностей Андромеды, куда то и дело завлекают его мысли, на грешную землю. Школа? Что школа? Какие градусы?

И он вежливо улыбается, когда кругом все хохочут над его растерянностью. Сейчас... Вот ещё немного... Сейчас... Он соберётся, сосредоточится, попросит ещё раз повторить вопрос. И ответит на него подробно, обстоятельно, грамотно. Сейчас. Только дайте ещё миг, ещё полмига спуститься с небес на землю. Всё. Спрашивайте.

ТЕХНИКУМ

Я до сих пор так и не знаю, почему надо было писать на чертежах, на контрольных, да в конце концов просто на тетрадях-конспектах, не “Сумской”, а “Сумский” строительный техникум? Почему “и”, а не “о”? И спросить теперь не у кого. Где та Украина... Где те Сумы... И где он, тот Сумский строительный техникум, который, как заводская проходная в ностальгической песне Николая Рыбникова, выводил меня в люди. Некогда 1 февраля каждого нового года был днём традиционного сбора студентов всех групп, на который я ни разу так и не выбрался. Однажды только успел дать поздравительную телеграмму, попросив в ней всех выпускников моей 74-й группы откликнуться. Не откликнулся никто. Может, тоже не сумели тогда приехать?

Ах, техникум! Ох, техникум! Эх, техникум! Где вы теперь, друзья мои дорогие, так наивно смотрящие на прощальной выпускной фотографии не в объектив нацеленного на вас фотоаппарата, а в саму жизнь. Где? Что с вами сталось?

Где ты, бессменный староста, Виталий Полежай, един¬ственный по-настоящему взрослый, уже отслуживший в армии, среди нас, пацанов-замухрышек, дуривших на лекциях по не улетучившейся школьной привычке. Где ты, Коля Таранишен, мой бедный друг по несчастью? Не помню, сколько ты, а я к концу второго курса нахватал по математике четырнадцать “пар” подряд. Столько, наверное, не получал никто и нигде ни в одном техникуме мира. И, конечно, меня надо было выгонять, несмотря на слёзы и заверения перед классным руководителем исправиться.

Но сразу не выгнали. А когда спохватились - надвигался уже третий курс. И Пётр Кириллович Гранько - математик, геодезист, любитель футбола, водки и остроумных речей, собрал нас, человек пять, непроходимых тупиц, в летней аудитории на решающий экзамен. Дал каждому по две задачи и ушёл в спортзал к своему приятелю, Петру Савельевичу Дунаеву, в прошлом классному вратарю, когда-то игравшему в первой в Сумах футбольной команде класса “Б”, а теперь преподававшему у нас физкультуру.

- Кирять пошёл, - грустно предположил сельский малый Толя Ракитский, который уже смирился с надвигающейся участью пастуха (ему её Пётр Кириллович предсказывал не раз, но Толян только сейчас начал всерьёз в это верить).

Таранишен молчал, сопел, что-то быстро писал в тетради, так же быстро зачёркивал и вновь писал. Труженик он был неутомимый, особенно на практиках, надо отдать должное. А я рванул из аудитории. Расчёт был прост: или в библиотеке или в общаге поймать кого-то из сокурсников, кто «рубит» в проклятущей этой алгебре, как я в других жанрах, и упросить решить совершенно неподъёмную для меня хоть одну задачу. Ещё лучше - обе.

Видимо, правда, дуракам везёт. На моё счастье бежала по коридору Валя Потанькина, лучший в группе математик, возле которой я тут же чуть ли не стал на колени, умоляя выручить. Да что там выручить, спасти.

И Валька, Валя, Валенька, которая в силу настоящей женской души простила мне все прежние обиды, села на подоконник, прикрыла юбочкой чудные свои коленки, на которые я, несмотря на трагизм ситуации, смотрел не дыша, и стала раскручивать поиск какого-то там неизвестного на букву “х”. Нет. “Иск”. Ой, “икс” называется!

И, наверное, друг мой Валька успела бы дорешать и одну, и другую задачи до конца, да в эту пору из тёмной подсобки спортзала появился на свет божий что-то на ходу дожёвывающий толстяк Пётр Кириллович, сопровождаемый худеньким, добреньким, с красненьким носом, мило всем улыбающимся вратарём Петром Савельевичем.

- Побудь, Дунай, у себя, я сейчас вернусь, - ещё не увидев нас, вполоборота скомандовал Гранько Дунаеву. А увидев, замер. - Аршанский! Ты что здесь делаешь? Почему не в аудитории? А?

Как надо всегда про запас иметь оправдание!

И я-таки его имел:

- Пётр Кириллович! Да таблица Брадиса нужна для логарифмов. Я в библиотеку – закрыто… вот, Потанькину прошу…

Пока два Петра выясняли между собой, кому куда идти, мы с Валей слиняли; она - в общагу, я - на каторгу, в обвешанный Эвклидами, Лобачевскими и всякими Пифагорами кабинет, где Гранько устраивал нашей пятёрке аутодафе.

В аудитории мало что изменилось. Толя Ракитский задумчиво рисовал будущее своё стадо - коз, коров, быков… Таранишен, низко-низко склонившись и угрюмо сопя, всё с той же скоростью что-то лихорадочно писал - теперь уже на зелёной обложке тетради, где шла клятва юных пионеров. А все двенадцать белых листиков тетради он успел за этот час густо испещрить, сплошь и рядом заполнить.

Двое пацанов не из нашей группы за последним столом, нервно позёвывая, односложно беседовали, явно ожидая, что Гранько сходу их выгонит первыми.

Он и выгнал их первыми. Потом отправил в родной колхоз тепло с ним попрощавшегося Тольку Ракитского. «Там, Ракитский, учи математику, с быками вместе», - напутствовал его Пётр Кириллович.

- И тебе, Таранишен, два, понял? - мстительно перелистывал листок за листком школьной Колькиной тетради Пётр Кириллович. - Ты что мне тут намалевал, а? Что намалевал, я спрашиваю?

Бледный, как мел, Таранишен, истерично показывая мне знаки под столом, чтобы я быстро отвернулся от этой сцены или вообще быстро убрался подальше в угол, тихо шептал Петру Кирилловичу:

- Вы той... Я той, Пётр Кириллович. Мы это... Батько там приехал из села, вас ждёт. Кабанчика мы хорошенького той, за-к-кабанили, там сальце привёз, там колбаски, сальтесон, это...

Математику столь долго объяснять простые вещи?

- Три тебе, Таранишен. Три! Иди. Жди меня с батькой своим у выхода. Переговорю я с ним, почему ты такой дурак.

Меня спасла Тамара Ильинична, секретарь учебной части, мамина подруга с довоенной поры. Она, видать, и была предупреждена мамой о готовящейся мне сегодня казни, потому и не ушла сразу после работы. Сидела, ждала начала расправы.

И когда Пётр Кириллович быстро пробежав взглядом первый, второй и третий листок этих нескончаемых дурацких задач, которые как орех расщёлкала да не успела дорешать спасительница моя Валечка Потанькина, стал искать листок четвёртый, - завершающий, а его не было, потому что я не знал, что там в конце писать, Тамара Ильинична и выросла в дверях. Статная, с бюстом, который не снился лучшим американским актрисам, с глазами с поволокой, она, словно и нет меня, пацана, в аудитории, томно протянула, сложив сочные свои губы гузочкой:

- Ну-у? Мы с Дунаем долго тебя будем ждать? М-м-м?

И столько столько неги и ласкового обещания было в этом дамском “м-м-м”, что не только Гранько, а и, скажем, американский сержант Том Вуд, известный тем, что накидывал петлю на шею одному из главных нацистских преступников по приговору Нюрнбергского трибунала, помедлил бы, прежде чем это сделать.

Пётр же Кириллович вообще последнюю казнь отменил.

- Ладно, - сказал он, сжимая и разжимая хорошо знакомые толстые свои пальцы, которыми умело выписывал теоремы на доске и которыми безжалостно ставил мне сплошные “неуды” в журнале да в зачётку.

- Ладно. Иди, Аршанский. Три. Брат у тебя был хороший. В самодеятельности у нас выступал...

Я вышел под дождь. Под проливной, не такой уж тёплый июньский дождь. И земляки мои, сумчане, прятавшиеся в тот час от непогоды под зонтами, воротниками, козырьками домов, навесами, балконами, балахонами плащей и сложенными вчетверо газетами, видели в тот день настоящего городского сумасшедшего, который, то улыбаясь вовсю, а то и хохоча в голос, шёл, мокрый, по самой длинной улице - Ленина, не замечая ни луж на тротуарах, ни потоков воды на дорогах, ни струй дождя с крыш. Плевать! На всё плевать! Три!..

Он шёл и смеялся, давясь слезами от счастья, потому что со вторым курсом кончалась ненавистная математика, и можно было теперь подавать заявление на стипендию - пусть не за успехи в учёбе, а в силу трудного материального положения (тогда такую давали). И можно было мечтать, можно было планировать жизнь дальше: купить на первую степуху белые, очень модные носки за два пятьдесят, новый ремешок к наручным часам “Урал”, которые подарил старший брат, выпускник этого же техникума, домашние тапочки в подарок отцу и узорчатую косынку маме. Что ещё планирует шестнадцатилетний человек?

- Сэмэн! - кричал мне с той стороны улицы полуголый однокашник Витька Шульженко, придерживая одной рукой велосипед, другой держа сетку с уловом карасей и плотвы. Только-только, видимо, выбрался с нашей речки Псёл, убегая от грозы.

- Сэмэн!! Ну шо, сдав?

И я орал ему через дорогу: “Сдал, сдал!”. И Витька от избытка чувств щёлкал себя пальцами по смуглому от загара горлу, радуясь моей удаче и призывая должным образом вспрыснуть это дело...

* * *

С Колькой Таранишеным самым непостижимым образом мы увиделись последний раз в поезде, увозившем меня из Сум в новую жизнь. А его - возвращающимся после армейской службы сапёром в Германии домой, в родное село. Кажется, не узнай я его - он бы меня и не узнал. А узнав, кивнул равнодушно, словно расстались только вчера (а прошло-то уже добрых шесть лет), и так же, по-дежурному, спросил:

- Ну, как ты, где?

А мне что-то делиться с ним подробностями расхоте¬лось...

Валечка Потанькина живёт в своей Золотоноше - и, не знаю, сохранила ли она в девичьей корзинке ту выпускную техникумовскую фотографию.

До семидесяти лет преподавал в Сумском строительном техникуме математику и геодезию седой орёл Пётр Кириллович Гранько, из всей математической науки которого я на всю жизнь запомнил только две сложные вещи: чему равен квадрат суммы и чему - квадрат разности двух чисел. Ей-богу, знаю. Хотите, расскажу?

А по геодезии с третьего курса я учился у него сносно. И практику с теодолитом, нивелиром прошёл исправно, прилежно ведя дневник, отмечая все репперные точки, послушно таская рейку под жарким украинским солнцем по улицам и площадям (майданам) миста Сум. (“Мисто” - значит город).

Сложнее вышло только с лучшим моим закадычным дружком Витей Шульженко. Тем, с кем в те годы вместе мы ходили по выходным заниматься в музыкальный кружок при Доме культуры машиностроителей. Не потому, что он так страстно любил осваиваемую домру, а я, тугоухий, - барабан. А потому, что Витька почему-то непременно хотел украсть эту домру, и всё никак ему это не удавалось. Да так и не удалось.

Тем, с кем на танцевальные вечера в техникум мы ходили не как все люди, через главный вход, а непременно проникая какими-то грязными подвалами, пыльными чердаками, запутанными коридорами, - простых путей Витька никогда не признавал: слишком пресно.

Тем, с кем ночи напролёт резались мы в карты, а потом в шахматы, когда нашу группу посылали на сбор картошки или кукурузы в отстающий колхоз.

Тем, кто так фанатично любил пинг-понг, настольный теннис, и передал эту любовь мне. Техникумовские сторожа, добрые души, пускали нас, опять же, посмеиваясь, - не бранясь с вечера до полночи, гонять целлулоидный шарик в подвале учебных столярных мастерских.

Витька... Виктор Афанасьевич с прекрасной фамилией Шульженко. Правильное отчество Витьки было Опанасович, потому что имя отца украинское - Опанас, а не Афанасий. Но Витька смущался, краснел: “Опанас... Дума про Опанаса”. И зло ругался в техникуме, когда в дипломе записали ему всё же отчество по паспорту - Опанасович.

Прекрасный инженер-чертёжник, умница строитель - проектант, добрый к своей дочери отец и прекрасный муж, Виктор умрёт в 44 года. Умрёт бесславно, похоронив себя за короткий срок в пьяных делах.

Дочь выйдет замуж за приезжавшего в Сумы на заработки португальца и уедет потом к нему на родину на постоянное место жительства, где родит сына Андрэ и дочку Софийку.

Потосковав несколько лет, ненадолго сойдясь с каким-то жлобом и уверившись, что любовь-морковь эта - от тоски, но не от сердца - отправится к дочери, зятю и внукам Виктора - жена? вдова... Раиса.

А я? Я, Витя, помню, что твой день рождения - 29 мая. Что ты был на год старше меня. Что у нас с тобой была прекрасная юношеская дружба, которую разъединила армия - ты попал на три года в стройбат в Выборг, под Питером. Я - на три года в авиационные связисты на Тамбовщину...

И теперь мой долг перед тобой - написать обещанную книгу “Пьяная вишня”, чтобы в ней - всё всерьёз, без утайки, как было, как жили, как умели дружить не прогибаясь ни перед какой сволотой ни в шестнадцать лет, ни в шестьдесят... Впрочем, твои-то 60 так и не состоялись, Виктор.

И если я приеду, а я обязательно приеду в Сумы, город не-обширный, неохватный в детстве, а теперь сузившийся до размеров могильной оградки, где похоронены мои мама да батя (на гранитном надгробье которого чья-то рука сломала армейскую звёздочку - память о защите отцом, рядовом военно- воздушной роты, города Сум в июле 1941-го...), я побываю и на кладбище в Луке-Барановке, Витя. Спрошу у смотрителя журнал, найду, где твоя могилка. Положу цветы… И, знаешь, Витя! Возвращаясь кладбищенской тропой, не вслух, а про себя, мысленно, позволь, спою. Ту нашу, техникумовскую. Помнишь?

У нас на физкультуре, словно в цирке,

Гастроли Пётр Савельевич давал,

Какие рожи он нам корчил, какие трюки выдавал.

Гранько Пётр был парень очень бравый,

Он румбы хорошо нам объяснял,

О, сколько жизненных советов

Он нам, студентам, подавал.

Немецкий Ольга Зудина читала,

Про химию всё Катрич объясняла,

А Ломберг нам под вой сирены

С машины искры извлекала...

У каждого из нас в жизни была своя школа, свой техникум, свой институт, свои университеты. И дело, наверное, вовсе не в том, какой там был учебный профиль и в каком городе твой вуз располагался. А в том, каким ты сам впервые вошёл в его стены и каким вышел. Как говорится, квадрат разности двух чисел равен квадрату первого числа...

ЮРКИН СОН

 Памяти Милы

…И только накинулись жадно урчащие братья на сладкие хрящики студня, как услышали неподалеку за кустами пронзительный голос Зины Ванны:

- Юра, Вова, быстро ко мне! Вы где-е, Ширя-я-евы?   

Юрка поднял глаза на брата. Вовка, глядя строго перед собой, со скоростью пропеллера уплетал подернутые жирной студенистой плёнкой мясные кусочки, позабыв обо всём на свете.

Хлюпая носом, и даже вроде постанывая, он ловко выуживал из глубокого блюда косточки посмачнее, мигом забрасывал их в замасленный рот, обсасывал, втягивая в себя отцеженную вкуснятину, а обглоданные до состояния деревяшки хрящики, чуть скривив толстые губы, выплевывал.

И вновь, подобно урчащему пылесосу, с хлюпом вбирал в себя новую порцию добычи, отжимал, перетирал, фильтровал, смаковал губами, зубами, деснами, языком, а гладко ошкуренные бобышки выплевывал в заранее припасенный целлофановый пакет, чтобы не оставлять следов на траве.         

«Неужели и я сейчас в таком виде?» - подумал о себе Юра.

«Таком же, - весело ответил ему внутренний голос. - И ты, как поросёночек, сейчас выглядишь».  

Жаль, не могли они посмотреть на себя со стороны. У обоих братцев льняные кудряхи одинаково распластаны, волосы лоснятся от жирных пальцев, которыми они их со лба отбрасывают. И на щеках жирные потёки застыли: увлеклись, упились сладкими рёбрышками, остановиться невмочь, когда уж там мордашки вытирать?

Грызи да бойся: вот-вот Зина Ванна доберётся сюда, оглоушит:  

«А, попались, голубчики!»

***

Вчера целый день... Да где там «день», - считай, с позавчерашних сумерек пасли братья Ширяевы под своим неусыпным наблюдением наижеланнейший детдомовский уголок - кухню. Зорко высматривали они, что там затевают поварихи к приезду гостей.

Прикрывая друг друга по всем правилам военной разведки, братья и под затянутыми сеткой-марлей окнами примащивались, уши растопыривая, прислушивались к разговорам поварих, и у дверей в столовку, вроде как играя, крутились, подглядывали - всё старались понять, что там такое грандиозное затевается?

А когда разведали, слюнки потекли - студень! Вкуснятина из вкуснятин, заветное лакомство: ликуй, Исайя!

В деревне, у мамки, они пробовали эту царскую еду едва ли пару раз. Но уж запомнили её, как радугу небесную. Ту радугу, что однажды всколыхнулась, полыхнула перед ними в просветах росного дня причудливо выгнутыми мостками, на которых сходни-перила всяк по себе самоцветы, а ступени-половицы изумрудным волшебным лаком отполированы - так сияют.

Вот так же они запомнили грозную, страшно ослепившую их однажды на реке молочно-белую, полыхавшую сварочным пламенем поднебесную молнию. Ух, как высветила она тогда и чьи-то норы в крепких глиняных берегах Углянки, и тучи рыбьей мелюзги, сбившейся в испуганное стадо у рыбацких подмостей, и стадо коров, взревевших в тот миг, как на бойне...

А еще вот так же крепко, на всю жизнь, запомнили они одну хоро¬шую бабушкину сказку про расчудесные заморские ковры расписные, про красавца добра-молодца, на том ковре-самолете невесту свою от злого недруга уносящего... Про гусей-лебедей, которые криками тревожными молодую пару о злом драконе предостерегали, спасти их в беде старались...

Не так уж много, если не сказать всего-то три - холодец в праздничном, почти забытом родительском доме, та самая радуга да молонья (так называла молнию бабушка) - и было памятных событий в жизни братьев. И тут на тебе, такой фарт, такое везенье - жди, Юрашка-оголец, будет скоро холодец.

Ха! Ждать вам братья Ширяевы будут! На что-то надеяться... Как бы не так: уж они-то сформулировать это для себя не могут, но знать - знают четко: кто не успел - тот опоздал. Ждать - дождёшься, что вернутся из города Костька с дружками, где и найдёшь тогда миску с потрохами. Спасибо, играют они там сегодня в футбол, пока вернутся - братья Ширяевы что нужно - сделают.

...И стоило только распаренной от кухонного жара тёте Нюсе выста¬вить вместительный тазик со съедобными отходами производства на подоконник остужать - братья-разбойники (ха-ха!), заранее освободившие от кнопок марлевый низок, приделали этому тазику ноги молниеносно. Даже пар заклубиться вслед не успел. Что называется - увели из-под носа!

- Зой! Поди-ка сюда, - кричала через минуту изумлённая непостижимой пропажей тётя Нюся. - Я токо счас вот сюда обливную миску ставила, ты не переставляла её, не видела?

- Да я почём знаю, куда ты ставила, я вон с компотом вожусь, - недоумённо вздергивала плечами напарница. - Куда ж могла такая посудина деться, если ты её сюда ставила? Не Филимон же её упер.

Рыже-серый котище Филимон при упоминании его имени лениво приподнял опухшую от беспробудного сна лоснящуюся мордуленцию, чтобы тут же уронить её на передние лапы. И тем самым без мурлыканья дать понять: нашли на кого подумать, да мне и на подоконник вспрыгнуть-то лень, мамки мои, поварихи, сами под нос еду подкладывают. Буду я ещё трудиться, косточки таскать... И оправдался!

- И-и, а ты говоришь, - сокрушённо всплёскивала оголёнными рука¬ми над Бермудским треугольником подоконника обескураженная повари¬ха. - И попробовать нам с тобой ничего не оставили, обжоры ненасытные, а?

Расстроенная и растерянная физиономия тёти Нюси, насколько добрая, настолько доверчивая, в эти минуты была словно списана из висевшей в учебном классе детдома картины «Опять двойка?» (Тётя Нюся - в роли укоризненной матери неудалого сына-школьника).

Не в пример ей, миролюбивой, гневную реакцию на явный акт террора заквасила Зоя Ксенофонтьевна, повар - второй номер, но по ругательности и агрессивности, бесспорно, первый.

- Мазурики, расшиби вас в лепёшку, - бегая между котлами и шкафами, заглядывая во все уголки пищеблока, орала пышногрудая Ксенофонтьевна и призывала Создателя в единомышленники при исполнении приговора преступникам.

- Ух, вы, банда антоновская, наглецы наглючие, - набирала обо-роты обиженная всем на свете – не просыхающим от пьянок мужем, ядовитой свекровью, перегоревшим телевизором и прочими прелестями бытия Зоя Ксенофоньтевна. - Ведь найду, кто это сделал, - во дворе повешу...

И уже теперь тёте Нюсе пришлось шикать на неё, бесноватую, призывать остудиться, забыть о похищенном:

- Ладно тебе, Зойк, есть же у нас с тобой ещё чего чудок доварить, не возьмём домой, доварим.

- «Есть!» Мало ли что есть, - передразнила Нюсю не утихомирившаяся товарка. - У Филимона, вон, тоже есть - под хвостом шерсть.

И, вымещая зло, так пнула в сердцах некстати прильнувшего к её ногам, ни в чём не повинного перед кухней лежебоку, что пудовый взрос-лый кот прочертил в воздухе дико мяукающую трассу не по дуге, а по хорде - от середины помещения до порога. Там шмякнулся об пол рогожным кулём с мукой, фыркнул презрительно в усы: «Плебейка! Да у меня, если хочешь знать, стаж больше, чем у тебя, и ума не меньше». Но вслух говорить это, естественно, не стал; гордо повернулся кормой, в струнку поднятым хвостом отсалютовал убытие, а заодно подтвердил наличие рыжеватой, чуть свалявшейся шерсти на том самом, подозреваемом Зойкой, месте…

Воспитанников школы-интерната для умственно не совсем полно-ценных детей спешно переодевали в новые наряды. Но перед тем отправляли всех в душевую, на внеочередной помыв. Потом чистеньких, благоухающих земляничным мылом мальчишек выстраивали по отрядам у кладовой, поторапливая: «Давайте, ребята, побыстрее, ещё девочкам нужно помыться».

Выдавали новенькую одежду со слежавшимися от длительного хранения складочками, не подвластными и горячему утюгу.

Опять же, поторапливая, помогали продеть в непослушные петлицы рубашек и пиджачков туго поддающиеся пуговки.

И, стращая для порядка строгим спросом директрисы, Ираиды Леонидовны, попутно выспрашивали, не видал ли кто злоумышленника, стибрившего сегодня поутру бачок с вкусными косточками от холодца?

«Не-а», «не знаю», «а я почём знаю» - ни на какие другие ответы и не могли полагаться воспитатели здешнего заведения, где воспитанники за длинный язык карались специфической карой.

И не было ещё случая за всю послевоенную (впрочем, как и довоенную) биографию детдома, чтобы этот приговор оказался отсрочен, а, тем паче, не приведён в исполнение. Как, кстати, не было и случая, чтобы кто-то по-крупному завалил своего товарища.

Девчонки – да. Те, в силу своей природы, ябедничали, жаловались на обиды, терпимые от пацанов или девчонок посильнее. Получали, правда, за это в тот же день или вскоре пинок, а когда - и фингал. Но поиск справедливости не прекращали.

Страшнее ждала расправа болтунов-мальчишек. У-у! Лучше засунуть язык, проглотить как можно глубже, только бы не ляпнуть о своих даже безобидную правду. Не испытывай судьбу!

Все знали, - и дети, и педагоги - последнее слово в процессе разбирательства скажет директриса, Ираида Леонидовна. Она сама прошла в этих же стенах «от» и «до». Точнее, от беспомощного подкидыша в те самые первые послевоенные годы до сотрудника интерната, тогда ещё не для дебильных детей. Поучилась в городе, в институте, а тут она и воспитателем, и завучем, а потом вот директором трудится.

Женщина - ничуть не хуже других, но не дал Бог ни детей, ни мужа, хотя видели пацаны постарше, с кем под ручку Ираида в горсаду прогуливалась в молодые годы. Один военный моряк им особенно нравился - высокий, черноусый, в белом кителе, а главное - с настоящим кортиком! Всё бы отдали, дай он им поиграть, да хотя бы просто подержать в руках этот великолепный кортик, предел мальчишеских мечтаний.

Но и с тем морячком что-то у Ираиды не сладилось. Может, она ему не подошла. Но почему? Не слишком рослая? Так известно, на какой пище - картошка да селёдка - проходило послевоенное детство их поколения. Зато волосы носит она прекрасные: чёрные-чёрные косы уложены короной. Не зря ли она их так укладывает? Голова кажется чересчур большой в сравнении с телом, по-детски хрупким, с тонкими руками.

Но если уж продолжать портрет, то до конца - всё, как есть. В чёрном обрамлении кос лицо её с отдельными неяркими веснушками и маленьким округлым подбородком и большими серыми глазами за стёклами очков кажется бледным и болезненным. Очки придают директрисе учёный и в то же время несколько кошачий вид благодаря примостившемуся между стёклами маленькому, чуть приплюснутому носу.

А вообще лицо её носит облик не постоянный, имеет свойство меняться - от строгого и разумного в кругу своих коллег до вопросительно-испуганного при сопровождении различных комиссий, в коих недостатка никогда не бывает. Лишь улыбка Ираиды - дерзкая и плутоватая, специфическая детдомовская улыбочка, оставляет впечатление решительности и готовности... к шкоде. Побегу, например. Или ехидному замечанию, жёлчной реплике в адрес провинившегося.

А ещё - когда она улыбается, то, кажется, вот сейчас она оторвётся от земли и попробует взлететь. Вот многим так кажется - и всё!

И только за эту хорошую улыбку ей прощаются вспыльчивость и разносы под дурное настроение, бранные слова страшной силы и упрёки не по делу («Не удалась у бабы личная жизнь, вымещать обиды на ком-то надо, что тут непонятного?»).

Интернатские дети, не знающие этих взрослых философских рассуждений, Ираиду свою просто любят. У детей из этого спецучреждения есть лишь две оценки по отношению к взрослым: любим - не любим.

И больше - никаких полутонов, оттенков, полуоценок, никаких недоступных их разуму мирихлюндий. «Люблю», «не люблю» - что бы это ни было - каша, кисель, человек, игрушка... Просто и понятно.

Прослышав о кухонной диверсии, Ираида Леонидовна никаких скоропалительных разборок устраивать не стала. Походила-походила по выцветшему, вылинявшему, выгоревшему и давно облысевшему паласику на своём три на четыре командирском мостике. Поиграла хмурыми бровками, додумывая до конца свой безошибочный дедуктивный метод расследования. Потом бросила стоящей перед ней чуть ли не навытяжку Зине Ванне: «Ладно! Знаю, кто кражу сотворил. Гостей проводим - обоих посажу в кастелянской голой задницей на линолеум - всё расскажут. Но это завтра. А пока... Что там, наверху, всё готово?»

Семь интернатовских отрядов, по десять-пятнадцать человек в каждом, принаряженные, а оттого смущённые, стесняющиеся самих себя и друг друга до вишнёвой испарины на лицах, вплывали в торжественно убранный зал, тычась в спины впереди идущим и нечаянно наступая скрипучими башмаками на туфельки или наоборот. Те, кто помладше, шагали парами, взявшись за руки. Подростки постарше, хотя и не знали, куда девать руки и глаза от всеобщего к ним внимания, пересекали зал вразвалочку, плюхались на стулья поодаль друг от друга - не хватало им ещё тут попарно, как шерочка с машерочкой, фланировать.

А гостей подвалило - уйма! Толстые дядьки с обвислыми подбородками и трясущимися брыльями щёк. В каких-то они причудливых шляпенциях, беретиках... С непонятными разговорами и подхихикиваниями, переглядываниями. Тётки в размодненных нарядах, ярких, броских, в основном сидящих на них, как на корове седло, что старшие девочки отметили в своём кругу незамедлительно и не без труднообъяснимого удовольствия.

Промелькнула какая-то пигалица в болотно-коричневого цвета куртке и серых, с пуговичками на щиколотках, брючках с узкими манжетами на обшлагах и нелепой то ли шапчонке, то ли панамочке, прикрывавшей пегие волосёнки на голове. Она терялась среди откормленных рысистых женщин, не вписывалась в их мясистую, широкобедрую компанию.

Замыкал шествие вечно пошмыгивающий простуженным носом бородатый учитель по труду, нежно прозванный Киянка. Он-то и тащил следом за пигалицей огромный чемодан на колёсиках - настоящий кофр - солидный, полосатый, обляпанный цветастыми наклеечками и нашлёпками по бокам - автографами таможенных досмотров, пройденных на пути в аэропортах и железнодорожных станциях. Ещё кто-то из гостей нёс по две-три картонные коробки, склеенные широкой лентой - скотчем, а кроме того, тоже увенчанные метками, но теперь уже в виде ромашек, отдельных лепестков и листьев. Детдомовский ушлый народ понял: подарки!

Не особо-то сгибаясь в приветственных поклонах, но всё же в почтительном полушаге от начальства выступала Ираида Леонидовна, особым прищуром глаз отгоняя своих сотрудников подальше от себя. На вопрос одного из дебелых мужиков-порученцев, сосредоточенно чиркающего цифирки на листе бумаги, директриса доложила: «Из ста двенадцати воспитанников собрались практически все. Можно начинать».

Не моргнув, слукавила Ираида! Знала же прекрасно, сколько беглецов не досчитывает интернат - пяти. Но и где их искать, тоже знала. Трое - в дальних бегах, там милиция оповещена, задержат, доставят. Слюнявый плакса Толик-нолик далеко уйти не способен, прячется, поди, сейчас среди бомжей в драных вагонах, папаню своего высматривает, выискивает. А папаня его несчастный тонет с каждым днём всё сильнее среди уже затонув¬шего алкогольного племени.

Киянка и физрук, обычно посылаемые на поиски беглецов, всегда именно там, в кругу оборванных, вонючих бомжей отыскивают и хнычущего, вечно зарёванного Толика-нолика, который в свои одиннадцать лет всё ещё учится по учебникам второго класса.

Ещё одна «жемчужина» школы Алка - тоже, небось, облюбовала вокзал. Только не железнодорожный, а автобусный. Там свою клиентуру находит среди разбитных солдатиков, с дембельскими сумками и чемоданами поспешающими в родные края. Или среди заносчивых всезнающих юных студентов, ожидающих «Икаруса» до областного центра (сюда к предкам за харчами наведывались).

Фигуристая, уже вполне сформировавшаяся девочка, с чувственными губами, якобы стыдливыми глазками и нежным голоском - откуда и взялись благовоспитанные задатки - Алка неотразимо действует на заранее облюбо¬ванную жертву.

Сама невинность - фиалка с Монмартра - она так умеет совершенно случайно, ну совсем нечаянно подсесть на скамеечку к туго обтянутому армейской гимнастёркой молодому человеку, так кротко взглянуть на него и ослепительно улыбнуться, интересуясь, не по пути ли им отправляться с одной платформы, что...

Пойманному беглецу Толику-нолику и Киянка и физрук по пути к детдому накостыляют по шее, тем самым получив хотя бы моральное удо¬влетворение за потраченное время и нервы.

Алку попробуй только кто-нибудь из них тронь! Во-первых, интересно знать, у кого это вообще рука поднимется вымещать злость или досаду на этом синеоком чуде? Во-вторых, за ней и самой не заржавеет тут же отвесить сочную оплеуху за насильственное прикосновение - как-никак три года в секции дзюдо занималась, сколько кубков и грамот у физрука в спортзале хранится, ею завоёванных! Знает крошка не понаслышке, как правильно свой кулачок сложить, чтобы противнику тошно стало, и какая точка на теле партнера наиболее уязвимая. Не рискуй! Отметелит и высмеет.

Ну, и, в-третьих, так или не так, только ходят слухи, что за Алкой вообще стоят таинственные крутые ребята с ба-а-альшим авторитетом. И лучше уж с ними не связываться гражданской публике - истребят, как карасей на сковородке.

Против Алки не боится выступать только Ираида Леонидовна. Та да¬же дух спортивной борьбы испытывает, когда вызывает к себе волоокую волонтёрку на собеседование.

Поигрывая дужечками очёчков, а-ля Надежда Константиновна Крупская, нахохленная директриса обходит раз и другой напружиненно стоящую перед ней автовокзальную примадонну и чеканит выгравированный в её духе безжалостный приговор: «Алка, я понимаю… но… если… - на детдом не рассчитывай, за километр не подпущу. Ты меня знаешь».

Знает. И потому, хоть и усмехнётся лишь криво в ответ - не стращай, дескать, меня, начальница, не из пугливых - на пару-тройку месяцев промысел свой вокзальный прекратит. И будет поражать учителей несказанными сочинениями и бесподобными контрольными, вызывая оторопь у классного руководителя, воспитателей, самой Ираиды Леонидовны. Девчонкам-подружкам заявит: «Все - кыш от меня, Алла на перевоспитании».

Пока пацаны подталкивали да пощипывали друг друга в сбившемся строю, оттесняя более слабых в сторону от менее слабых, в актовом зале прозвучало немало словообилъных и маловразумительных речей. Над нестройной, тихо переругивающейся толпой молодняка витали непривычные, режущие уши юным созданиям словеса о гуманитарной помощи, взаимосотрудничестве, каких-то демократических преобразованиях и - совсем хана! - новом витке демократических взаимоотношений. Было от чего начать щипать соседа или плевать в него из трубочки.

...То, чего больше всего ждали, волнуясь и потея, присмиревшие на время детдомовцы - вручение подарков - началось лишь после того, как эмоции поутихли, и радость уже была не та: все выкачали говоруны, разноцветные комары и комарихи из свиты. Не выдержав, Ираида Леонидовна добралась, наконец, до списка, приглушив желание ещё троих сопровождающих повторить списанные из вчерашних газет политические абзацы, и стала вызывать к столу своих питомцев. Счастливчик получал из рук угловато изображающего улыбку Киянки картонную коробку, надёжно прихваченную широкой жёлтой клейкой лентой-скотчем и, слюну глотая, возвращался на своё место, в строй, предвкушая радость знакомства с содержимым.

И каждый натужно соображал, куда бы улизнуть, где бы скрыться подальше от дружелюбных товарищеских глаз, чтобы наедине пережить радость обретения подарков.

Но где ты, милый, скроешься в этой общежитской коммуналке, в этих пчелиных сотах? Здесь всё «обчественное», «наше», нет ничего «моего», а только лишь коллективное, колхозное.

Вон нетерпеливо отодрал уголок коробки Генка из второго отряда и тут же получил «леща» по чернильным пальчикам: это главный в их бригаде - увалень Мухомор предупредил нарушителя правил, чтобы не зарывался - не было команды приступать к «вскрытию».

После такого ядовитого намёка быстренько оставил надежды на встречу со счастьем ещё один мальчишка, нежно гладивший ладошками картонные бочка посылки.

Братьев Ширяевых перепутали, вручая коробку Юрки - Вовке и наоборот. Под хохот зала и сдержанные улыбочки благодетелей братья понесли картонные коробки вдвоём, поставив их одну на другую. Так счастливая се¬мейная пара выносит из магазина только что купленный телевизор с присобаченными поверху «сопутствующими товарами», Бог знает что собой представляющими.

Девчонкам из девятого отряда, где Алка держит масть негромко, но прочно - вот же, прикол! - вместо предполагавшихся кофточек вдруг вручили по кукле. Барышни, не скрывая чувства отвращения к маловозрастным подаркам, затуманенно посмотрели на Зину Ванну, директрису и открыли, было, уста для возражений на свойственном здешнему климату жаргоне... Но вовремя их остановила всевидящая Ираида Леонидовна. И кастелянша, перетасовав какие-то свои запасы, заменила коробки, отдав чуть потрёпанных Барби и её подружек третьеклассницам.

Присланные в нагрузку к посылкам с гуманитарной помощью тётки из районной администрации - все в шелках, мехах, платьях с люрексом, подустали и уже без рисованных улыбочек наблюдали процедуру отоваривания детдомовцев иноземными дарами, мысленно поторапливая торжественный акт передачи персональных «гешенков».

Однако пеговолосая пигалица в нелепых серых штанишках, прихваченных у обшлагов крупными коричневыми пуговицами, неутомимо бегала вокруг девчонок, спрашивала, подходят ли каждой из них кофточки, платьица, курточки, - и лишь убедившись, что да, подходят, переходила к следующей подшефной «доченьке», задавая и ей такие же участливые вопросы.

Вот оно что! И сбор-то весь сегодня протрубили именно из-за этой невзрачной птички, а не из-за грозных тёток в дорогих боярских нарядах. Пигалица она, пигалица, а вот, поди ж ты, чуть ли не миллионерша у себя в Западной Германии, на миллионы рублей бедным деточкам из России подарков навезла. И обещает крепко-крепко, навсегда вместе со своим по горло занятым гешефтом мужем, дружить с милым их сердцу детским домом - «киндлиххаймом», помогать ему во всём, несмотря на огромное, в три тысячи километров, расстояние и другие сложности.

«До чего же мы дожили, - глядя на пунцовую от непривычной к выступлениям перед аудиторией Хельгу Апитц, думала, мысленно покачивая головой, директриса. - На эту жвачку ничтожную малыши, как на золото, кидаются. Девчонки немецкими шмотками, как парчой, любуются, а там, у них, поди, весь этот трикотаж - грошовый, и завались его на каждом шагу. Когда же мы из нищеты вылезем, когда, наконец, людьми станем, чтобы сами дарили-раздавали подарки, а не стояли, как попрошайки, в очереди за ними.

«О, Готт, майн Готт, бедные деточки», - думала тем временем, деланно улыбаясь всем и каждому, фрау Хельга Апитц, действительно состоятельная женщина, совладелица на равных паях с мужем сверхприбыльного ресторана «Кайзерхофф», магазина дамской одежды «Только для Вас» и пошивочной мастерской «Минутка», расположенных в чудесном вересковом городке, коих так много в стороне от громадных, бурлящих, человекокипящих Гамбурга, Бремена, Ганновера.

«Нет, это не дети, а однообразные, унифицированные оловянные солдатики, боящиеся ослушаться своих суровых командиров. Да-да, именно так! Никакой индивидуальности, всё только строем, только по разрешению, только по соизволению начальника. Как так можно? Но об этом я не могу сказать здесь никому, да и дома будет посвящён только узкий круг - конечно, Клаус, его брат Алоиз с женой. Пожалуй, всё? Ах, сколько будет вопросов, когда мы соберёмся под нашим абажуром в гостиной...

Разве прилично рассказывать большему кругу людей о том, что здесь - в детском доме! - зимой от них же, детей, закрывают тёплые туалеты на замок, чтобы ребята... как это... а! «не гадили». Но что же ещё делают в туалетах?

Готт! Здесь даже девочек зимой отправляют с ужасными клочками газеты во двор, в деревянную уборную. В морозы! В солдатский сортир! Такой интим. Но, пожалуйста, все садятся рядышком... И ещё раз эта подробность: жуткую, корябающую нежную детскую кожу жестяную газету употребляют вместо мягкого папифакса. Кто сможет это там, у нас, всерьёз воспринять? Засмеют, скажут - ты не разобралась, ты нагнетаешь страхи»...

...Фрау Апитц мило и сердечно улыбается каждому ребёнку. Дети в ответ громко, как только что научили, кричат ей «спасибо». Не волнуйтесь, милые, подарков всем хватит, запасены и резервные коробочки, на непредвиденный случай. Получат свои «гешенки» и все до единого сотрудники детского дома, весь персонал, включая эту словоохотливую с буйным взором повариху Зою.

Это она рассказывала с помощью переводчицы все подробности детдомовской жизни тихо обмирающей про себя иностранной гостье.

«А чего, коммуна, она и есть у нас коммуна! Тут так, не забалуешься, и правильно! Если на первое даём щи - уплетать будут все щи; даём на второе гуляш - всем гуляш; на сладкое компот - всем компот. Не забалуешь! Как всем, так и тебе, нечего из себя строить… Не дома - то не хочу, это не хочу. Перебьёшься!»

- Но, фрау Зоя, - изумлённо поднимала невыразительные бровки серенькая зарубежная мышка, - вы извините, но... если ребёнок не любит гуляш, а просит манную кашу, он её не получит? - спрашивала и со страхом следила за движением крупных губ поварихи съёжившаяся Хельга Апитц. - А если у ребёнка болит живот?

Что могла ответить на естественные вопросы немки повариха? Как могла смягчить её ответ понимающая всё и вся переводчица? Пусть, мол, эти бедные киндеры и за такую сытную, по режиму поданную им еду, спасибо скажут. У себя, в лишённом детства родительском доме, какой там гуляш, какие щи они видели?

Получали в обед тумаки от хмельной мамки на первое, да матюки от пьяного в лузгу папки на второе. Действительно, ничего они тут перебирать за столом не будут, хоть трижды заболей живот; что ни поставят - всё сметут, спасибо не скажут...

«Ну, хорошо, есть столовая, хотя бы не голодные. Но эти спаленки, шляфциммер? У девочек ещё имеется какой-то уют, кружевные накидочки. Но у мальчиков... Казарма! Койки, койки, койки - канализационного цвета краска. Какую радость могут дать детям такие неуютные, холодные, безразличные к настроению ребёнка спальни?

Но как об этом поделикатнее сказать фрау директор, которая сама выросла в этом детском приюте и, наверное, плохо представляет себе, что есть настоящая домашняя обстановка? Уют. Тепло стен. Добрый свет настольной лампы.

Фрау Ираида с такой гордостью показывает свежевыкрашенный забор, бочки пожаротушения, тянет в мастерскую продемонстрировать ка-

кой-то трактор... Но как же спальни? Где здесь хотя бы у одного ребёнка личная тумбочка, в которой лежали бы лично ему принадлежащие фотокарточки, книжечки, игрушки?

Ничего этого нет. Повсюду только общие шкафы, эта, о Готт, коллективная кастелянская, где, как в вокзальной камере хранения, сиротливо покоятся вещи общего (опять колхозного!) пользования...

Коллектив... Я понимаю, это хорошее слово, у меня нет к нему предубеждения. Но... Неужели маленький человек, ребёнок, не имеет права на обладание вещами индивидуального пользования, только ему персонально принадлежащими? »

...Молчит переводчица, думая про себя: «В конце-то концов, моё дело пятое - что спросят, то и переведу». Неопределённо пожимает плечами настороженная нестандартными вопросиками гостьи свита из райнаробраза...

Молчит и фрау директор, больше других озабоченная тем, что уже парует и начинает даже остывать с некоторых углов всепримиряющая скатерть-самобранка.

«Нам бы её заботы, - кивая в сторону сухонькой иностранки, нашёптывает подружкам одна из сопровождающих фрау Апитц дам. Мужик этой Хельги, небось, из ресторанов не вылазит, пивом обжирается; как же, миллионер, чего ему там делать, и так всё поднесут. А она-то? Чего ей-то? О зиме, что ли, думать, сколько помидоров да огурцов в банки накрутить? Э-эх, нам бы, девоньки, их хлопоты, ух, как раскрутились бы! Во всю Ивановскую...»

...Скованные и чопорные утром, совершенно преобразились гости днём, за обеденным столом. Физрук и Киянка дело своё знали туго, не впервой обслуживать разночинцев - знакомых и незнакомых. Ничего, авось, после второй все перезнакомятся, а опосля третьей и вообще родными друг другу станут. Даже представители ФРГ. Так оно и вышло!

Кавалеры вспомнили, что они кавалеры и вправе развлекать дам и шутками, и анекдотами. Принявшая несколько преувеличенную (из-за оптического обмана гранёного стакана) дозу, Хельга Апитц напрямую, без переводчицы, рассказывала Киянке о знаменитом немецком писателе Хайнце Конзалике.

Киянка, ни бельмеса не смыслящий в немецком, слушал, однако, всё старательно, напряжённо следя за жестами, интонацией, мимикой рассказчицы, - широко улыбался и восторженно крутил головой, когда улыбалась фрау Апитц, пригорюнивался и невесело вздыхал, когда траурный вид приобретало её лицо.

А Хельга, встретив благодарного слушателя, вовсю живописала ему, малообразованному, сколько лет провел знаменитый Конзалик в страшных северных лагерях. Но всё же писатель должен был пройти через эти жуткие страдания - вы согласны? – иначе, откуда взяться такой достоверности, таким невероятно точным деталям в его знаменитых романах «Сибирский крест», «Таёжная симфония», «Ниночка»? Одни только русские имена-отчества, невероятно правдивые, как, например, Максим Ануфриевич или Ве¬ра Зулусовна, чего стоят? Вы согласны? Конечно же, надо много-много лет прожить в России, тем более оттянуть такой длинный срок в лагерях, чтобы очень точно оперировать сложными русскими именами. Вы согласны?

«Гут, гут! Аллее ферштейн», - утвердительно кивал головой Киянка, непреклонно подливая слабо сопротивляющейся гостье очередную рюмашечку.

Радостно, по-домашнему гудело честное собрание в надёжно закрытом от чужих ушей и плотно занавешенном от любопытных глаз директорском кабинетике. «Хорошо сидим», - похохатывали расхожей фразой из смешного фильма дамы и кавалеры. И теснее смыкались друг с другом взглядами, руками, кое-кто и коленками. Многие из присутствующих на вечеринках кавалергардов и фройляйн так флиртуют.

«Дружба, фройндшафт», - ликуя, скандировало честное собрание нестройным гулом голосов. «Труш-па, ка-ра-шо», - робко ответствовал требовательному хору одиночный ломкий голосок вконец скапустившейся от этого невообразимого застолья переевшей гостьи.

И, к ужасу своему, фрау Апитц вдруг стала часто и громко икать.

- Юрец, слышь, поди сюда, чего скажу!

- Пошла ты, - отвечал младший из Ширяевых распатланной Алке. - Знаю я тебя.

Он не договорил, а она, поняв, засмеялась: не так давно подозвала его к себе, вроде по делу, а сама, бесстыдница, на виду у всех пацанов из отряда схватила за причинное место, отчего Юрец взвыл, а ватага покатилась со смеху. Месяц потом прохода ему не давали, ржали, пока брат не подходил разгонять потеху.

Но все же Юрка, сохраняя дистанцию в полтора метра, на сей раз подошёл: у детдомовцев на брехню и на правду нюх отменный, не проведёшь, чужак, враз учуют.

- Иди, ластунчик, ближе, не бойся, - вконец убедила Юрца старшая подружка.

И он вскинул на неё с надеждой изумлённые зенки:

- Алка! Ты... чё... Правда, что ль, видела?

«Ластунчиком» и «последышем сладеньким» называл Юрца только один человек на этом свете - мамка! Значит, от неё где-то услышала оторвенная Алка что-то такое... Что? И где они виделись? - заозирался Юрка.

- Где-где, на автовокзале. Где же ещё я могла её видеть, ластунечку твою, - причёсывалась перед карманным зеркальцем Алка, заодно покусы¬вая верхнюю губку.

- Ну, и... Как она... Выпустили её? - наступал на прихорашивающуюся Алку Ширяев-младший. - Она чё? Говорила, что приедет?..

Есть одна тема, которую никому и никогда трогать в детском доме нельзя, - о родителях. Не убьют, не покалечат, но всё равно отомстят, если посмеешь бестактно ляпнуть что-то не то или не так о родных папе с мамой. Что бы ни было - не твоё дело!

Но уж коль затронул эту тему - значит, исключительный случай. И чтобы всё было по-взаправдашнему, на чистом сливочном масле, без булды.

- Ну?

- Лапти гну, - чуть вздрогнула от неожиданного окрика Юрца Алка. – И, отскочив немного в сторону, выгнулась по-балетному перед ненавидящим её в эти минуты мальчишкой.

Притопывая и прихлопывая себя по щекам, бедрам и животу, ещё чуть поиграла на туго натянутых нервах Юрца эта сволочная Алка. Вдоволь насладившись его переживаниями, наконец, сдалась:

- Не знаю я, откуда вашу маманю впустили там или выпустили, а видела я её два дня назад. «Передай, говорит, ластунечкам моим, что в пятницу, это значит, сегодня вечером, я к ним приеду. Приеду, говорит, и на выходные к себе заберу обоих. Мне, говорит, родительские права восстановили, могу сынков домой теперь забирать». Понял?..

Подошла воспитательница, Зина Ванна. Подозрительно посмотрела на собеседников: о чём, дескать, они тут стоят шушукаются?

Змея Алка - кто её перехитрит, лишний день не проживёт! - обхватила бесформенную плоскодонку Зину Ванну за якобы талию, притиснулась к ней родной дочуркой, повела в быстром-быстром танце: «Ну-ка, Зина Ванна, как там наша самодеятельность? И-и, оп-па! Поехали: папа - турок, мама - грек, а я русский человек». И пошла, и пошла по лестнице, то притопывая, то прихлопывая и уводя, уводя за собой поддавшуюся её очарованию, бесталанную в области музыки и танца, а потому бессознательно тянущуюся к этим видам искусства Зинаиду Ивановну.

Об одном только, не желая расстраивать пацана, умолчала Алка: изрядно поддатая была их мамаша в тот вечер. И говорила она о ластунечках своих излишне сбивчиво, чересчур возбуждённо. Вплотную наклонялась к Алке, как к близкой подруге, и на девчонку сразу же наплывал кислотно-тошнотный запах дешёвого яблочного пойла.

Но узнала ведь Алку, сама узнала, первая подошла и заговорила, хотя видеть-то видела, может, полтора несчастных раза в стенах или во дворе детдома. Во, память! А ты говоришь – алкашка... За что только ей срок дали. Хотя, да, воспитательницы и поварихи между собой шушукались, а девчон¬ки прознали: за то, что Вовкиного папу (мальчишки-то от разных отцов) чем-то тяжелым и железным по голове загрузила, допёк, видать!

- Юрец, - непререкаемым тоном старшей сестры наказала ему Алка, когда он, запыхавшись, ещё раз прибежал к ней, теперь вместе с братом. - Ты маманю выходи встречать вечером, где трансформаторная будка, понял? Возьмёшь куртку мою, я на перевоспитании ещё недельку дома посижу, а ты там в рубашечке дубяка сразу дашь, я знаю...

Ближе к вечеру, уже напялив на себя Алкину куртку-аляску болотного цвета, Юрка заглянул на кухню подурачиться и поразведать под дурашливой маской, не пронюхали ли чего поварихи? Вроде, нет, встретили с улыбками, как всегда. А Юрка, мастер выделывать кренделя, подбоченясь, прошёл по пищеблоку сухопарой походкой кого-то из утренних гостей и вопросил, поправляя воображаемые очки: «Сколько-сколько у вас воспитанников на обед не жрамши ходють?»

Поварихи, как раз обсуждавшие между собой за поздним ужином всю сегодняшнюю колготу, согнулись в хохоте.

- Ой, - вскрикнула Зоя Ксенофонтьевна. - Иди сюда, артист, ещё чего изобрази.

Юрец, не ломаясь, вышел на середину кухни и, причмокивая губами, по-бараньи недоумённо поглядывая «поверх очков», повторил импровизацию на «бис», выбив у поварих слёзы смеха. Выпроводили они его, сунув пару горяченьких ещё плюшек - вовсе не лишних для вечернего бдения…

И Юрка, по-партизански надёжно устроившись среди деревьев, обозревал ближайшие окрестности, особенно обращая внимание на оранжевые - похожие на автобусные - огоньки.

«Хорошо, что Алка надоумила куртку с собой взять», - в который раз подумал Юрец, плотнее вжимаясь в ветронепроницаемую «аляску». Сейчас бы в своей летней рубашоночке окочурился уж давно.

Он видел, как долго прощались гости на крыльце детского дома - покачиваясь, обнимаясь, то запевая, то умолкая, выкрикивая что-то про «посошок» и «стременную». Потом уселись, наконец, в легковую машину и са¬нитарный пикапчик с крестами. Уехали!

Ещё час спустя, прошли домой Киянка и жена его - легкая на ногу, словоохотливая кастелянша. Чуть позже прошагали навьюченные тяжеленными сумками обе поварихи. Зоя что-то рассказывала старшей по возрасту тёте Нюсе - то ли о своём знакомом, то ли о муже, ввернула какое-то заковыристое словцо - Юрка чуть не прыснул, услыхав его. Тётя Нюся понимающе подхихикивала разбитной подруге.

Уж совсем в полной темноте, когда не стало видно, куда летят плевки (так Юрка развлекался от скуки), вечерний бомонд завершил физрук…

Темнота полностью вобрала в себя всё сущее, недавно хоть мало- мальски различимое. А мамки всё не было видно. Только Юрка и мысли не допускал, что она обманет, не придёт. Просто задерживается по какой-то причине, какой - сама расскажет. И надо набраться терпения, ждать и ждать, приедет!

Из рейсовых автобусов на кольце выходили отработавшие смену местные труженики. Переругиваясь, разноцветным горохом высыпали на остановку, чтобы там довыяснить отношения, драчливее пацаны и не отстающие от них девчонки. Мамки не было.

Оставалось ждать теперь только один, самый последний, автобус, допотопной марки, не рейсовый, а принадлежавший птицефабрике - шефам детдома. Ребятня знала и шофера этого автобуса - дядю Гришу, добряка из добряков, не ругавшегося на пацанов даже тогда, когда они протягивали за его спиной руки, чтобы «гуднугь» как следует на подъезде к своей улице.

Забравшись в непродуваемый уголок мерно гудящей трансформаторной будки, Юрец переложил на кирпичное основание фундамента разодранный ящичный картон, огрызок старого матраса, о котором успела сказать ему Алка, под голову примостил почти целый, только проколотый резиновый мяч, зафутболенный от детдомовского крыльца, - и тем самым устроился как «кум королю». Можно век жить, не сдует.

Автобусная остановка просматривалась как на ладони, и сунуться сюда никто не посмеет - темно, опасно. Единственная беда, напрочь одолевавшая мальчишку, - дремота, вялость, усталость от сегодняшнего такого длинного, суматошного дня. До чёрной пелены перед глазами качал его, убаюкивал стискивающий глаза сон. И песни он пел, негромко, почти про себя, и плевал как можно дальше, сам себя отвлекая от чугунной тяжести век. Но сон наползал неотвратимо, как его ни гони…

Снилась Юре в этот волшебный вечер совершенно незнакомая ни по школьной географии, ни по телевизору, очень зелёная страна. Вроде бы прямо в лесу раздвигается громадный - то ли плюшевый, то ли бархатный - занавес. И звучит из-за сцены весёлый артистический голос:

- Молчите все!

А мне молчать нельзя:

Я был однажды в Англии, друзья...

После этих загадочных слов на помост выходит стройный, высокий артист в строгом чёрном костюме с галстуком-бабочкой на сверкающей бриллиантовыми блёстками белоснежной сорочке. И объявляет, подмигивая сразу троим - Юрке, Вовке, Алке: «Внимание! Начинаем праздничный концерт о счастье. Руководитель и главный дирижёр - народный артист Ширяев Юрий!»

Актовый зал детского дома глохнет от аплодисментов. Вытирает слёзы счастья повариха Зоя, толкая острым локтем мягкое плечо добродушной тёти Нюси: «Что я тебе говорила, будет наш артист дирижёром! Зачем он только холодец у нас спёр, дурашка?»

Сам Юрка, бледный от волнения, но не теряющий хладнокровия, обращается к залу с поразительными словами, невесть как попавшими к нему на язык: «Счастье, друзья мои, как хлеб. Его имеют право потреблять лишь те, кто его производит». И раскланивается до пола с остолбеневшей от изумления публикой.

Замерла на полуслове с приоткрытым ртом директриса, слепенько прищурившаяся Ираида Леонидовна. Складывает пухлые губки для воздушного поцелуя одетая в болотную «аляску» Аллочка-обидчица и нежный друг всех мальчишек. Лишь вечный враг Ширяевых Костька по-недоброму - завистливо и недоверчиво - смотрит на развёртывающуюся перед ним фигню и шепчет что-то заговорщикам своим, собратьям по бандитским делам. Может, пырнуть ножом собирается кого-то из братьев? Пусть только попробует, саранча!

- Прошу всех в ковёр-самолёт, - широким жестом приглашает Юрка вначале директрису, потом красноносенькую немку, благодарно шепчущую ему: «Херцлих данке, майн либлинг!» Перед подлым носом Костьки дверь самолёта закрывается, и пацаны одобрительно встречают эту вынужденную меру противодействия известному детдомовскому террористу и рэкетиру.

В чреве самолёта игрушек - пропасть! Электронные, заводные, механические, компьютерные - всякие, всякие, всякие. Малышня визжит от восторга. Столько блескучих обёрток!..

На круглых самовертящихся столиках расставлены коробки с конфетами, тортами, пирожными, мороженым, апельсинами, мандаринами... Бери, что хочешь, никто на тебя не смотрит, хоть облопайся.

Из самолётной кабины перед ребятами появляется вдруг отец Александр в яркой праздничной ризе; это он приходил недавно в детдом освящать после ремонта его стены. Батюшка и здесь брызгает на всех мальчишек и девчонок святой водой, сладкой, приятной, но почему-то очень холодной. Говорит добрые слова. И снова окропляет детвору студёными брызгами...

Юрка, на мгновение разлепив склеенные сонным клеем глаза, понимает, что это не святая вода, а дождь брызжет ледяными каплями ему на лицо. И надо чуточку отодвинуться куда-нибудь, чтобы не падали на лоб и щёки тяжёлые влажные капли, затекая ледяными струйками за ворот. Вот так.

«У-у-у! А сон тот волшебный теперь не поймать, утёк», - расстроенно ёрзает на неудобных картонках и рваном матрасике Юрка.

Умащиваясь потеплее, он вновь и вновь жмурится, загоняя в память хоть какие-нибудь отрывочки из цветных видений, но пока наплывает только чёрная-чёрная лента, без картинок.

И даже слышен чей-то резкий крик: «А ну, пошла отседова!» Жалкое женское лепетание в ответ... Постой! Чей это такой знакомый голос? Мамкин? Она здесь? Значит, он проспал, когда мама пришла? Но кто там кричит на неё, кто прогоняет маму со двора? Наверное, сторож, старый хрыч, свою власть показывает.

С-сей-час я, с-сей-час вылезу, я ему поору! Где тут та дыра, через которую он пролез в трансформаторную?

- Мам! Мамань, я здесь, сейчас выберусь, - кричит, обнаруживая себя, Юрка.

И, боясь, что мать вновь куда-то исчезнет, не дождавшись его, Юрка быстрее и лихорадочнее шарит вокруг себя руками, нащупывая лаз в объятом теменью пространстве.

Сторонясь мерно гудящих пластин, белой гирлянды каких-то зажимов или изоляторов, Юрка по-пластунски преодолевает последние полтора-два метра, откуда веет уже ночным сквознячком. Но цепляется рукавом Алкиной куртки за торчащий сбоку от него рычаг рубильника. Дергает посильнее плохо поддающийся рукав, страгивая целый блок шатких пластин себе под ноги...

Глухой взрыв, как вопль, сотрясает изнутри будку трансформаторной подстанции, давно позабытую местными электриками... Нервно перебирая ногами, топчется вокруг груды кирпича и обломков металла невысокого роста женщина, то и дело приговаривая плохо слушающимся её языком: «Юрочек! Где ты, ластунечка мой, подевался? Ты откуда сейчас мамку свою кликал?»

И громче, громче повторяя имя младшего сына, уже не зовя его, а причитая, стаскивает она с себя душащий её платок и, захлебываясь от горя, блажит во весь голос: «Ю-юра! Сы-нок!»

Ослепшую, ничего не видящую, оглохшую, ничего не слышащую несчастную женщину окружают только вязы да тополя - всяк по себе угрюм и безучастен к людскому горю (может, потому, что навидались его за свою жизнь досыта?). Колотится в сотрясающих её рыданиях одинокая, согнутая пополам фигурка.

И молча, поджав усы, смотрит на ночное зрелище обиженный на весь род людской кот Филька, Филимон. Он - на чердаке детского дома, в гордом одиночестве. И мысли его кошачьи плывут лениво: «Чего она так убивается? Да ему на небесах будет в сто раз лучше, чем здесь, на вашей земле».

Дурак или вещун ты, Филька?

Назад



Принять Мы используем файлы cookie, чтобы обеспечить вам наиболее полные возможности взаимодействия с нашим веб-сайтом. Узнать больше о файлах cookie можно здесь. Продолжая использовать наш сайт, вы даёте согласие на использование файлов cookie на вашем устройстве